Аристономия - Григорий Чхартишвили 23 стр.


«И я вместе с тобой, – уныло думал Бляхин. – За что мне такая напасть? Ведь только-только жизнь заладилась».

Страшно было, тошно и очень себя жалко.

Из прошлого, которое навсегда сгинуло, вдруг выскочил упырь, вурдалак, впился зубищами в горло, начал сосать кровь, и выходило, что Филиппу теперь погибать. Не отлипнет от него Слезкин, в покое не оставит.

А ведь какие высоты открывались перед сиротой незаконнорожденным, у кого и отчества-то не было. Товарищ Рогачов, капитальнейший человек, находился в огромной силе. По-старому считай, генерал-инспектор или генерал-ревизор, от кого губернаторы в трепет приходили. Филя при нем, опять-таки если по-старому, доверенный чиновник особых поручений. На чины считать – минимум коллежский асессор, а то и надворный советник. В двадцать два-то года! И весь дальнейший путь просматривался ясный, чистый, уходящий вверх. Служи верно начальнику, отцу родному, и взлетишь вместе с ним до самого солнца. При царской власти малая образованность помешала бы высоко подняться, а теперь от этого одна польза: наоборот, шибко образованным дороги нет. Хорошие наступили времена, а будут еще лучше. Очень Бляхин за эти полгода полюбил и революцию, и советскую власть, и большевистскую партию, в которую его приняли по личной рекомендации Панкрат Евтихьича.

И на тебе.

Сдох бы он, что ли, мучитель. Или пришить бы его. Достать «наган», да разрядить весь барабан в широкую спину.

Так подумал Филипп, ковыляя по рельсам за дядей Володей. Тот будто подслушал. Остановился, приобнял за плечо, а рука тяжеленная. И задушевно так:

– Ты чего это, Филя, ручку в карман сунул? У тебя там револьвер, знаю. Но не отбираю, потому что не боюсь тебя. Нисколько. Не грохнешь старого друга, не по этой ты части. От одной мысли затрясешься, весь потом пойдешь, я этот запах сразу почую. И хана тебе, дурню. – Дядя Володя хихикнул, будто говорил шутейно. – А если все-таки насмелишься и, положим, пофартит тебе… Ты ведь начальство. Можешь меня и чужими руками достать… Так учти: Слезкин тебя и с того света прижучит. На то у меня страховочка имеется.

Что за «страховочка», не сказал. Надо полагать, всё тот же формуляр, который, если с дядей Володей что случится, каким-то манером в ЧК попадет.

Нет, нельзя было в гада из «нагана». Опять же прав он, знаток человеческих душ: паршивый из Фили Бляхина убийца.

Когда, уже в сторожке, делили добычу, дядя Володя из коробки выдал подельнику пару жалких колечек с самоцветами да гранатовые сережки, остальное себе оставил. Цена бляхинской доле была, самое большее, мешок картохи или пара ношеных сапог.

Но Филипп не спорил, а выйдя на холод, зашвырнул побрякушки подальше, в сугроб. Не дай бог кто из товарищей-чекистов увидит и Панкрату Евтихьевичу донесет.

От расстройства чувств Бляхин не сразу сообразил, почему голова так зябнет. Оказывается, картуз кожаный на столе забыл. Надо возвращаться.

Поплелся назад, к треклятой избушке на курьих ножках, чтоб ей провалиться.

Постучал.

– Дядь Володь, это я!

Нет ответа.

Подергал – не заперто. Вошел.

В горнице пусто. В кухоньке тоже никого. Куда же Слезкин подевался?

Не сразу заметил, что дверца чулана приоткрыта, а там в полу люк – видно, погреб. Внизу свет, погромыхивает. Дядя Володя напевает, булькает чем-то.

Это он за припасом полез. Звал с ним повечерять, говорил, что у него в подполе грибочки соленые, капустка, квас. Но Филипп отказался, надо было возвращаться на Гороховую.

