Аристономия - Григорий Чхартишвили 16 стр.


Таковы вопросы, на которые я искал ответа. И, как мне думается, нашел.


Фактор «Р», если речь идет о целой стране, преобразуется в ясное целеполагание. Миссия аристополиса очевидна: создавать все условия для того, чтобы каждый гражданин имел возможность достичь Расцвета. Государство обязано оказывать человеку в этом всестороннюю поддержку. Полагаю, что важнейшей статьей бюджета и главной наукой в аристополисе будет педагогика, которая наконец займется своей ключевой задачей – поможет ребенку разобраться, в чем именно состоит его уникальность и талант.

Фактор самоуважения «С» приобретет вид государственной политики, которая строится на твердых нравственных принципах и не поступается ими под воздействием конъюнктуры и опасности или из соображений экономической выгоды.

Фактор ответственности «О» заставит руководство страны просчитывать последствия каждого своего решения с учетом последствий, которые оно может иметь для других стран и будущих поколений. Главная зона государственной ответственности, конечно же, сохранение – а при возможности и улучшение – жизни на планете.

Фактор выдержки «В», важный на индивидуальном уровне, для государства приобретает и вовсе исключительное значение. Понятно, что первым аристополисам придется существовать в окружении государств, задержавшихся на менее высоких стадиях развития, то есть склонных к агрессивному, безответственному или просто неумному поведению. Даже оказавшись мишенью пропагандистского, экономического или военного давления, аристополис не может опускаться ни до истерических реакций, ни до низменной риторики, ни до ксенофобии. В межгосударственных конфликтах, за которыми обычно наблюдает весь мир, моральную и психологическую победу всегда одерживает тот, кто повел себя «взрослее».

Фактор мужества «М», будучи спроецирован на масштаб целого общества, означает способность к внутренней солидарности, к консолидации в момент потрясений, готовность страны и ее граждан вынести лишения и пройти через испытания ради общего дела.

Факторы уважения к другому «У» и эмпатии «Э», естественно, сохраняются и переносятся на межгосударственные отношения. Каждое суверенное государство, даже если оно по своему устройству чуждо или враждебно аристополису, заслуживает уважительного отношения, эмпатия же обретает вид помощи странам, которые бедны или оказались в бедствии. После встряски мировых войн два эти принципа уже сегодня считаются в мире сами собой разумеющимися, хотя, конечно, и не всегда соблюдаются.


Таким образом, мы видим, что все семь качеств аристонома – «Р», «С», «О», «В», «М», «У» и «Э» – оказываются необходимы и для аристополиса. Однако нетрудно заметить, что применительно к государству этого набора признаков недостаточно.

Для того чтобы иметь возможность полноценно помогать своим гражданам, общество не должно быть угнетено проблемами базового выживания – голодом, дефицитом жилищ, неудовлетворительным социальным обеспечением и т. п. То есть, обязательным условием аристономии государства является его экономическое процветание.

Кроме того, государство не может лишь декларировать принципы и законы, оно должно обеспечивать их соблюдение. В конце концов, люди – не автоматы, они не сделаются аристономами все разом, по команде. Нельзя забывать и о том, что (условно) «сотая доля» людей рождаются на свет социопатами, то есть нравственными инвалидами, натура которых противится аристономическим нормам. Это означает, что аристополис обязан обладать хорошо развитой правоохранительной способностью. Аристономические качества общества не позволят структурам, отвечающим за правопорядок и безопасность, расширять свое влияние за рамки непосредственных функций, как это сплошь и рядом случается сегодня.

На период, пока в мире аристополисы будут сосуществовать со странами менее высокого развития, совершенно обязательным останется еще одно условие: военная мощь. Умение давать сдачи, постоять за себя очень полезно и для индивида. Полезно и желательно, но необязательно. Многие люди безупречно аристономического склада защищать себя совсем не умеют и из-за этого гибнут. Но целое общество такого позволить себе не может. Аристополису придется до поры до времени следить за тем, чтобы его не превзошел по военному потенциалу кто-то из агрессивных соседей по планете.

Здесь просматривается довольно близкая аналогия с взаимоотношениями взрослого человека, окруженного подростками. Аристономичность, как нетрудно заметить, вообще представляет собой ассортимент черт, которые у нас ассоциируются с взрослостью в противовес инфантильности. Кто такой по-настоящему взрослый человек? Это некто, хорошо сведущий в своей профессии, ведущий себя со сдержанным достоинством, не впадающий в крайности, вежливый, всегда готовый помочь больному или ребенку. Собственно говоря, аристономическая эволюция и означает постепенное взросление человечества.

