Ран на его теле не было; он, как живой, стоял в своем рыжем костюме и широких штанах; гладко выбритое лицо его было чуть замазано глиной. В ту же минуту, как солдаты подняли его, толпа замерла в глубоком молчании, все стояли с открытыми ртами, не спуская глаз с места катастрофы. Но понемногу толпа опять загудела, далеко стоявшие и ничего не видевшие рисовали себе самые ужасные картины. Вдруг какой-то нечеловеческий крик, крик раненой волчицы, прорезал воздух. То кричала вдова Прежело. Она закатывала глаза и впивалась пальцами в свои жиденькие волосы, тщетно стараясь вырваться из рук державших ее полицейских. Перед ее глазами медленно выростала фигура мужа.
— Убили! Они убили! — кричала она и рвала на себе волосы.
Охваченный каким-то бредовым состоянием, Пурайль побежал к яме. Он махал фуражкой и орал:
— Долой мерзавцев, долой убийц! Содрать с них шкуру, шкуру их дайте нам!
Топла дрогнула. Подобно бурному порыву ветра по верхушкам деревьев, пронеслось это возбуждение, шелестя этими людскими сердцами, как ветер листвой. И сначала в одиночку, потом в униссон. все начали кричать:
— Долой мерзавцев, долой негодяев!
Никто уже не заикался о возможных случайностях и предательских свойствах земли. Все сводилось к преступникам-капиталистам и рабочим — их жертвам. Крик ширился, разносился до самых фабрик Монружа. Кричали, останавливаясь, прохожие, кричали изо всех зданий. И вдруг этот коик стал быстро замирать, покрытый другим, глухим, похожим на громкий шопот, гулом: это пронесся слух, что нашли долговязого Александра. Этот тпуп имел совсем другой вид. У него были разбиты обе челюсти и рассечен висок, левая рука его была похожа на изрубленное мясо. Он весь был в крови, один глаз был широко открыт, другой выбит, борода полна была сгустков запекшейся крови. На него страшно было смотреть. Тетка Шикоре выхватила из кармана рыжий платок и закрыла свое лицо. Теперь она была героиней момента и, как вдова, — эмблемой катастрофы.
Женщины рыдали, мужчины жалели. Одна из пролетарок сорвала с себя траурный вуаль и махала им в знак сочувствия, как флагом. В это время тела Прежело и Александра укладывали на носилки. Так как жены их об'явились, оставалось отнести их по домам.
О желании получить останки Жан-Батиста Мориско не заявил никто. Адреса его не знал никто. Один из заведующих складами сказал, что, насколько ему известно, Мориско жил где-то около парка Монсури. но улицы назвать не мог, другой его приятель сообщил, что Мориско только что переехал на другую квартиру, но куда — он не знает. Так как никаких документов с указанием адреса на пострадавшем не нашли, полиции ничего не оставалось, как отправить его в морг.
Однако, прежде чем комиссар успел сделать это распоряжение, его намерение почуяла толпа, и она снова заволновалась и занегодовала. Но негодование это было разрозненное, оно тонуло в женских криках и мальчишеских возгласах. Однако, головы были уже разгорячены, и по толпе пробегала, как огонь, сладострастная дрожь, сладострастная жажда беспорядка охватывала ее.
Ружмон прекрасно почувствовал это состояние толпы. Он так же боялся упустить момент устроить возмушение, как торговец боится упустить выгодную сделку. Удерживаться дольше он не мог. это было сильнее его. И точно помимо его воли, гопос его пронесся громко, сильно, властно, сковывая воедино все эти воли, все внимание толпы.
— Неужели вы допустите унести в морг, на позорную выставку, тело этого несчастного брата вашего, павшего жертвой капиталистического эгоизма, капиталистической алчности? Неужели не достаточно той ужасной, длительной. худшей, чем смерть, пытки, которую претерпел он там, заживо погребенный? Неужели же вы отдадите тело его полицейским чиновникам на потеху? Неужели после всех перенесенных им в жизни страданий, вы ему, мертвому, не отдадите достойных его мученической жизни почестей?!. Товарищеский долг требует от вас устроить достойные похороны этой жертве капитала!