Хотел он подать голос: мол, я это, за головным прибором вернулся – вдруг слышит, из горницы тихая музыка доносится. «Наверх вы, товарищи, все по местам, последний парад наступает».

Часы убитого приказчика где-то там полночь объявляли. Ровно час прошел с минуты, когда дядя Володя их с мертвеца снял. Даже не поверилось: неужто всего час?

Музыка эта паскудская была Бляхину в мучение. Он вернулся в горницу, чтоб крышку открыть и звон погребальный остановить, но часов нигде не обнаружил.

Непонятная вещь: марш несся прямо из бревенчатой стены. Что за наваждение?

Пригляделся – а в бревне зачем-то шуруп. И прорезь на нем явственная, будто вкручивали недавно. Взял со стола нож, вставил острием, повертел – ух ты! Часть бревна отодвинулась, она была на пружине, изнутри выдолблена. И открылась черная дыра. Оглядываясь на дверь чулана, Филипп посветил лампой.

Ниша, большая. С полочками. Наверху музыкальные часы и жестяная коробка с золотишком. А внизу папки, много!

Вот где Слезкин свой «пенсионный капитал» хранит.

Забилось сердце пуще прежнего. Цапнул Бляхин первый попавшийся формуляр – какой-то секретный сотрудник, кличка «Шептун». Не то!

Заскрипели перекладины лестницы. Из погреба поднимался дядя Володя.

Бляхин, слабея от ужаса, папку выпустил, тайник закрыл, шуруп повернул. И на цыпочках, на цыпочках к выходу.

* * *

Десять дней назад это было.

К вдове ювелира Бляхин – куда денешься – потащился, но обошлось. Пришли ночью, а нет никого. И стучали, и грозили – нет ответа. Дверь ломать не стали, она была крепкая.

Дядя Володя выглядел сконфуженно, даже оправдывался. Говорил, днем еще вдова дома была, он проверял. Куда ее, козу, унесло на ночь глядя? Филипп цокал языком, сокрушался. На самом деле он в начале вечера протелефонировал в райотдел ЧК и велел гражданку Морозову сорока восьми лет, вдову купца первой гильдии, расстрелянного в порядке красного террора, взять на предмет оперативной разработки. Дело обычное, даже не арест – согласно новым правилам делается без особого постановления. А раз «оперативная разработка», районные и спросить ничего не могут. Потом можно будет еще раз позвонить, сказать: переведите в «домзак», не до нее сейчас. Для Морозовой же лучше. В тюрьме, конечно, не сахар, но все-таки веселей, чем с проломленной башкой.

Унывал Слезкин, черт шебутной, недолго. Ничего, говорит, у меня еще пара адресочков есть. Пожди малость.

Но и Филипп, подгоняемый страхом, да подогреваемый знанием о тайнике, времени не терял.

Каждый день, как только выдастся лишний час, наведывался на железнодорожный пустырь. Наблюдал, мотал на ус. Убивать Слезкина теперь было ни к чему. Довольно было улучить минуту, когда гада дома нет, и вынуть из хрона свое личное дело. По расчету требовалось на это самое большое полчаса.

Беда в том, что никакого заведенного распорядка (по-научному «рутины») у объекта не прослеживалось. Дядя Володя уходил и возвращался всё время по-разному. Иногда соберется куда-то вроде как всерьез и надолго, а глядишь – через четверть часа уже назад топает. Будто нарочно.

Рисковать тут ни в коем случае было нельзя. Ошибешься – жизнь положишь.

Но наконец придумал Филипп, как всё обделать наверняка.

Добыл дяде Володе карточку на два ведра керосина, самый дефицитный продукт. Время получения – с пяти до семи, когда уже темно.

И вышло всё по задуманному. Сегодня слезкинскому тиранству настанет предел.


Ушел объект за керосином. На белом снежном фоне был виден, потом растворился в густых сумерках. Свои санки Филипп донес до наезженной колеи на руках и ступал по снегу след в след, потому что, хоть скоро совсем черно станет, а береженого Бог бережет.