В смысле государственном или общественном «детский» стиль поведения является очевидным злом. Государство-подросток часто ведет себя (что естественно для детского возраста) эгоистично, неумно, безответственно, крикливо, жестоко, неопрятно и так далее. Если у него при неразвитом уме крепкие бицепсы, да еще рогатка в руках, оно может натворить немало бед. Поэтому сосуществование аристополиса со «странами-подростками» возможно лишь, если это взаимоотношения учителя и учеников или воспитателя и воспитанников. Аристополис должен обладать в глазах мира большим авторитетом и большей силой.


С учетом всех этих поправок и дополнений определение аристономического государства получилось у меня несколько более сложным, нежели формула аристономической личности.

АРИСТОПОЛИСОМ МОЖНО НАЗВАТЬ СТРАНУ, ЕСЛИ ОНА ОБЕСПЕЧИВАЕТ ДОСТОЙНОЕ СУЩЕСТВОВАНИЕ И ПОЛНОЦЕННОЕ РАЗВИТИЕ СВОИХ ГРАЖДАН; СУЩЕСТВУЕТ В СООТВЕТСТВИИ С ТВЕРДЫМИ МОРАЛЬНЫМИ НОРМАМИ И СПОСОБНО ЭТИ ПРИНЦИПЫ ОХРАНЯТЬ; ОБЛАДАЕТ ИСТОРИЧЕСКОЙ ОТВЕТСТВЕННОСТЬЮ И ПОЛИТИЧЕСКОЙ ВЫДЕРЖКОЙ; ЗИЖДИТСЯ НА СОЛИДАРНОСТИ И ПРОЧНОСТИ ОБЩЕСТВА; ОТНОСИТСЯ К ДРУГИМ СТРАНАМ С УВАЖЕНИЕМ И ЭМПАТИЕЙ, НО ПРИ ЭТОМ СПОСОБНО ЗАЩИТИТЬСЯ ОТ АГРЕССИИ.

К сожалению, в сегодняшнем мире нет не только ни одного аристополиса – нет даже страны, которая в достаточной степени обладала бы хоть какой-то из вышеперечисленных характеристик. Разве что за исключением последней (военной), которая, повторю еще раз, является временной. «Взрослых» средь нас пока нет. Мы все похожи на гурьбу дворовых подростков, где наибольшим авторитетом пользуются бузотеры с твердыми кулаками или «богатенькие мальчики», у кого есть велосипед, кулек леденцов и футбольный мяч.


(Из семейного фотоальбома)

* * *

Перед полуночью (Антон к этому уже привык, насколько к такому возможно привыкнуть) воздух будто загустел, стал застревать в легких: трудно вдохнуть, еще трудней выдохнуть. Отовсюду несся гул приглушенных голосов, всех неудержимо тянуло разговаривать, но никто, ни один человек, не касался единственной темы, занимавшей сейчас мысли каждого.

Примерно с половины двенадцатого разговоры начнут стихать, и в камере постепенно установится мертвая тишина.

Вдоль каменных стен – нары, сплошной помост из грубых досок. Под нарами хранят вещи: сменную одежду, миски и ложки, у кого есть – съестное из передачи. Разложено так, чтобы охраннику прямо от двери всё было видно. Если положить неправильно, отбирают. После десяти часов ходить по камере воспрещается – новый порядок, установлен неделю назад. Поэтому все двадцать восемь человек на своем месте: одни лежат, другие, свесив ноги, сидят. Это напоминало бы парную в дешевой бане, если б арестанты не были одеты и не кутались кто в пальто, кто в шинель, немногие счастливцы – в одеяло.

Хотя было не так уж холодно, не то что в прошлом месяце. Сосед слева, профессор Брандт из университетской метеорологической станции, говорил, что в этом году выдался аномальный октябрь, в двадцатых числах ночью доходило до минус восьми. Николай Христофорович столько лет занимался метеоизмерениями, что определял температуру с точностью до половины градуса. «У меня термометр вмонтирован в кожу», – говорил он.

Нынче, по словам Брандта, для пятого ноября день выдался необычно теплый. В камере не меньше двенадцати градусов – двадцать восемь человек прогрели небольшое помещение дыханием. «Сегодня жить можно», – сказал Николай Христофорович минуту назад. Сказал – и насмешливое длинное лицо вдруг еще больше вытянулось.

Неудачно выразился профессор, совершил faux pas. Можно сегодня жить или нельзя, решать не ему.

Дела у Брандта были скверные. В свое время он состоял в ЦК партии кадетов. Всю эту компанию расстреляли еще в сентябре. Даже удивительно, что Николай Христофорович до сих пор здесь. Днем он часто размышлял вслух, чем можно объяснить подобный казус. Но не вечером. Не перед полуночью.

