«Держава наша российская на таких, как я, стоит, – говорил. – Мы здесь костяк, соль и опора. За это нам уважение, защита и дозволение от службы прикармливаться – с совестью, конечно, стыд не теряя. Ты, Филька, не жалей, что я тебя дальше учиться не попустил. У нас шибко ученым доверия настоящего нету. Опять же в разумении прибытка. Ну был бы я, скажем, офицер или даже начальник Замка. Сидел бы на одном жалованье, дурак дураком. Да еще бумажки пиши, на репортации ездей, трясись – не проштрафиться бы, а то переведут, как нашего капитана Сусонова за арестантскую голодовку в Зерентуй, и не откажешься – служба. На кой мне ихние звездочки? Мне лычек довольно. А уважение и так есть. Мне вот его высокоблагородие особым ходатайством потомственное почетное гражданство добыл. Усердствуй, Филя, радуй папашу – и я тебя, может, узаконю. Будешь тоже потомственный почетный гражданин, и при отчестве – Степанович».
Однако, когда Филипп принял первое в своей жизни самостоятельное решение – поступить в Охранное, а там прочерк в графе не поставишь, то записался «Владимировичем». Степан Гаврилович тогда на сына крепко надулся за своевольство, на глаза показываться воспретил. Ну и ляд с ним. Сколько можно заради батиных прибылей молодой век губить в ожидании благодарностей? До морковкиного заговенья? А отчество Филипп – с позволения, конечно, – объявил в честь нового своего благодетеля.
Пухлый, улыбчивый дядя немолодых лет со сверкающей, будто костяной бильярдный шар, головою, повадился ходить в «Кресты» месяца за три до того. Был он общителен, водил знакомство с несколькими заслуженными надзирателями, но вина с ними никогда не пил, только чай, и тот слабый. Это уже потом узналось, что Владимир Иванович трезвенник и даже сыроядец. То-то он всё похрупывал репкой или чищеной луковичкой, которых в глубоких карманах у него водился неисчерпаемый запас. «Вот оно, здоровье, вот он, оберег от всех хвороб», – приговаривал. И верно, сколько Филипп его знал, дядя Володя ни разу не болел. Правда, и дух изо рта у него был тяжелый, от лука-то. Начальство ему за это пеняло, господин капитан Шелестов нос платочком прикрывал, но терпел, потому что специалиста-уличника лучше бригадного филера Слезкина не было во всем петроградском Охранном отделении.
В «Кресты», как позднее выяснилось, Владимир Иванович зачастил по одному сыскному делу, касавшемуся побега группы политических. Ну, то есть это они, анархисты, думали, что побег готовят, охранника подкупили и всё устроили, а на самом деле пристрелили их, всех троих, едва они через стену перелезли, на полном законном основании. Дядя Володя за эту операцию наградные получил и после хвастал, сколько он выгоды отечеству доставил: и опасных врагов государства обезвредил, и казне экономию обеспечил – ни на суд тратиться, ни на этапы.
Филя к непонятному завсегдатаю давно приглядывался. Любопытно: что за человек, зачем ходит, о чем с «крестовцами» шепчется? Но у дяди этого будто глаза были на лысом затылке. Как тихо ни подходи, вмиг замолкал, оборачивался, да только добродушно посмеивался.
А однажды, осенью было, вдруг подошел, когда Бляхин у себя в закутке стаканы мыл.
– Не надоело? – говорит. Голос уютный, славный такой. Взгляд мягкий.
Филя немножко перетрусил. Неужто сообразил тихоня этот, что парнишка-официант неспроста меж столов шныряет.
– О чем это вы, не пойму…
Круглолицый человек подмигнул.