Открыл замок отмычкой, потом закрыл. Светил фонариком под ноги. И хоть был весь в напряжении, а страха не чувствовал. Только радостное нетерпение. Шестерка, если козырная, туза бьет.

Санки он притащил и под крыльцом оставил, потому что мысль пришла: если уж рисковать, почему бы разом все папки не забрать? Выявить тайных агентов царского режима – для революции польза, для службы продвижение. Можно не сразу все карты на стол выкладывать, а по мере необходимости. Этакие козыри на руках иметь – плохо ли?

Для шурупа Бляхин прихватил длинную удобную отвертку. Вставил, повернул – секундное дело. Тайник открылся.

Посветил внутрь. Папки стояли плотным строем, вертикально. Достал из-за пазухи сложенный мешок. Однако подумалось: надо сначала проверить, здесь ли его собственный формуляр-то. Вдруг Слезкин, собака, куда-то отдельно припрятал. Тогда ничего трогать нельзя, уходить надо.

Папки лежали внизу далековато, тянуться рукой неудобно. Филипп устроился вот как: в левой держал фонарь, в правой отвертку, и ею формуляры один за другим сдвигал, справа налево. Посветит лучом, прочтет имя, передвинет. Быстро получалось.

Не то, не то, не то…

Дело стажера Бляхина отыскалось в самой середине, когда Филипп уже волноваться начал.

Есть! Тоненькая папка, в ней один или два листа всего, а могла в могилу свести.

Перегнулся он, фонарик подбородком зажал, цапнул.

Ну, дальше быстро. Накидать остальные папки в мешок, и кончено.

Но когда он из щели назад подался, раздался за спиной у Филиппа голос, вкрадчивый:

– Что, нашел?

Охнул Бляхин, уронил в дыру и папку, и фонарик. Обернулся, вчистую ослепнув от кромешной тьмы в горнице.

Тьма сказала ему:

– Что, нашел?

Охнул Бляхин, уронил в дыру и папку, и фонарик. Обернулся, вчистую ослепнув от кромешной тьмы в горнице.

Тьма сказала ему:

– А я-то думаю, чего это Филя такой заботливый, керосинчиком для старика озаботился. Что, брат, не ждал меня так скоро? Я в «хвосте» стоять не люблю. Показал мандат – пропустили, никто не пискнул. А дверь перед уходом я всегда волоском помечаю. Привычка.

Глаза чуть-чуть приобыклись, стал виден силуэт. Правая рука у дяди Володи была вытянута вперед. Сейчас стрельнет, кто тут услышит?

– Не убивайте, – сказал Филипп очень быстро, чтоб опередить выстрел. – Поучить поучите, но жизни не лишайте. Пригожусь я вам, сами знаете.

Только тем, что не растерялся, вовремя правильные слова сказал, от неминучей гибели и спасся.

Дядя Володя помолчал.

– Что ж, сильно сердиться на тебя не буду. Каждый человек обязан о своей пользе думать. Ишь, ловок. Хорошее было местечко, а сыскал… Но поучу крепко. Долго помнить будешь. Я знаю, ты человек смирный, но кобуру отстегни… Вот так. И на пол кинь. Я тоже «дуру» спрячу, на кой она мне?

Чиркнула спичка, осветив крепкие руки, от которых предстояло Филиппу принять муку. Потом загорелась и лампа.

Засучивая рукава, дядя Володя объяснял:

– Рожу я тебе уродовать не стану. Я сначала по почкам пройдусь, по ребрышкам. Ты пока стой смирно, как солдат. Руки по швам. Смирней будешь – меньше достанется. После я тебя на пол покладу и маленько брюхо потопчу. Недельку-другую кровью погадишь, потом заживет. Орать ори, не стесняйся. Тут вокруг никого нет.

От такого разговора Бляхин попятился, вжался в стену.

– Ай, нехорошо, – укорил его дядя Володя. – Предупреждал ведь. Ну, пеняй на себя.