Так говорил Франсуа, и мимика его, ударения на словах придавали особо сильное значение его речи. Все были снова охвачены лихорадочным под'емом, все тянулись к нему. И по мере того как к нему обращались все эти лица, выковывалась одна общая воля, один общий гнев, в толпе рождалась одна душа.
Даже для тех, кто хорошо знал Жана-Батиста Мориско, знал его грубость и скупость, он вдруг стал прекраснейшим человеком и несчастной жертвой эксплоататоров. И в эту минуту этих жителей предместий, привыкших чтить мертвых, гораздо больше возмущала мысль, что их мертвого товарища выставят в морг, чем мысль о страданиях, которые испытывают их живые товарищи.
По взглядам, по выражению неподвижных лиц Ружмон почувствовал, что толпа в его власти. Он продлил бы этот прекрасный момент сладострастного сознания, но обстоятельства требовали действия, труп Мориско каждую минуту могли отправить в морг. И потому он должен был закончить речь.
— Нет, — воскликнул он, — вы не допустите, чтобы труп товарища, разделявшего вашу тяжелую жизнь и непосильный труд, был отдан на поругание. Вы не дадите буржуазным властям издеваться над мертвым товарищем. Довольно издевались они над ним при жизни, сосали пот и кровь его. За мной, идемте требовать останки Жана-Батиста Мориско и устроим достойные его страданий похороны.
И он жестом охотника, спускающего свору гончих, двинул толпу. Все понеслось. Пурайль рычал, Альфред-Великан, весь красный, потрясал кулаками, как колодками. Эмиль, Арман Боссанж, Густав Мельер схватились под руки. Верье, опираясь на руку наборщика в черной блузе, Викторина, размахивая корзиной, девять каменщиков, с белыми от известки лицами, землекопы, трубочисты, механики, совсем одуревшие мальчишки, мяукающие бабы, проститутки, портнихи, брошюровщицы, среди которых выделялась ростом, наэлектризованная общим энтузиазмом, Евлалия. Все это на секунду замерло, как поднявшаяся волна, затем покатилось. Все смешалось: блузы, жакеты, белые, красные, зеленые, синие, оранжевые, лиловые платья, гладкие, всклокоченные, красиво причесанные головы, белокурые, черные, каштановые, серые, как пакля, рыжие, золотистые волосы. Лица у всех были безумны и безличны — это было уже одно лицо, один голос толпы.
Сначала полиция попыталась дать отпор. Небольшая цепь полицейских с лицами бульдогов выстроилась полукругом, защищая самый доступный проход. Остальные рассыпались по неровной местности, среди груд земли, огороженных проволокой ям, досок. Комиссар спокойно громким голосом отдавал распоряжения агентам. Ему хотелось избегнуть свалки. При первом натиске толпы он, вместо того, чтобы оставить своих агентов на своих позициях, счел нужным сгруппировать их около ямы и эта тактика погубила его. Авангард толпы зарычал и двинулся вперед. Все плотины были моментально прорваны. Сдавленные на узком пространстве, где нельзя было повернуться, полицейские были втянуты в толпу, где тотчас же ловким маневром их раз'единили. Комиссар остался один, он вскочил на какую-то кучу, его растрепанные усы развевались по ветру и он кричал:
— Да чего вы, наконец, хотите?
— Мы требуем, чтобы тело Жана-Батиста Мориско не было отправлено в морг! — ответил звучный голос Ружмона.
— Мы требуем тело… тело… требуем тело… подхватили тысячи голосов.
Полицейских агентов уже не было видно, толпа справилась с ними. Окруженный со всех сторон комиссар беспомощно махал руками:
— Да никто вам в этом не отказывает, — прохрипел он… — Заявите, кто требует.
— Я требую, — гаркнул Пурайль.
И он вне себя от гордости подошел к носилкам, на которых лежало тело Мориско. За ним подошли два землекопа и два каменщика, по его знаку они подняли носилки. Вождь вскочил на ту самую кучу, на которой только что стоял комиссар, и, как гром победы, полилась его новая речь.