– Не про папаню твоего. Отцу помогать – дело доброе. Я чего спрашиваю: не надоело такому ушлому грязную посуду таскать? Присмотрелся я к тебе, Бляхин, справочки навел. И хочу сделать интересное предложение…
Так и вышло, что в сентябре прошлого года оказался Филипп учеником филера и стал ходить на службу в известное всему городу здание на углу Александровского проспекта и Мытнинской набережной. Капитан Шелестов (вообще-то он титулярный советник был, но любил, чтоб по-военному называли) чутью Владимира Ивановича верил и взял парнишку почти без расспросов. Оглядел с головы до ног, кивнул: «Как есть дворняга. Ноги от таксы, лоб от мастифа, глазенки от добермана. Неприметный, жилистый. То, что надо. Беру тебя, Бляхин, с испытательным сроком. Учись пока, а там посмотрим».
Учиться ремеслу было интересно и с филипповой цепкостью нетрудно. Первым делом будущих филеров «натаскивали» – то есть обучали азам: наблюдательности и составлению словесного портрета. Тут никакой самостоятельности не дозволялось. Описывать объект наблюдения строго по порядку: пол, возраст, рост, телосложение, цвет волос, предположительная народность, наличие особых примет, во что одет. Лицо описывать сверху вниз: брюнет-шатен-блондин-рыжий-седой-лысый (а не «чернявый», «каштановый», «белобрысый», «плешивый» или еще как-то), форма носа, овал лица и прочее, и прочее. Рост и все расстояния в Охранном определялись не по старинке, а по-европейскому обычаю, на метры и сантиметры, никаких аршинов с вершками.
По всем этим премудростям Филипп шел в классе первым и был раньше всех допущен ко второму уровню, практическим занятиям. Здесь обучали маскировке, японской джиу-джитсу и французскому савату, стрельбе с обеих рук. Бляхин в первачах не ходил, но явил себя не хуже прочих. На третьем месяце был он выпущен на улицу и две недели проходил курс учебной слежки. Это когда кто-нибудь из опытных агентов изображает объект, который надобно «выявить», «выяснить» или «задержать» (тоже не просто слова, а термины – у каждого свой точный смысл). К примеру, «выявление» не предполагает никакого контакта с объектом или его окружением. Требуется просто установить, где человек проживает и что собою являет: подозрительный или так, случайно подвернулся. «Выяснение» посложнее. Это уже работа с установленным врагом, про которого нужно собрать все доступные сведения. Ну, «задержание» – понятно. До этого ответственного и опасного дела зеленых агентов вроде Филиппа, конечно, не допускали, однако все правила и приемы он был обязан знать. Мало ли что?
И когда дядя Володя взял Бляхина к себе в напарники, уже не на учебную, а на «боевую» слежку, с первого же раза пришлось одного агитатора брать в крутой залом. Ничего, не сплоховал Филя. Держал гада крепко за ноги, пока Слезкин руки вязал. Получил потом благодарность в приказе и пять рублей наградных. Вроде немного, а приятно.
Правда, вскоре – это когда Филипп во дворе за Казанской улицей человека с «браунингом» упустил – дядя Володя помимо того, что бока намял, еще и оштрафовал на ту же пятерку. Но были после еще премиальные, а за битого, известно, двух небитых дают.
Нравилась Бляхину служба – не сказать как. Во-первых, давала освобождение от военного призыва, а уж и возраст подошел. Во-вторых, очень это приятно – глядеть на телятину обывательскую и знать: я над вами досматривать поставлен, мне от власти доверие. В-третьих, обрисовывалась перед Филиппом прямая и ясная дорога, светлое будущее. Думал, выйдет из стажеров в младшие филеры, потом в старшие, а лет через пять-десять и в бригадные, как дядя Володя. Учебы Бляхин не боялся, ибо знал: чего умом не возьмешь, зубрежом одолеешь. При хорошем от начальства отношении и примерном формуляре можно экзамен на классный чин сдать. А выйдешь в чиновники, да по охранному делу – тогда и горизонт тебе не преграда.
Уверен был, что держит жар-птицу за хвост. Но подвела птица. Обожгла пальцы огненными перьями, хлестнула по харе пламенем – еле жив остался. Кто б мог вообразить, что гранитный, чугунный, бронированный, на тыщу лет сооруженный чертог с гордым именем «Империя» рухнет, будто трухлявый сарай, передавив верных своих сторожей.