Как подскочит! И пятерней снизу за пах, крепко, да сжал – у Бляхина в глазах почернело, воплем подавился.

Он и сам не понял, как оно случилось. От мученической муки дернул правой рукой, а в ней отвертка, которой папки шевелил. Вошла в мягкое по самую рукоятку. Дядя Володя ойкнул, выругался. И тут – от ужаса, от боли – Филипп стал бить снова, снова, снова, и отвертка послушно втыкалась, как в масло, а слезкинская хватка ослабела, и начал дядя Володя заваливаться, и наконец упал.

Вся правая кисть у Филиппа была красная. Рукав тоже.

Отвертку, всю мокрую, блестящую, он кинул под стол.

Что же это? Как оно получилось-то?

Неизвестно, сколько времени он простоял в омертвении, ничего не соображая. Но дядя Володя лежал неподвижно, снаружи было тихо, и понемногу начало отпускать.

Что теперь? Что делать?

Надо всё тут спалить. Всю сторожку. Это непременно.

Формуляр!

Взял со стола лампу, посветил в дыру, куда свалился фонарь. Своя папка лежала поверх других. Филипп ее вынул и поскорее поджег. Четыре спички сломал – так пальцы дрожали.

Остальные надо в мешок.

Но поглядел на зияющую дырку в стене и почувствовал: нет моченьки. Наполнять мешок, волочь санки. Поскорей бы унести ноги из этого проклятого места.

Ничего не надо. Ни чужих секретов, ни коробки с золотом.

Сжечь, обратить в пепел. Чтоб ничего не осталось. А найдут на пожарище обгоревший труп, оплавившееся «рыжьё», приказчиковы «котлы» и решат – воровская «малина». Не поделили что-то уголовные.

Он притащил из сеней бидон, плеснул в тайник керосину, поджег.

Задыхаясь, Филипп лил пахучую жидкость по всей горнице направо и налево. Как объяснить своим, что на рукаве кровь, а от одежды несет керосином? Ладно, придумаем что-нибудь. Только б отсюда побыстрей.


На пустыре Бляхин оглянулся всего однажды.

Сама сторожка была черная, зато окно колыхалось пламенным светом. Со звоном лопнуло стекло.

Вжав голову в плечи, Филипп побежал по скрипучему снегу.

Забыл под крыльцом санки. Леший с ними.

Скрип-скрип, скрип-скрип. И чем дальше он отбегал от железнодорожных путей, тем на душе делалось свободней, радостней.

А ведь молодец! Какое дело провернул! Какого волка завалил! И рука не дрогнула. Да хоть бы и дрогнула – неважно. Главное, вырвался на волю.

Покойник, наверно, станет ночью сниться. Ну и пускай. Поорем, проснемся, на другой бок повернемся. Зато наяву теперь бояться нечего.

Ничто больше не грозит Филиппу Бляхину. Сгорело его прошлое. Надежно, навсегда.

Нету бывшего «охранника». Есть ответственный сотрудник ЧК и член партии. Сын трудового народа и Советской власти. Вот именно: он Республике Советов – сын, а она ему – родная мать.

* * *

Это не моя страна, она мне не мать, даже не мачеха, а дурная, пьяная баба, от которой бежать и не оглянуться, думал Антон, глядя в окно на темные перелески, на смутно белевшие поля, среди которых светились редкие огоньки.

Все они заблуждались, потратили свою жизнь на пустую блажь, на химеру – отец с матерью и тысячи других интеллигентов. Хотели принести России благо, а породили только смуту в головах, и так-то темных. Думали, что знают, как стране лучше. Ни черта они не знали, не понимали. Декабристы, герцены с Чернышевскими, всякие-разные чеховы пронеслись над тысячелетними лесами и болотами, будто чужеродный прах, навеянный ветром с запада. Но дунул иной ветер, восточный, пропахший пустыней, дикой силой, кровью, и прочь унесло чахлые пылинки прекраснодушия.

