Красный вал [Красный прибой] - Рони-старший Жозеф Анри 2 стр.


Он, не торопясь, прошел между сидящими за столиками и скрылся во тьме улицы.

В головах этих людей он оставил глубокий след и зародил новые мысли, углубленные обстоятельствами данного момента, настроением умов и неожиданностью и своевременностью его появления среди них.

— Кто он такой? — спросил Пурайль.

— Из Союза союзов трудящихся, должно быть, — ответил типограф.

II

Человек пошел по улице Тольбиак, потом свернул, и темными переулками, вдоль досчатых заборов и частоколов, стал подниматься к Бютт-о-Кайль. В фонарях, как птицы в стеклянных клетках, прыгали огни. Тут и там виднелись бурые пустыри, целые цепи каких-то возвышенностей, ленты огней, маяки словно прорывали темное небо, а со стороны Бютт-о-Кайль, над Парижем, испарения громадного города поднимались светлым облаком.

Эти таинственные лучи делали понятными и сказочные мечты, и все ужасы грозной действительности.

— Страна рабов, — пробормотал человек.

Голос его звучал спокойно, в груди поднималось какое-то сладостное чувство. Он любил жизнь. Мечта возносила его к прекрасному, даже тогда, когда губы произносили горькие слова и каждое движение руки выражало протест. О старости, о смерти он не думал никогда. Он сознавал силу своих мускулов, быстроту своей горячей мысли, чувствовал свое сильное, здоровое сердце. Всякое страдание для него являлось благодатным дождем, вспышка гнева — живительной грозой.

К тому же он жил иллюзией, что идет против великой неправды, ограничивающей жизнь человеческую; он чувствовал себя не песчинкой в океанв, а грозной бушующей волной.

Убеждения его крепким гвоздем засели в его мозгу, и он не расставался с ними ни в радости, ни в горе, нигде и никогда, так он был уверен в том, что день свободы для всех должен настать.

Дул ветер, мягкий и вкрадчивый; к запаху трав примешивался запах навоза, раскисшего асфальта и человеческого тела. Человек взошел на Бютт-о-Кайль и по улице Сет Диаман вышел на Итальянский проспект. В кабачках шла неприглядная гульба. Какое-то кафе сверкало своими фиолетовыми шарами; внутри за столиками сидели бледные женщины, тогда как подруги их, в ярких шиньонах, тангировали под фонарями. Человеку эта картина казалась ужасающей, но все же он посмотрел на нее не без удовольствия. Затем он свернул в улицу Бабильо.

В шестом этаже одного из угловых домов его ожидали: старая женщина, мужчина лет тридцати двух — тридцати пяти, и маленький мальчик. Панели в комнате были выкрашены в излюбленный виноторговцами красновато-шоколадный цвет, выше — стены были оклеены обоями цвета крем с морковно-красными птицами в листве, и среди подсолнухов того же цвета. Основательный длинный стол был покрыт зеленой шерстяной скатерью, и под рассеянным светом лампы колонкой виднелись приготовленные для вечернего чтения книги: "Эксцентричность животных", "Процесс Бренвиллье", "Приключение Фрике в Сиерре".

Старуха, мужчина и ребенок весело окружили вошедшего. Благодаря различию пола и возраста, в сходстве этих трех лиц было нечто страшное и странное. Это были какие-то кубистские лица. Один куб для лба, по два для челюстей и щек, носы — перечницей, цвет лица желто-розовый. Глаза впалые, словно сажей засыпанные, губы цвета печенки у старухи, цвета лесной земляники у мужчины и как вишня — у ребенка. Точно пылью покрытые усы вились над верхней губой мужчины, у старухи на том же месте росло нечто в роде серого мха. Волосы у всех троих были точно из овечьей шерсти, темно-серебристые у женщины, цвета турецкого табака у мужчины и почти лимонного у ребенка. Руки у всех троих были тонкие, выразительные, подвижные, пальцы красные, плечи покатые, мускулы дряблые и подвижные.

— Мы уже и ждать тебя перестали, Франсуа, — сказала старуха и кинулась обнимать его. Ребенок, задыхаясь, как щенок, принялся обнимать обоих.

— Как мы рады, рады, рады, что вернулся, рады, рады, — кричал он.

Франсуа обнимал старуху, она плакала от радости, и эти слезы невольно вызывали какую-то влажность и на его глаза. Чтобы скрыть свое волнение, он схватил ребенка и высоко поднял его с пола.

— Ну-с, маленький мой революционер, как: хорошо живем? Завтра я тебе принесу новую игрушку "танец буржуев".

Он уселся в испещренное, красоты ради, медными гроздями кресло.

