Услышав про «начальника департамента», Антон перестал обращать внимание на вранье лодочника. Видимо, тот считал пассажира совсем идиотом – набивал себе цену в надежде слупить еще что-нибудь.
Записал в книжечку интересное наблюдение: «Несоответствие прежних понятий и речевых оборотов („слово офицера“, „милост. государь“ и пр.) изменившейся действительности и новым чел-ским отношениям».
Пристань быстро приближалась, уже можно было рассмотреть лица толпившихся там людей.
Всё сильнее волнуясь, Антон приподнялся со скамейки, готовый замахать рукой, как только увидит Петра Кирилловича.
Антон уехал из Швейцарии не из-за сердечной смуты. Честное слово, не поэтому. Слишком банально это было бы, даже пошло. Полный крах любовных надежд тоже сыграл какую-то роль, но не главную, совсем не главную.
Что-то помешало ему в ту переломную ночь постучаться к Магде. Он даже и до двери дошел, но остановился, повернул назад. Тогда вообразилось, что это порядочность: скверно вступать в серьезные отношения с чудесной девушкой, не любя – из сугубо головных мотивов. Однако наутро Антон сел за стол и неожиданно для себя сел писать Бердышеву. Строчки ложились на бумагу сами, без помарок и очень быстро. Эмоционально и запальчиво житель мирного Цюриха просил у покровителя и благодетеля позволения вернуться на родину.
«Безнравственно искать тихой гавани и личного благополучия, когда твоя страна истекает кровью, рушится, гибнет, – решительно выводило стальное перо. – И дело даже не в нравственности. Это я, пожалуй, красуюсь. Дело в том, что Европа при всем ее очаровании мне чужая и никогда полностью своей не станет, а Россия, пускай дикая и кровавая, это мой дом. Бегство из нее равнозначно трусливому бегству от самого себя, эмиграции из настоящей жизни в суррогатную.
Серьезные сомнения мешали мне принять это решение прежде. Вы знаете, что отец воспитывал во мне неприятие всякого насилия. Он всегда говорил, что, даже защищаясь от убийцы, нельзя хвататься за нож, потому что тогда ты сам опускаешься до уровня примитивного хищника. „Лучше умереть, чем убить“, – говорил он.
А еще я никак не мог удовлетворительным образом ответить себе на простой вопрос: как может меньшинство, каковым в России безусловно являются сторонники Белого Дела, навязывать свою волю большинству? „Народ всегда прав, – говорил отец. – Мы, образованцы, начитанней и умнее, а он мудрее. Мудрость выше ума“.
Я всегда принимал это утверждение за аксиому. Но сейчас у меня словно открылись глаза.
Чем мы, „образованцы“, то есть образованные или, проще говоря, культурные россияне хуже крестьянско-рабочей массы? Да мы несравненно лучше, мы высший продукт национальной эволюции! Никогда бы раньше я не осмелился такое написать на бумаге, но вы-то, я знаю, меня поймете. Нас меньше, но мы во всех отношениях лучше! Да, отчасти это произошло вследствие исторической несправедливости: наши предки поработили их предков. Но лишь отчасти. Значительная часть современной русской интеллигенции – дети или внуки крепостных, мещан, деревенских дьячков. Просто эти люди стремились к свету и достигли его, а не пьянствовали, не жаловались на судьбу, не опускали руки.
Пишу без оглядки то, что знал всегда, но не решался произнести вслух. Мы в массе своей порядочны, честны, отзывчивы, чувствительны к красоте и терпимы к инакости. Они же в массе своей грубы, жестоки, примитивны, раболепны перед сильными и безжалостны к слабым. Кроме того – и это самое важное – они хотят нас истребить до последнего человека (я знаю это по собственному опыту, я видел красный террор в действии); мы же им, недоумкам, желаем только добра. Конечно, здесь я говорю не про вешателей, сатрапов и нагаечников, а про таких людей, как вы и мой отец. Я и сам таков или, по крайней мере, желал бы таким стать».
Дальше было еще решительней:
«Знаете, дорогой Петр Кириллович, я вдруг понял, в чем заключается ошибка и, простите меня, преступность – я настаиваю на этом слове – преступность Белого Движения. Во главе его оказались люди, сделавшие ставку на фонарный столб, расстрел и публичную порку. По родной земле они шли карательным отрядом – мстителями и завоевателями. Я не толстовец и, в отличие от покойного отца, отлично понимаю, что в схватке со злой силой без оружия не обойтись. Но залог победы не в пулеметах и пушках, не в военных победах, которых у Белой армии было множество, да только ничего они не дали.