Одну из этих пылинок зовут «Антон Клобуков», и улететь подальше из гиблых мест она совсем не против. Пускай товарищи шмаковы живут со своими мясистыми самками, как им сподручней. Без нас. Без меня. Они отдельно, я отдельно. И поскольку их много, а нас мало, будет только справедливо, если обширная территория, раньше именовавшаяся Россией, достанется большинству. Спасибо им за то, что нарекли свое государство безобразным набором звуков – РСФСР. Пусть остаются с этим фырчанием.

Им нравится давить слабость и пресмыкаться перед сильными. Они не нуждаются ни в чувстве собственного достоинства, ни в свободе мысли, ни в праве на частную жизнь. Если б люди, для кого эти понятия жизненно важны, могли бы взять и поселиться отдельно, получилась бы прекрасная, цивилизованная страна, не хуже Швейцарии – нет, много лучше. К сожалению, договориться с хамским большинством, чтоб оно уступило меньшинству какую-нибудь губернию, совершенно невозможно. Потому что с товарищами шмаковыми вообще ни о чем договориться нельзя, они понимают лишь язык оружия. Однако и воевать с собственным народом только потому, что он не хочет жить по твоим правилам, – дело зряшное, ни к чему кроме бессмысленного кровопролития не приведет. Как только Бердышев, умный человек, этого не понимает?

Дорога изогнулась дугой, стал виден маленький, будто игрушечный тепловоз. По этой короткой железнодорожной ветке поезда ходили особенные, похожие на городские трамваи. В вагончиках по шесть окон, деревянные скамейки украшены легкомысленной резьбой. Когда-то здесь в основном ездили дачники. Теперь дачников не стало, и пассажирским остался только один вагон. Остальные приписаны к Сестрорецкому военному заводу: там ящики с какими-то грузами, охрана. А в единственном вагоне с сидячими местами почти пусто. Кроме Антона всего три человека, расселись подальше друг от друга: спящий солдат в надвинутой на глаза папахе, с вещевым мешком; замотанная в платки баба; оборванец с костылями – этого-то куда понесло в поздний час?

Дважды проверяли документы, но они у Антона в идеальном порядке: едет себе табельщик с оружейного завода, никаких вопросов. У Петра Кирилловича всё устроено на ять, организация работает, как часовой механизм.

Бердышев – человек, на которого можно положиться. Встреча с ним – несомненное чудо. Когда они столкнулись у особняка Кшесинской в апреле семнадцатого, то было не чудо – обыкновенная случайность. Но нынче, в нижней точке беспросветного отчаяния, встреча с Петром Кирилловичем воскресила Антона к жизни, дала надежду – и надежда эта оправдалась.

В доме на Офицерской, где Антон рассчитывал напроситься в ночные сторожа, у Бердышева была конспиративная квартира. Соратники Петра Кирилловича заметили субъекта, упорно пялящегося на окна, и приняли его за шпика Чрезвычайки. Могли прямо на месте «кокнуть», да Бердышев велел сначала допросить.

Долго потом разговаривали. Историей Антонова ареста Петр Кириллович не заинтересовался, она была вполне заурядной, зато очень подробно выспросил про освобождение и особенно про Рогачова. По поводу бывшего однокурсника высказался жестко:

– Вот каких убивать надо, а не Урицких с Володарскими. Рогачов вдесятеро опасней.

От этих слов повеяло лютым холодом. Антон, собиравшийся восхититься тем, как чудодейственно встретились ему на пути друзья отца – сначала один, а потом второй, – прикусил язык. Вместо этого спросил Петра Кирилловича про жену и дочку. Но вышло еще хуже.

Лицо Бердышева, и так будто вырезанное из камня, совсем застыло.

– Зинаиду и Настю я переправил в Крым еще в феврале, девять месяцев назад. До места они не доехали. Где они, неизвестно. Их ищет вся сеть, пока не могут найти. И хватит про это, ладно?

Назад Дальше