Дела у Брандта были скверные. В свое время он состоял в ЦК партии кадетов. Всю эту компанию расстреляли еще в сентябре. Даже удивительно, что Николай Христофорович до сих пор здесь. Днем он часто размышлял вслух, чем можно объяснить подобный казус. Но не вечером. Не перед полуночью.

В этот час всеобщей разговорчивости Брандт тоже не молчал, но предпочитал разглагольствовать на отвлеченные темы. Должно быть, философствование действовало на него успокаивающе.

Вот и сейчас, выдержав небольшую паузу после не к месту вырвавшейся фразы (у Антона она вызвала суеверный трепет), профессор принялся развивать одну из своих излюбленных теорий: о неправильном отношении интеллигенции к народу.

– Вот вам, юноша, результат вековых интеллигентских усилий, самый что ни на есть наглядный, – говорил он негромко, почесывая переносицу и страдальчески щурясь. Очки и пенсне у арестованных изымались во избежание попыток самоубийства и выдавались лишь на время допросов. Антон с его небольшой близорукостью довольно быстро привык обходиться без стекол, а вот Николай Христофорович мучился. – Мы усердно и сладострастно боролись за свободу трудового народа. Трудовой народ скинул вековые цепи и первое что сделал – тут же упек своих освободителей в кутузку. Много вы у нас в камере наблюдаете пролетариев? Ни одного. Сплошь образованные, кто в детстве рыдал над стихами Некрасова.

Брандт, кривя губы, сардонически продекламировал:

По другую сторону от профессора стоял на коленях, клал поклоны, лбом в самые доски, полусумасшедший купец первой гильдии Лушков. Он начинал истово молиться часов с десяти и замирал, только когда в двери поворачивался ключ. В этот момент Душков всегда зажмуривался и беззвучно, одними губами шептал: «Госспомилуй, госспомилуй, госспомилуй».

А справа от Антона до сегодняшнего дня обитал тихий человек Викентий Иванович, управляющий известного всему городу магазина «Сельтерские воды». Антон там в детстве тысячу раз пил газировку с грушевым, яблочным, кизиловым сиропом. Викентий Иванович всё сосал лепешечки от кашля и в страшное предполуночное время обычно говорил об астме. Но увели его днем, перед обедом. С вещами, на Гороховую. Охранник Савельев, жуткая мразь, сказал, подталкивая в спину задыхающегося от ужаса толстячка: «Там тя от кашля-то вылечат».

Вечером привели новенького, сухопарого и немолодого, в офицерской шинели, с короткой, серой, как волчья шерсть, бородой. Он не представился, как делали другие, а просто молча осмотрел камеру, людей, сел на указанное место. И потом всё шарил взглядом по стенам, по решеткам, по лицам, не раскрывая рта. Генерал Лествицкий, выбранный старостой камеры, поманил Антона, шепнул: «Похож на подсадного. Вы, молодой человек, поосторожней».

– Вы как относитесь к Максиму Горькому? – спросил Брандт, обращаясь к обоим – и к Антону, и к его безмолвному соседу.

Антон пожал плечами – он плотно сжимал челюсти, боялся: если скажет что-нибудь, заклацают зубы. Военный же будто не услышал.

Но Николай Христофорович при всей интеллигентности был человек твердый, не позволял обходиться с собой неуважительно.

– Я, сударь, вас спрашиваю. – Он смотрел невеже в глаза. – Вы, кстати, не представились.

Новенький ответил коротко, скрипучим голосом:

– Горький – сволочь. А я Седов, полковник генерального штаба.

– Очень приятно. Я профессор Брандт, это студент Клобуков, а на молельщика не обращайте внимания, он свихнулся. – Последовали рукопожатия. Пальцы у полковника были горячие, сильные. – Сволочь или не сволочь, но выразился господин Горький очень точно. Жестокость формы, которую приняла русская революция, следует объяснять исключительной природной жестокостью русского простонародья, вещает ныне былой буревестник и сулится написать целую книжку о том, какой зверь наш обожаемый богоносец. Горький может себе такое позволить, потому что сам из народа. Интеллигент бы никогда не осмелился. Как это, помилуйте, народ – да зверь?

Здесь полковник Седов совершил чудовищную бестактность. Всё тем же четким, неприятным голосом задал вопрос, от которого Антон аж зажмурился:

– Скажите, профессор, у вас на Шпалерной по ночам уводят или когда?

Поблизости стихли все разговоры. Брандт закатил под лоб глаза, покачал головой.

– Ради Бога, – прошептал он. – Все и так еле держатся…

Полковник сам себе кивнул – ответ был ясен. Но спросил еще, хоть и тише:

– В полночь или перед рассветом?