— Я опоздал из-за обвала, там погибло три человека. Бедняги!

— Ты обедал?

— Закусил около четырех, но, по правде сказать, голоден.

Он внушительно и серьезно, глазами вождя, смотрел на ребенка.

— Из тебя выйдет хороший социалист, ведь так, Антуан? Ты будешь любить людей и не будешь от них отмежевываться, как какой-нибудь эгоист — Робинзон. Да здравствует революция!..

— Да здравствует революция! — закричал ребенок.

— Вот оно наше будущее, — сказал Франсуа Ружмон, усаживая мальчика у себя на коленях. — Вот он увидит зарю, великую зарю новой жизни, которая так же мало будет походить на нашу, как наша не похожа на жизнь пирамид. Ах, мой мальчик, ты увидишь вещи, на ряду с которыми пар, электричество, радий будут казаться сущими пустяками. Ты увидишь человека прекрасным, потому что он не будет знать, что такое голод. Вот уже 100 тысяч лет, как он голодает. Он перестанет голодать и будет полон сил. Он не будет голодать, а потому сможет отдаться развитию своих талантов. Он не будет голодать, и это даст ему возможность строить под океанами, соединяющие материки, железнодорожные пути; его аэропланы наполнят небосвод. Он не будет голодать и будет строить сказочные города, с лужайками и садами на крышах домов, со стеклянными мостами через улицы, с под'емными машинами на всех углах. Он не будет голодать, а потому сможет извлекать энергию из солнца, океана и горячих недр земли. Ах, мой мальчик, в каких очарованных садах ты будешь жить!

Малыш слушал его зачарованный. Сладкая дрожь пробегала по телу Шарля Гаррика и его матери, что-то яркое роскошное охватывало их души. Вдруг точно затрещала трещотка, потом зазвонил звонок, затем раздался писк воробья и, наконец, трель дрозда.

— Да, ведь, это сойка, — воскликнул Ружмон.

В камышевой клетке синеватая птица неистово била крылами. Франсуа открыл ей дверь темницы, и она вспорхнула сначала ему на голову, потом соскочила на плечо. Ее круглые, блестящие глаза были полны лукавства, она топтала лапками и клевала бороду синдикалиста.

— Она тоже очень рада твоему возвращению.

Птица закричала:

— Газета "Пресса"… Ха, ха, ха… Последние новости. — Потом вдруг запела: "Повесь капиталиста".

Ружмон хохотал, как ребенок, а птица топорщила перья.

— Этакая она у нас шутница, — сказала старуха.

Она накрыла стол скатертью, поставила прибор и зажгла газовую плиту.

— Есть мясо, сыр бри, яйца и холодная морковь.

Франсуа, довольный, посмотрел вокруг себя. Лампа горела светло, на столе свежие явства, тарелки, стаканы, вилки. Все это будило столько далеких интимных воспоминаний; весь этот будничный быт так тесно связан с каждым часом нашей жизни, как в горе, так и в радости, как в роскоши, так и в нищете. Он обладал здоровым аппетитом, который делал для него вкусным самый скромный ужин.

— Ведь это, приблизительно, все, что я требую для себе подобных, — прошептал он. — Несколько настоящих воскресных дней, немного свободного времени для размышления и известную обеспеченность без рабства. Да, это все, что нужно. Счастье вовсе уж не такая недоступная вещь.

Он взял в руку яйцо, белое, гладкое, как оникс.

— Как это красиво, — сказал он, — как совершенно!

Сначала он жевал молча, размеренно работая челюстями. Хозяева уставились на него и смотрели, как он ест.

— Ты доволен поездкой? — спросила женщина.

— Как я вам писал, — очень доволен.

— Да, ты писал всего несколько слов.

— Я не мастер писать письма, — сказал он смеясь.

Он вдруг сделался серьезным, глаза его расширились, лицо его озарилось какой-то буйной, почти грозной экзальтацией. Из темных глубин его существа выглянул готовый к борьбе дикий зверь.

— Мы живем в такое время, когда кое-что начинают уже понимать, — сказал он каким-то басом. — До сих пор довольствовались одними сентиментальными мечтами, теперь же идет что-то реальное. Конечно, все они еще дети, и их приходится убаюкивать музыкой, но они уже перестают верить в провидение и знают, что быть революционером надо не один день, не час, не один год, а каждый день, каждый час и каждый год. Эту простую мысль народ никак не мог усвоить. Он все ждал какого-то торжественного дня, великого сражения, после которого нужно будет только подставлять свои кружки для счастья, которое польется туда, как вода из крана. Он верит в это так же, как он верит в благо всевышнего, который посылает ему весну и солнце, и который все ему когда-нибудь устроит. Вбить им в голову новую веру было уже большим делом. Конечно, это новое убеждение еще не так в них крепко и основательно, как надо, эта вера в то, что революционное начало должно нами распоряжаться, как учитель в классе, и в то, что добро и зло зависит от нашей личной воли. В этом году я еще определеннее, чем в прошлом, почувствовал, что народ уже на пути к достижению.