— Товарищи, — сказал он, — сейчас вы совершили великое дело: вы на деле доказали, что умеете быть единодушны, умеете быть великодушны и тем самым доказали, что близко время, когда народ сумеет отстоять свое достоинство, свои права, сумеет отстоять своих товарищей, как мертвых, так и живых. Если остальные ваши товарищи на своих фабриках, заводах, складах, в угольных копях последуют вашему прекрасному примеру, — тирании капиталистов, которая держится только вашей доверчивостью, вашей терпеливостью, будет скоро положен конец. Товарищи, я считаю себя в праве, устами всей угнетенной Франции сказать вам: велика ваша заслуга перед пролетариатом.
Все жадно и восторженно упивались его словами.
V
Катастрофа глубоко взволновала предместье. Там всю ночь было стечение народа. Бесчисленные восковые свечи, принесенные соседями и соседками, горели у изголовья большого Александра и Прежело. Мастерская, где были выставлены останки Мориско, походила на часовню, в которой совершают отпевание. Народ стекался толпами от вокзала, с улиц Гобеленов, Жентильи, с большого и малого Монруж, из предместья Сен-Жак. Хаотическая масса двигалась по улицам, идущим вдоль пустырей. Она перепрыгивала через заборы или проникала через отверстия в них; подростки-оборвыши бегали, словно волки между травами, чертополохом, крапивой и грязными отбросами; небольшие группы державшихся за руки людей ревели мятежные песни, и в обширном пространстве полутеней, при ослабленном свете фонарей на неровной поверхности, где острова и заливы домов чередовались с грязными участками, где дровяные склады и угольные депо, груды бревен, заводы и фабрики имели вид то вертепов, то замков с башнями — эта толпа казалась фантастичной; казалось, она случайно появилась из городов и лесов, в ней были живы дух революционного движения, бешенство шаек, идущих на грабеж. Некоторые зажигали соломенные факелы, многие размахивали венецианскими фонарями, иные из оборванцев с мрачными криками раскачивали фонарями из красного стекла, террасы ночных кабачков выносили на улицу шум возбужденных разговоров. Толпа стекалась к дому, где лежали тела мертвых. Исидор Пурайль приглашал желающих войти посмотреть на тело его двоюродного брата; двое товарищей отдали последний долг телу Мориско: венки и охапки цветов были кучами нагромождены на ложах, свет восковых свечей золотил спокойное лицо Прежело и трагический профиль Жана-Батиста.
Это зрелище очаровывало толпу. Сострадание, чувство солидарности, само негодование искали проявления вовне, отражались на манерах и жестах.
Женщины творили крестное знамение, на мгновение лица всех принимали отпечаток серьезности.
В своей лачуге, где большой Александр лежал распростертым при свете двенадцати восковых свечей, мать Шикоре принимала толпу. Соседки нанесли ей с'естных припасов, вино, кофе и свежий виноград в бумажных тюбиках. Вдова, созерцая холодное тело своего сожителя, не баловавшего ее при жизни, была ему благодарна за его ужасную смерть, так как она теперь должна была получить субсидию и даже маленькую ренту: с тридцатью су в день жизнь ее потечет восхитительно. Таким образом, Александр своей смертью давал ей то, чего он не давал ей в то время, когда он сгибал и разгибал свой сильный стан, теперь он не будет больше бросать ее ради мясистых прелестей других женщин. Теперь она любила его страстно, она вспоминала с нежностью те редкие минуты, когда, будучи еще молодой, она получала несколько франков и несколько поцелуев; маленькая слезинка появлялась время от времени на конце ее желтых век; она бормотала "Отче наш" с жаром и искренностью. Социалистические журналы подняли шум. "L'Humanite" — требовала вмешательства государственной власти, "Маленький Демократ" открыл у себя подписку, "Социалистическая Война" спрашивала, было ли это все, чем отечество платит рабочим, а "Голос Народа" посвятил два столбца статье "Преступление капиталистов": одна из иллюстраций изображала трех огромных хозяев, осушающих маленькие стаканчики шампанского и балансирующих сигарами величиной с дубину, в то время как колодезные мастера с проломленными черепами, с вырванными внутренностями агонизировали под блоками, балками и землей. Погребение также носило грозный характер. Дефилировали две тысячи колодезных мастеров и землекопов с кровавыми иммортелями в петлицах, делегации каменщиков, каменотесов, плотников, маляров и бесчисленное количество зевак…