Победу в гражданской войне приносит не стрельба, а убеждение: словом, в еще большей степени – делом. Примером бескорыстия, самоотвержения, великодушия, героического служения. Должно быть, мои слова кажутся вам наивной маниловщиной, но они верны. Я чувствую это!
Дорогой Петр Кириллович, я желаю принять участие в судьбоносной борьбе за будущее моей страны.
Стрелять в „красных“ я не стану. Не оттого, что не умею – можно бы научиться. Но я сознаю, что у моего дикого и темного народа есть своя правда, а у нашего с вами сословия много вин, взыскующих искупления. Да и память отца, посвятившего свою жизнь народному служению, не позволяет мне взяться за оружие. Однако я мог бы помогать делу по-другому, в меру своих сил.
„Красных“ надо не убивать, им необходимо ясно и доходчиво объяснять, что настоящий их враг – большевизм, а не мы с вами. Судя по печатной продукции ОСВАГа, попадавшейся мне на глаза, агитационно-пропагандистская работа у вас ведется бездарно, из рук вон плохо. Я малоразвит, одолеваем вечными сомнениями, но у меня есть идеи и предложения, которые могут оказаться полезны…»
И дальше, еще на четырех страницах убористым почерком, с подчеркиванием ключевых слов и фраз, Антон излагал свои соображения о том, как, по его мнению, следовало бы взывать к простым людям, чтобы преодолеть глухой барьер недоверия и враждебности.
Отправив письмо с очередной корреспонденцией Фонда, Антон словно перешел Рубикон, отрезал путь к отступлению. Он запретил себе бояться, что когда-нибудь пожалеет о принятом решении, и начал готовиться к отъезду. Но шли недели, месяцы, а ответа из России всё не было.
Там творилось страшное. Белый фронт, попятившийся от Москвы еще с осени, рассыпался в прах, покатился на юг, к самому морю. Петр Кириллович затерялся где-то в этом селевом потоке, среди многих тысяч погибших, замерзших, умерших от тифа и канувших без вести. А если и уцелел, то ему, конечно, было не до слюнявого цюрихского идеалиста.
Работа в «Помроссе» закончилась – даже не потому что у Фонда иссякли средства, а просто некому стало посылать помощь. И некуда: пароходство объявило, что до стабилизации внутрироссийской политической ситуации грузов принимать не будет.
Из пансиона Антон съехал. Он собирался поговорить с Магдой, всё ей объяснить, как только придет письмо от Бердышева. Она с ее идеализмом поняла бы этот порыв. Но ответ всё не приходил, прятаться от Магды было унизительно и глупо. В конце концов он оставил невнятную записку и сбежал, не дождавшись конца оплаченного месяца.
Рэндомы уехали. Как только Лоуренс стал транспортабелен, Виктория увезла его в горный санаторий, на итальянскую границу. Прислала открытку сдержанно-оптимистического содержания, приглашала навестить. Антон ответил, что сейчас очень занят. А больше открыток не было.
Что это означает, лучше было не задумываться. Одно из двух – и в любом случае ничего хорошего: либо организм больного не справился со стрессом, Лоуренс умер, а Виктория вслед за ним; либо он поправился, у них там любовная идиллия, и про своего цюрихского знакомого они просто забыли.
Эта страница перевернута, эта книга закрыта. Судьба написала ее не для Антона Клобукова.
Зима сменилась весной, и переход был не шумно-пассионарный, как в России, когда трещит лед, оседают сугробы и несутся потоки талой воды, а плавный, почти незаметный: смена нюансов, деликатный сдвиг в балансе светло-серого и светло-зеленого. Все дни были заполнены одним – учебой. С утра до поздней ночи Антон пропадал в клинике, сидел в библиотеке, писал конспекты. Медицина – утешительнейшая из наук. Определенное, надежное, ясное дело с видимым результатом и ни у кого не вызывающей сомнений пользой. Даже ошибки – и те благотворны, потому что на них учишься.
Профессор Шницлер всё чаще приглашал Антона участвовать в операциях и даже начал за это платить – немного, но теперь, когда служба в Фонде завершилась, эти деньги были кстати.
Никакой России не существовало. Она, невидимая, грохотала раскатами глухого грома где-то за дальними горизонтами, и шум этот начинал стихать. Зато предстояло трудное лето, и вот это была настоящая реальность. Шницлер пообещал, что к осени пробьет на факультете легитимизацию новой врачебной специальности «анестезиолог», и Антону нужно будет сдать экстерном все дисциплины университетского курса. Через каких-то полгода – много раньше обещанного – он мог стать дипломированным медиком, герром доктором Клобуковым.
Письмо пришло через четыре с половиной месяца, когда Антон давно уже перестал ждать.