Он широко взмахнул руками, как бы стремясь заключить в свои об'ятия пространство.

— Да, мы необходимость борьбы ставим выше всех других формул, научных и философских. Действие родит мысль. Рабочий, как вид, будет неустанно добиваться своего благополучия и свержения общественного врага, который попадет в ловушку и должен быть истреблен.

Родные жадно его слушали. Их первых зачаровал он своим искренним голосом, своей определенностью и мистической силой воли. После смерти его отца и матери, тетка Антуанетта ростила его, сироту, как родного сына. Порывистый, упрямый, драчливый, он искупал свой буйный характер припадками безудержной нежности.

Стоило заболеть кому-нибудь из них, — и тетка и двоюродный брат страдали невральгическими болями, — и он ходил за ними, как преданный сторожевой пес, как гончая собака, словно вынюхивая эту боль, искал ее, она казалась ему живым существом, которое он должен преследовать и уничтожить, как какую-нибудь гадюку или пантеру. Оно ему чудилось везде, но это его нисколько не угнетало, напротив, давало какую-то странную силу его детскому воображению.

Вид нищеты, больничной койки, калеки с ампутированной ногой его расстраивал, и он начинал мечтать о всеобщем выздоровлении и победах науки и пробуждении чувства сострадания в человеческих сердцах. Должен наступить день, когда жизнь будет прекрасна. Он окончательно уверовал в это, когда книги, газеты, брошюры и журналы познакомили его с социалистической доктриной.

Сознание эксплоатации человека человеком мучило его своей чудовищной непримиримостью. Как могла привести цивилизация к эксплоатации большинства меньшинством! Как допускается то, что даже сильный, умный человек до изнеможения работает на ничтожного дурака! Как могло случиться, что буржуазия, небольшая кучка народа, ведет под уздцы целый народ силой авторитета, ценность которого фиктивна и которым может быть облечен, в силу принадлежности своей к этому классу, и сумасшедший, и негодяй, и даже новорожденный!

Истину он почувствовал сразу и загорелся ею всеми фибрами своей души. Эта новая вера, как всякое новое верование, победила его тем, что, находясь в стадии эволюции, она допускала всякие метаморфозы и соглашала самые противоречивые идеи, благодаря гибкости своей логики… Будущее рисовалось ему в образе прекрасной молодой женщины

Сначала делом пропаганды он занимался лишь урывками. Он был занят чтением и изучением ремесла. Читал он без системы, нетерпеливо, беспорядочно хватаясь за все, что, как ему казалось, может отвечать на его запросы. Какой-нибудь эпитет открывал ему целые горизонты, какое-нибудь слово начинало гудеть в его душе, как колокол. Со всех страниц книги к нему устремлялись судьбы человеческие: народные массы неслись, как бурный поток; до поднебесья выростали города; как шум водопада, рыдали страданья и муки людские. Читая, он ждал, что вот-вот на следующей странице, в конце главы ему откроется что-то еще новое, еще какая-нибудь прекрасная правда, и он с одинаковым жаром глотал и книги научные, и книги метафизические, и книги исторические, и книги социалистические. Так как он обладал прекрасной памятью, все вычитанные понятия, доктрины, анекдоты нагромождались в его голове друг на друга.

Таким образом он получил, конечно, не в полной мере, образование философского характера. Да для предстоящей ему деятельности большая систематичность в образовании была не нужна. Тем более, что, в конце концов, порядок в изучении наук произволен, порядок в изучении философии совсем проблематичен, в изучении же наук исторических — хаотичен.

Если подчинить философию слишком строгой системе, утратится всякий полет мысли, социология окажется совершенно беспомощной, и теоретик социолог застынет на месте.

Ружмон знал достаточно, и даже более, чем достаточно, для предстоящей ему деятельности. Для его лихорадочно чувствительных речей у него был в запасе достаточный запас мыслей и образов. Сверх того в избранном им ремесле переплетного мастера он проявлял такие способности, что заработок его давал ему возможность вести жизнь независимого человека. Любовь к работе изящной и совершенной заставила его пройти специальные курсы и в двадцать два года он составил себе репутацию переплетчика-художника, который не только может скопировать интересный старинный переплет, но и создать красивый образец нового. Он легко зарабатывал двадцать франков в день и заказов имел больше, чем нужно. Это дало ему возможность свободно заняться пропагандой.