Секретарь синдиката пробормотал хрипло речь, делегат Генеральной Конфедерации Труда предрек близость репрессий, но слава дня выпала на долю Франсуа Ружмона; он обрисовал горькую долю людей, которые буравят колодцы, роют траншеи, копи и каменоломни. Непрестанно страдая то от холода, то от сырости, то от ядовитых газов, становясь жертвами всесокрушающих обвалов, они расходуют силу своих рук в борьбе с твердыми скалами, тяжелой землей и обманчивыми песками, и за весь этот труд получают мизерную плату, пищу, не восстанавливающую затраты мускульной силы, и пользуются презрением тех, кто черпает из нищеты несчастных радость, роскошь и почести… Так жили Фелисьен Прежело, Александр Пугар и Жан-Батист Мориско. Это были люди, с любовью созданные природой. Каждый из них обладал мощною грудью, неутомимыми членами, телом здоровым и красивым, обещавшим им долгую жизнь; они были терпеливы, рассудительны, полны мужества. И, благодаря низости хозяев, развращенных, испорченных наживою и равнодушных к человеческим страданиям, а также по вине тупого бессмысленного общества, Жан-Батист Мориско, Александр Пугар, Фелисьен Прежело легли навеки в эту землю, источник их страданий, их нищеты. Но приближается время, когда народ потребует у палачей отчета в их преступлениях, когда любовь, знания, нежная заботливость сменят невежественность, братоубийственную войну и ужасающую беспечность буржуазного общества. Заключение речи, подобно гарпуну, вонзилось в души двух тысяч землекопов, которые ревели, как стадо буйволов. Их крики, поднимаясь над множеством толпившихся на кладбище людей и над меланхоличным предместьем, заставляли дрожать огородников, среди их овощей, цветоводов на их полях роз, возчиков на большой дороге и поваров в глубине задних дворов.
Незадолго до вечера, Франсуа ускользнул от приветственных криков и бесчисленных рукопожатий, вернулся домой. Открыв дверь, он услышал стон маленького Антуана.
— Малютка поранился, — об'явила ему заплаканная бледная бабушка.
У нее был тот трагический тон, который она принимала при малейшей капли крови.
— Кровь… кровь… о, как она течет… она будет течь, пока маленький Антуан не умрет…
И, стуча зубами, она подняла свои костлявые руки. Франсуа уже вошел в столовую. Он увидел маленького Антуана; он лежал с закрытыми глазами и не переставал стонать. Христина Деланд, сидя на табурете, придерживала его плечо, на котором виднелся глубокий порез. Кровь все еще лилась, и молодая девушка осторожно обмывала рану. Ловкие движения Христины, ее внимательный взгляд и решительное лицо внушали доверие.
Ружмон очень любил маленького Антуана. Он с тревогой смотрел на окровавленную руку.
— Это опасно? — спросил он.
— Нет, — ответила Христина, — ничего не повреждено, кроме вен и маленьких артерий. Я сделаю временную перевязку до прихода врача.
— О, не надо доктора, — запротестовала Антуанетта. Малютка повторил с ужасом:
— Не надо доктора! Не надо доктора!
У старой женщины был вид человека, застигнутого катастрофой, ребенок дрожал так сильно, что Христина решительно заявила:
— Постараемся обойтись без него.
— Вы сделаете ему перевязку лучше всякого доктора, — страстно заявила Антуанетта. — Разве есть у кого-нибудь из них такие маленькие нежные руки.
Она почти повеселела при мысли, что не увидит страшного человека, с суровым лицом, наводящим ужас на бедняков. С ним несчастье становилось чем-то официальным. Теперь же присутствие девушки с искусными движениями и веселым лицом придавало ему интимный, почти семейный характер.