Конверт принес герр Нагель, отлично устроившийся в международной финансовой корпорации, однако из добросовестности продолжавший присматривать за корреспонденцией усопшего «Помросса»: еще приходили запоздавшие счета, требовавшие оплаты, письма от партнеров и прочее.
Хотя Антон писал в Новороссийск, штамп на конверте был севастопольский. Письмо дошло всего за шесть дней.
На листке две строки: «Коли так, приезжай. Пригодишься. Телеграфируй прибытие, встречу. Бердышев». Антон в жизни не видывал столь короткого письма – обычно так лапидарно пишут только в телеграммах. Очень вероятно, что Петр Кириллович вначале и послал телеграмму – в пансион фрау Талер. Но Антон съехал оттуда, не оставив нового адреса.
В тот же вечер он зашел в агентство «Кук», где ему составили маршрут: по железной дороге с двумя пересадками, потом на грузовом пароходе.
Профессору Антон решил написать с дороги. Побоялся личного объяснения. Характер у Шницлера был взрывной, все дела на свете кроме медицинских он считал чушью и несомненно воспринял бы отъезд любимого ученика как подлое предательство.
Или, быть может, Антон побоялся не бурного разговора, а того, что учитель его отговорит.
Проявишь слабость, останешься в Швейцарии и потом всю жизнь будешь себя корить.
* * *С толпой на пристани произошел тот же казус, что с городом. Издали она смотрелась вполне прилично: котелки и канотье, дамские шляпы, мундиры, зонтики. Вблизи же стало видно, что дамы и штатские одеты скверно – в сильно ношеное и вышедшее из моды. Удивляться нечему. Откуда взяться новой одежде в стране, которая четвертый год ничего не производит, не имеет импорта за исключением грузов военного назначения? У самой кромки причала, правда, яркой клумбой средь пыльного газона выделялась стайка чрезвычайно нарядных барышень, хоть сейчас на набережную Цюрехзе, но их профессия не вызывала сомнений даже у Антона, не отличавшегося особенной проницательностью.
С мундирами тоже странно. Большинство военных выглядели так, будто сошли с экрана разухабистой американской фильмы про царскую армию. У многих, как у пограничного поручика в кубанской папахе, в форме сочеталось несочетаемое. Антон разглядел пехотного капитана в гусарских чикчирах, донского есаула в кавказской черкеске и офицера вовсе непонятной принадлежности – морская тужурка, черная фуражка с черепом, драгунская сабля на боку. На рукавах красовались невиданные нашивки и эмблемы, на погонах лихие зигзаги и небывалые вензели, на груди сверкали диковинные ордена.
Озираясь в поисках Петра Кирилловича, Антон заметил, что на него пялятся со всех сторон – большинство с любопытством, но были в толпе и субъекты, рассматривавшие приезжего хищно-сосредоточенным взглядом. Реэмигрант почувствовал, что похож в своем новехоньком летнем костюме на песочно-кремовый торт, выставленный в витрине булочной среди серых невзрачных буханок: налетай, ешь – пальчики оближешь.
Однако самое скверное, что Бердышева на причале не было. Антон вдруг осознал, что никого в этом абсолютно чужом мире, неубедительно прикидывающемся родиной, не знает. Если с Петром Кирилловичем, не дай бог, что-то случилось, совершенно непонятно, куда податься и как здесь существовать. От растерянности кинуло в пот. Антон снял светло-бежевую панаму (у него одного здесь был такой легкомысленный головной убор) и вытер платком испарину.
– Господин Клобуков?
Обернулся.
Снизу вверх на него смотрел военный очень маленького роста, с сабельным шрамом через всю щеку. Офицер был в обычном кителе, ни черепов с костями, ни фантастических шевронов. Пехотинец как пехотинец. Пожалуй, лишь один из орденов, висевший между «Владимиром» и «анной», Антону был незнаком: на георгиевской ленте колючий кружок, пронзенный мечом.
– Капитан Сокольников. Меня прислал Петр Кириллович Бердышев. Это все ваши вещи?
– Здравствуйте! Я уж боялся… – Антон облегченно заулыбался, протянул руку. Офицер после секундного колебания снял перчатку. Пальцы у него были холодные, жесткие.
– Как ваше имя-отчество, капитан?
Снова короткая заминка, тень недовольной гримасы на малоподвижном лице.
– Тихон Андреевич.
Вскоре стало ясно, что у капитана такая манера общения. Очевидно, он не любил, когда ему задают вопросы, и всякий раз отвечал будто после секундного раздумья – не промолчать ли.