Батю Степана Гавриловича, царствие небесное, лихие люди, шпана уголовная, забили железными ломами и лопатами во время разгрома «Крестов», вкупе с еще несколькими надзирателями, кто никак поверить не мог, что закону настал конец, да не сбежал вовремя. Так и не довелось Филе замириться с родителем, получить его отеческое прощение.
Он и сам-то 27 февраля, в черный день, еле ноги унес.
С утра собрали всех на Мытнинской. Ожидалось, что беспорядки, разразившиеся по всему городу, будут подавлены силой оружия, и тогда начнется у сотрудников самая работа: хватать зачинщиков и агитаторов, пока не забились по щелям.
Но заполдень стало ясно, что войска по толпе стрелять не будут, и как-то сделалось тошновато. По телефону сообщили, что окружной суд и сыскная полиция разгромлены. Гвардейская полурота, которую генерал Глобачев вызвал для охраны своего важного учреждения, вела себя погано: офицеры куда-то подевались, а солдаты поглядывали на окна недобро, некоторые плевали и кулаком грозили. Начальник от греха отправил гвардейцев назад, в казарму. В пятом часу прибежали наблюдатели, поставленные со стороны Александровского. Большущая толпа раздербанила там спиртоочистительный завод и, пьяная, шумная, двинулась к Охранному.
– Двери запереть! Расходиться поодиночке! – приказал тогда господин генерал.
– Двери запереть! Расходиться поодиночке! – приказал тогда господин генерал.
Ну, все и кинулись – кто куда. Бляхин, когда дворами бежал, из окна откуда-то засвистели, крикнули: «Держи легавого!» Страшно было.
Но уберег Господь. Пожар был в Охранном, все секретные бумаги сгорели, портреты разодрали и даже, сказывали, мебель зачем-то покрушили. Но благодаря генералу Глобачеву сотрудников никого на месте не застали. Добрался Филипп через ополоумевший город к себе на Лиговку и с тех сидел тише воды, ниже травы, помогал матери – она у Николаевского вокзала пирогами торговала, так он взад-вперед корзинки таскал: туда полные, обратно пустые. Заработок был скудный, но спасибо хоть такой.
И вот, откуда ни возьмись, дядя Володя. Всё такой же. Зубы скалит, командует, дерется. Будто не было никакой революции.
Филипп ему:
– Мне надо пироги вынимать, к пяти часам на вокзал нести.
А дядя Володя и не слушает. Говорит со смешком: «Беда, коль пироги начнет печи сотрудник». Взял за шиворот, как кутенка, усадил к окошку, где светлее, и стал колдовать над бляхинской физиономией. Достал филерский набор (разработан специалистами, для быстрого изменения внешности), приклеил Филиппу жидкие усишки, помазал чем-то на щеках и еще у краешков глаз. Посмотрел на себя Бляхин в зеркало – не узнал. Заскуластела рожа, зататарилась. Себе бригадный пристроил лядашую бороденку и растрепанный парик. Он для того и растительность на голове брил, чтоб сподручней было преображаться.
– Пойдем, – говорит, – Ахмедка, по дороге объясню. Я тебя буду Ахмедкой, а ты меня, если что, зови Никифором. А лучше никак не зови и держись подальше. У тебя будет своя задача, у меня своя.
Пешком далеко, поэтому дядя Володя остановил извозчика. Тот не хотел Филю в его грязном ватнике на сиденье сажать, но Слезкин ему синенькую посулил, и сели, поехали.
– Зачем вы меня в пасть волчью везете? – От страха заговорил Бляхин жалобно и красиво. – А признают? Там студенты с ружьями, они нашего брата ненавидят, в тюрьму сволокут.
– Тоже еще фигура. Кто тебя, соплю, знает? И нету там больше студентов. Надоело им кутузку сторожить. Я этого давно жду. Сегодня с утра в караул солдаты-волынцы заступили. Я у них в обед побывал, четверть спирту подарил от союза революционных торговцев.
– А… зачем?