— Право, можно сказать, что вы фея, — шептала старая женщина.
Франсуа тоже был растроган. Он, очарованный, наблюдал эту сцену, в которой смешивались страдание, чувство солидарности, женская грация.
— Это правда, что она в высшей степени очаровательна, — подумал он и почувствовал то же доверие к девушке, какое было и в старой Антуанетте.
Перевязка приближалась к концу. Христина перевязывала полотном маленькую руку. Дитя замолчало, и сойка, спустившись со своего насеста, повернула осторожно голову, потом, охваченная внезапным возбуждением, вспрыгнула на плечо Франсуа, крича:
— Бочки! бочки! бочки!
Затем она запела:
— Ты можешь еще петь, гадкий апаш, — проворчала Антуанетта. Она принялась рассказывать приключение:
— Я послала маленького к Монгроллю за пол-литром уксуса. Когда он возвращался с бутылкой в руке и уже входил, эта черная колдунья вдруг выскочила из какого-то тайника, крича, как человек. Никогда еще у нее не бывало такого голоса; хотя малютка и привык к таким шуткам, он от неожиданности поскользнулся и упал вместе с бутылкой, которая разбилась и порезала его.
Она прервала свой рассказ, чтобы поцеловать щеку Антуана и руку Христины.
— Тотчас же появилась кровь… О; сколько ее было… как на бойне… Я так одурела, что наверное дала бы ему умереть, если бы вдруг не вспомнила о барышне Деланд. Едва я постучала к ней в дверь, как она была уже здесь.
Христина поднялась. Луч солнца золотил ее волосы. Перед узким окном ее фигура казалась выше; ее яркие губы пылали. Она улыбалась неопределенной, далекой улыбкой, в которой сверкала радость.
— Какая жалость, что вы не революционерка.
Она посмотрела ему в лицо с насмешкой и нежностью:
— Какая жалость, что вы революционер.
— Вы потерянная сила, — настаивал он.
— Вы бесполезно растраченная энергия.
Она засмеялась смехом, напоминающим звон кристалла и журчанье ручья.
— Разве это не смешно, — заговорила она с внезапной горячностью, — видеть человека, занимающегося таким делом, как вы. Вы кормите этот народ, который вы хотите вести к лучшему будущему, старыми баснями, вы возбуждаете его смешными суевериями, сцена трупов… культ мертвых… Но вы возвращаете нас в Грецию и Рим первых веков.
— Но разве у вас нет культа мертвых?
— Несколько иной: я требую, чтобы их хоронили, как следует, остальное мне кажется нелепым, почти ненавистным. Столько денег напрасно истрачено богатыми и бедными для костей, к которым с презрением относится сама природа, — это варварское безумие, жестокость по отношению к живым несчастливцам. Если бы похоронный бюджет был отдан в пользу наших стариков, ни один из них не знал бы нужды. И еще: в то время, когда вы революционизировали толпу ради трупа колодезного мастера, который при жизни был груб и эгоистичен, почти опасен, я находила, что вы злоупотребляли вашим влиянием, и искренно возмущалась.
— Надо возмущать народ так, как можешь, — с жаром возразил он. — Если для этого могут послужить старые инстинкты, я не пренебрегу ими. Без сомнения, мне не хотелось бы часто прибегать к тем средствам, какими я пользовался в течение этих двух дней; обстоятельства ограничивают возможность их употребления вообще; но я поздравляю себя с тем, что я это сделал. Насильственная смерть полезно воздействует на воображение. Когда она поражает бедных тем же способом, как она поразила их позавчера, она помогает выявлению несправедливости, эгоизма, неспособности тех, кто угнетает и притесняет массы. Я не краснею оттого, что переживаю это впечатление так же живо, может быть, даже еще живее, чем то, которым я его сообщаю. Я был бы плохим вождем, если бы пренебрегал подобными случаями. Тем хуже, если к этому примешивается доля суеверия. Важно, чтобы народ понял яснее необходимость сохранения солидарности. Революционное чувство должно сростись с инстинктом самосохранения.