Николай Христофорович вздохнул – что поделаешь с непонятливым – и одними губами:

– В полночь.

По привычке Седов отдернул рукав, посмотреть на часы. Чертыхнулся. Его несомненно арестовали совсем недавно, не привык еще.

– Желаете знать время? – У Брандта кроме термометра был еще и «встроенный» хронометр. Он определял время с точностью до двух минут. – Сейчас без пяти или без семи одиннадцать.

Антон думал, что до полуночи осталось совсем чуть-чуть, а оказывается, еще целый час! Или около того.

Они ведь приходят не ровно в двенадцать. Иногда немного позже, иногда чуть раньше. Не каждую ночь, но приблизительно в одно и то же время.

Всем известно, почему. Расстреливают всегда до рассвета, а везти далеко, за Ораниенбаум. Пока оформят, пока доедут, пока выроют яму, пока соберут одежду и обувь, уже ночь на исходе.

Кто и когда рассказал, как это происходит, загадка. Ведь никто в камеру оттуда не возвращался. Однако все знают: связывают попарно проволокой. Проволокой – потому что веревки сейчас не достать, а «колючки» на армейских складах сколько угодно. Попарно – потому что ставят на колени лицом к могиле, а стреляют двое по команде, в затылок. Кто-то один обязательно свалится вниз и утянет за собой второго. Чекистам меньше работы.

Днем тоже иногда забирают, но всегда по одному и отвозят в Петрочека, на Гороховую. Оттуда два пути: либо на свободу (такое изредка случается, если нашелся влиятельный ходатай), либо, что чаще, тоже «в расход», но с соблюдением формальностей: с заседанием ревтрибунала. Это лучше, чем Ораниенбаум. Все-таки напечатают в газете, пропадешь не бесследно. Хоть родственники поминание закажут. А про тех, кого уводят в полночь, или вовсе ничего не сообщат, или дадут списком, переврав фамилии.

Антон много раз представлял, как с ним это произойдет, и, в зависимости от настроения, то цепенел от ужаса, то говорил себе: ну и ладно, отмучаюсь. Больше всего терзался вопросом: вставать на колени или не вставать. Раз все равно умирать, так стоя. Но если связан с кем-то проволокой? И потом, говорят (откуда-то известно): кто отказывается повиноваться – забивают прикладами и сбрасывают в могилу полумертвым, а потом сверху наваливают расстрелянных и засыпают землей. Это пострашней, чем пуля в затылок. Хватит ли силы духа не встать на колени? Или будет всё равно, лишь бы скорей? Об этом Антон думал больше, чем о самой смерти.


В полночь будет вот что.

Зажжется лампа, которая под потолком. Старший караула выйдет на середину камеры. Зашуршит бумагой. Второй подсветит фонарем – света все равно мало.

Тишина такая, что слышно, как палец ведет по листку, выискивая подчеркнутую фамилию.

И вот она прозвучала. Никто не шелохнется, но конвойные знают, где чье место, и уже идут двое, и повторяют фамилию, а если замешкаться – стаскивают за ноги. Потом хватают за шиворот – выталкивают в коридор.

Звучит следующая фамилия. И никогда не знаешь, сколько человек выкликнут на этот раз.

В первую ночь, когда Антон еще думал, что попал на Шпалерную по недоразумению и этот жуткий ритуал его коснуться не может, больше всего потрясла не грубость охранников, а то, что первый вызванный не мог сам идти, его волокли под руки, и из штанин вытекала жижа, а человек был видный, широкоплечий, с красивым и мужественным лицом. Потом-то Антон видел такое много раз.


Недавно пришла в голову мысль, поразившая своей верностью. И ведь не прочитал где-нибудь, сам додумался.

Революция, которую принято изображать девой с картины Делакруа, победой высоких идеалов над прозой скотского бытия, на самом деле являет собой нечто прямо противоположное – торжество грубой физиологии над всем красивым и достойным, что только есть в человеке.

Провозвестием грядущего победительного оскотинивания была некая мучительная подробность события, которое – Антон знал – всю жизнь будет для него примером величественной победы духа над плотью. В то страшное утро, когда Паша с плачем ворвалась к нему в комнату и сказала, что отец и мать умерли, Антон сначала окоченел, а потом хотел броситься в гостиную. Но Паша удержала.

– Не ходи, не надо пока.

– Почему? – пролепетал он.

– Татьяна Ипатьевна помираючи обсикались. После уложу ее, обмою, пол подотру, тогда пойдешь, попрощаешься. – И, глядя на его перекосившееся лицо, добавила. – Это ладно, мой дед, когда отходил, вовсе обдристался.

Назад Дальше