Но дядя Володя, чем на вопрос ответить, стал про другое объяснять. Про лакокрасочный завод братьев Шаховых, что за Большим проспектом, в трех кварталах от Охранного. Там-де каждодневный митинг, потому что хозяева сбежали, и рабочие всё никак меж собой не договорятся, что им дальше делать. Денатурат они весь выпили, теперь вторую неделю правление выбирают.
– Вот туда, на митинг, мы и едем. Я выступать полезу, а ты среди людишек трись. Когда повалят Охранку громить, окажись впереди всех. Твоя главная задача, Бляхин, чтоб толпа от входа налево повалила – где у нас были кабинеты и допросные. Кричи громко: «Вот они где сатрапов от народа прячут!» Понял?
– А… зачем? – повторил Филипп, оробев еще больше.
– После объясню. Сам оставайся на лестнице и тем, кто сзади валит, кричи то же самое. Наверх, на второй этаж, тоже можно. Но смотри: направо, где архив был, чтоб ни одна сволочь не сунулась. Они туда вряд ли полезут. Там с февраля, после пожара, всё так и осталось: пусто да черно. А еще раз спросишь «зачем» – вмажу, – предупредил Слезкин, видя, что Филя снова рот раскрыл.
И заткнулся Бляхин. Начал внутренне на дело настраиваться.
Заводишко Шаховых был невелик. В мирное время производил цветной лак для вывесок, потом получил подряд на защитную краску для броневиков и военных грузовиков. Толпа во дворе была не больше, чем человек в триста. Слушали какого-то пожилого, который призывал образумиться и господ инженеров просить, чтоб вернулись, иначе-де все с голоду помрем. Но слушали плохо. Перебивали, не соглашались.
Филипп, как велено, сзади держался. Сердчишко ёкало – как-то повернется?
Вдруг видит – на ящик карабкается дядя Володя. И сразу орать, во всё горло, да с подвзвизгом:
– Подголосков буржуйских слушаете? Которые хочут трудовой народ взад на цепь посадить? Эх вы, дурь безмозглая!
Ему крикнули:
– А ты кто такой?
И еще:
– Говори дело, не то в шею! Ишь, обзывается!
Но у дяди Володи голос был пронзительный.
– Хотите голодать – голодайте! А только на Мытнинской, в Охранке бывшей, от народа сатрапов царских прячут! Которые в нас из пулеметов в феврале стреляли! Буржуи от гнева пролетарского своих уберечь хотят!
– Нам-то что? – раздалось в ответ. – Жрать нечего, а он про сатрапов.
– Дураки вы! Это ж всё капиталисты первостатейные! У меня кум там истопником. Говорит, у кажного кольцы-часы золотые, лопатники с деньжищами немеряными. Никто их не обыскивал, потому что ворон ворону глаз не выклюет! Сидят там, жируют, обеды в ресторанах заказывают, коньяки пьют, а вы тута зубы на полку ложите!
Слушали его теперь внимательно, но кто-то всё же крикнул:
– Чё ты хочешь-то? На грабилово подбиваешь?
– Кто сказал «грабилово»?! – вскинулся Слезкин. – Держи его, товарищи! Это провокатор! Никакого произвола не попущать! Всё по революционной законности! Ценности у врагов народа рек-ви-зи-ровать, сдать в комитет, честь по чести переписать! И расходовать строго по постановлению, на поддержку особо нуждающихся!
Тут зашумели все сразу, и уж никто больше не возражал. Понял Филя: всё будет, как Владимир Иванович сказал.
Еще минут пять понадобилось оратору, чтоб толпа с места тронулась. Дядя Володя впереди шел, пятясь спиной, и всё покрикивал:
– Небось, товарищи! Там теперь в карауле революцьонные солдаты! Они нам братья, не забидят!
Проходя мимо Фили, взглядом ожег – выполняй, что велено.
И Бляхин тогда тоже завопил, стараясь слова на татарский лад подковеркивать:
– За мной ходи! Моя там дворникам работал! Всё знаю! За мной ходи!
Повалили по улице бодро. Пробовали «Варшавянку» завести, но песня не выстроилась. Попросту пошли, с криками. Встречные останавливались, пялились с уважением, но без большого интереса. Манифестаций в городе случалось в день бессчетно, по какому хошь поводу. Некоторые, узнав, что народ идет громить бывшую Охранку, тоже пристраивались.