Два-три месяца работы обеспечивали его на целый год, тем более, что Шарль, хороший художник-декоратор, зарабатывал достаточно, чтобы содержать и мать, и себя. Сначала он был как бы незначительной каплей в человеческом потоке. Он вел свою пропаганду случайно, сводил дружбу с небольшими группами людей в просветительных клубах, принимал участие в небольших выборных кампаниях, смешивался с толпой стачечников.

Такая бродяжническая жизнь имела для него особую прелесть. Он органически любил толпу, любил ее беспорядочность, самый ее запах, ее грубое веселье, ее нелепую злобу, ее стадность, ее наивную жестокость, ее припадки глупости. Он умел найти слово и жест, уловить момент, чтобы дать толпе еще больший под'ем и в самое возмущение ее внести известную стройность.

Он охотно пускался в путь с совершенно ему незнакомыми людьми, закусывал в пути какой-нибудь яичницей цвета охры или лимона в тени зеленой беседки, в каком-нибудь трактирчике в закопченном зале, на какой-нибудь ферме в пропитанной запахом жира кухне, среди противней и котелков; любил шагать среди сумерек по шумным улицам и предместьям, усыпанным отчаянно кружащимся опавшим листом. Он знал содружества, которые рождаются случайно, за стаканчиком крепкого вина, когда можно хорошо расправить локти, вести себя непринужденно, и, когда люди с темными инстинктами, бродяги, говорят хорошие слова. Так странствовал он в поисках чего-то нового, новой среды, новых лиц, новых настроений, странствовал в надежде найти что-нибудь необыкновенное, напасть на то, что даст ему полное удовлетворение. После того, как он слышал Жореса в первый раз, он бредил им всю ночь. Потом он увлекся властными воззваниями Гэда. Испытал и влияние Аллемана, а также горячего и мягкого слова престарелой Луизы-Мишель.

И все же через некоторое время он почувствовал страшную пустоту. Откуда она явилась? От него самого, или извне? Наскучили ли ему бесцветные программы и политическая болтовня, или начинала стареть, изнашиваться, как старая легенда, как развалина замка, его вера? Одни красивые слова перестали удовлетворять его, заоблачные мечтания и великие обеты не укрепляли его веры, а, напротив, рождали сомнения.

Тогда он заговорил с трибуны сам и познал силу своего слова. Но он вертелся, как белка в колесе, устремляясь вырваться куда-то вдаль и все время натыкаясь на какие-то глупые, бессмысленные, какие-то бутафорские препятствия. За пятьдесят лет своего существования социализм сводился к занятным сказкам, к отчаянным мечтаниям бедняков, которые должны привести к баррикадам. Дальше дело не шло. И каждое новое поколение давало такое же беспокойное стадо мечтателей с вождями краснобаями во главе.

Теперь Ружмон задумал нечто другое. Он желал ежедневно проводить революцию в жизнь. Она должна созревать в мозгах не как бесплодное мечтание, а как определенная сила, проявляющаяся в строгой дисциплине и ежедневных упражнениях. Теперь дело будет не в том, чтобы размахивать факелом, а в том, чтобы желать научиться приобрести социальный опыт, уметь вести частичную борьбу, мелкие стычки, уметь нанести удар, устроить ловушку, уметь поддерживать холодную ненависть, длительно и неустанно выторговывать заработную плату, как нормандский крестьянин, торгующий своим поросенком на базаре, а самое главное — уметь вызывать тот блаженный под'ем, при котором люди начинают чувствовать себя братьями, и начинают стремиться не только к достижению личных материальных благ, но и исполняются желанием верить друг другу и приходить друг другу на помощь.

Забастовки будут превосходной школой социальной борьбы. Они дадут ход большим чувствам: великодушию, героизму, предприимчивости, а все это освежает людскую душу. Забастовки эти будут с каждым разом лучше организованы. Они уже не будут требовать от участников голодовки, а только тех небольших лишений, которые легкр переносятся во имя великого прекрасного дела. Они разовьют в людях чувство самоотвержения, щедрость и самопожертвование в самом широком смысле слова. В памяти будут постоянно воскресать прекрасные сильные образы, способные вдохновлять, как бурное море, беспредельное пространство и девственный лес… Одним словом, все мечты пролетариата должны и будут строиться "на твердых основаниях".

Где бы они ни зародились, — у рабочих станков, на митинге, или во время бунта, интересы общие всегда должны противоставляться личным, интересы эксплоатируемого — интересам эксплоататора.

Назад Дальше