Был он молод, но в темных волосах виднелась проседь, а глаза смотрели на собеседника с такой неистовой интенсивностью, что Антон не мог в них глядеть долее секунды – отводил взгляд. Через что же должен пройти человек, через какие муки и испытания, чтоб смотреть на окружающий мир с неугасающей ни на миг яростью?
Проигнорировав протесты, Сокольников взял чемодан, пригласил жестом: следуйте за мной.
Антона распирало от возбуждения, хотелось задать тысячу вопросов – ну и вообще, наконец-то всласть наговориться по-русски.
– Вы адъютант Петра Кирилловича?
Пауза.
– Нет, господину Бердышеву адъютант не полагается.
– А какую он теперь занимает должность?
– …Никакой.
– Значит, вы просто его… – Антон хотел сказать «друг», но у человека с такими глазами вряд ли могли быть друзья. Казалось, он существует в мире, где не может быть ни дружбы, ни любви – никаких обычных и теплых чувств. – … его знакомый?
– …Я начальник его охраны.
Они поднялись по длинной лестнице, прошли под колоннадой и вышли на небольшую площадь, в центре которой высился памятник какому-то полководцу или адмиралу – должно быть, Нахимову. Справа, у красивого, довольно большого здания с вывеской «Гостиница» стояли в ряд автомобили.
– Мы куда-то поедем?
– …Нет. Нам сюда, в гостиницу «Кист».
Капитан шел не рядом, а на два шага впереди. На вопросы отвечал не оборачиваясь.
Антон умолк и задумался. Он читал в газетах, что в гостинице «Кист» временно разместилось правительство Юга России и находится ставка правителя барона Врангеля. Значит, никакой должности Петр Кириллович не занимает, однако живет или работает бок о бок с диктатором? Адъютант ему не положен, а начальник охраны – да? Очень интересно.
Провожатый миновал главный вход, у которого стояли караульные солдаты, повернул за угол. В торце гостиничного здания было крыльцо, перед ним дежурил часовой. Один – но зато подпоручик. Он молча откозырял Сокольникову.
Из небольшого коридора направо и налево вели двери с матовыми стеклами. Оттуда доносились невнятные голоса, стучали пишущие машинки. Капитан дошел до конца, остановился перед лаконичной табличкой «П. К. Бердышев», потянул обитую кожей створку.
Антон заранее широко улыбнулся, готовясь к долгожданной встрече. Но внутри оказалась проходная комната. В ней что-то попискивало – это крутил ленту телеграфный аппарат. Двое мужчин – полковник с красными от усталости глазами и штатский в бухгалтерских нарукавниках – мельком, без интереса оглянулись на вошедших и вернулись к своим занятиям. Полковник строчил вечной ручкой по бумаге; справа лежал целый ворох исписанных листков. Господин в нарукавниках (он сидел спиной) наклонился и чем-то щелкнул.
В следующую дверь, тоже кожаную, капитан постучал.
– Секунду, – донесся знакомый голос.
Сокольников застыл без движения. Он был все-таки не вполне живой. Антон же, часто мигавший от волнения, не мог устоять на месте. Повернулся посмотреть, чем это щелкает штатский. На столе лежали не бухгалтерские счеты, а разобранный «маузер».
В кабинете громко сказали:
– Да.
Тогда капитан качнул головой: проходите. Сам остался снаружи. Дверь мягко и плотно затворилась.
– Приехал? Дай я на тебя посмотрю.
Зная всегдашнюю бердышевскую сдержанность, Антон не ожидал объятий, но Петр Кириллович даже не поднялся со стула, не протянул руки – лишь кивнул на одно из кресел. Как будто они расстались не полтора года назад, при вполне драматических обстоятельствах, а виделись каждый день и сегодня уже разговаривали.
Боже, как изменился бывший промышленник и контрреволюционный заговорщик! Сухое лицо стало еще резче, будто фотография превратилась в гравюру. Где раньше были едва намеченные морщины, теперь легли глубокие складки. Бобрик волос остался, но стал совершенно седым. Петр Кириллович сделался тощ и желт, а в прежние времена был довольно плотного сложения. Под глазами набрякли мешки, на лбу и висках вздулись жилы. Он выглядел тяжело больным или до последней крайности изможденным. Всегда, даже в большевистском Петрограде, Бердышев одевался с безукоризненной аккуратностью, а тут воротничок несвеж и на пиджаке пятна. Но главным потрясением был взгляд – точно такой же, как у жутковатого капитана: пронизывающий и неистово холодный.
Сердце сжалось. Вот как выглядит человек, в котором умерло сердце, остались лишь ум и воля. При встрече Антон собирался сказать что-нибудь прочувствованное про Зинаиду Алексеевну и девочку (в апреле исполнилось два года, как они умерли), однако понял, что делать этого не следует.