К знакомым дверям (сжалось сердце) Филипп поспел раньше всех. Часовой, опираясь на винтовку, с разинутым ртом глядел на приближающуюся ораву. Выглянули еще солдаты, расхристанные, краснорожие, без ремней.
– Чего это? Чего? – испуганно спросил часовой.
– Валите отседова, ребя, – душевно посоветовал им Бляхин. – Не по вашу душу народ, но могут и насовать. Насчет сатрапов пролетариат интересуется.
Караул сдуло. Ох, дядя Володя! Министерская голова, всё предусмотрел. Да только зачем оно надо?
– Турма налево ходи! Там ходи! – кричал входящим Филя, стоя на лестнице. – Право не ходи, там горело всё, нет ничего! Лево ходи!
Когда заполонили дверной проем, ведший в коридор, где раньше были кабинеты следователей и допросные комнаты, а теперь находились камеры предварительного заключения, кто-то, конечно, не послушав Филиппа, сунулся и вправо, но сразу вернулся. От бывшего архива остались только закопченные стены да пепел под ногами.
Кому не удалось пролезть в коридор изолятора, рванули вверх, на этажи. Там вскоре загрохотало, задребезжало. Брали всё, что можно было вынести: столы, стулья, сорванные вместе с карнизами шторы. Двое кряхтя зачем-то проволокли сейф с болтающейся толстой дверцей. Со стороны камер, заглушая всё, донесся тонкий, будто дурашливый вопль.
А Бляхин всё стоял, где приказано, бдил у архивной двери и повторял:
– Там пожара был, нету ничего. Влево ходи. Верх ходи!
И ужасно удивился, когда дверь, за которой вроде и быть некому, вдруг толкнула его в спину.
Это был дядя Володя, невесть когда и как успевший туда проникнуть. Был он уже без бороды, на плечах тащил мешок с тяжелым.
– Всё, Ахмедка. Дуй за мной! Живо!
И к выходу. Никто на него внимания не обращал, вокруг многие что-то тащили или волокли волоком.
За углом – не за первым, за вторым, где уже было безлюдно, – дядя Володя Слезкин тяжелую ношу с плеча спустил, остановился передохнуть.
– Чего это у вас? – осмелился тогда спросить Филипп.
– Пенсия, которую мне царь Николашка задолжал, да не выплатит. – Владимир Иванович подмигнул. – Тогда-то, двадцать седьмого февраля, когда вы все будто тараканы разбежались и господин генерал первый, я малость задержался. Личных дел на штатных и внештатных, сколько успел, в мешок понапихал. Вынести только не сумел – революция начала двери высаживать. Я мешок в чуланчик, за железную дверь, в архиве огонь запалил, сам через фортку вылез. Еле-еле ноги унес. Но не зря жизнью рисковал. – Он нагнулся, погладил мешок. – Теперь не пропаду.
Бляхин слушал – поражался. Только и вымолвил:
– Не всё значит сгорело?
– Не бойсь. На стажеров и прочую зелень личных дел я не брал. Какой с вас навар? Сгорел твой формуляр, живи спокойно. У меня тут товарец отборный… – Слезкин оглянулся по сторонам. Никого вокруг не было, а похвастаться ему, видно, хотелось. Он сунул руку, достал наугад две папки. – Вот, к примеру. Господин Сазонтьев Борис Михайлович, соцьялист-революцьонер, ныне в Совете заседает, в гору идет. Агентурная кличка «Шелковый», на нас с девятьсот пятнадцатого года старался… А это у нас кто? Студент Иван Лунц. Как же, помню. Способный юноша, он себя еще проявит. Тут, Филя, золотник к золотнику. Папочек с полсотни, если не боле. Вот они, мои кормильцы. И помогут старику, и от беды оберегут, и деньжатами одолжат. А ты, Бляхин, при мне помощником будешь, мне шустрый и толковый помощник очень понадобится. Хватит и на тебя с этого молока пенок.