Аристономия - Григорий Чхартишвили 49 стр.


Бред, бред. И голова кружится. Как на карусели.


Следующая мысль, шевельнувшаяся в оцепенелом мозгу, была чудная: «Рука у него не только горячая, но еще и светлая». Антон открыл глаза – зажмурился.

Никто не держал ладони на его лице. Это грело и сияло солнце, проникая через дыру в кровле.

Никогда в жизни не спал он таким мертвым сном. Вероятно, это был не сон, а вазовагальный синкоп – нервный обморок.

– Товарищ Бабчук…

Военком лежал на животе, возле самого окошка. Не оборачиваясь показал кулак. Антон подполз.

– Каюк дело, – засипел Бабчук. – Укрепляются, гады. Конная батарея на рысях прошла. Влипли мы, Каблуков. Не выберемся. Жрать охота, пить охота. Нога, сука, огнем горит. А не шелохнешься. Этот вон, говеныш, всё копошится…

На той стороне улицы крестьянин чинил поваленный плетень.

Мимо, переваливаясь, ходко ковыляла хромая старушонка в черном платке, опущенном до самых глаз.

– Помохай Боже! – поклонилась она хозяину.

Тот, разогнувшись, что-то ответил. Поговорили с минутку, и бабка захромала дальше.

– С ходу наши поляка́ не вышибут, – шептал Бабчук. – Тут пехота нужна, а где ее возьмешь? Спешо́нными хлопцы атаковать не пойдут.

– Что же будет?

– Известно что. Вызовет комбриг Гомоза артиллерию, за свой загубленный штаб раскурочит весь Неслухов в бога…ую мать. И тут уж, парень, как свезет. Либо шандарахнет трехдюймовым по нашей курятне, либо нет.

При свете дня Антон наконец смог рассмотреть своего случайного товарища. Лицо у Бабчука было широкоскулое, в оспинах. Глаза светло-карие. Усы не черные, как показалось ночью, а рыжеватые. На вид ему лет сорок, но у простых людей из-за трудной жизни молодость проходит быстро. Очень возможно, что Бабчуку было немногим за тридцать. Сам он на Антона ни разу не взглянул, не заинтересовался. Всё смотрел на желтую от утреннего солнца улицу, не отрывался.

– Вы откуда? До войны чем занимались? – шепотом спросил Антон.

Лицо военкома перекосилось, словно от ярости. Оспины побелели, а зрачки сузились в две точки. Антон испугался. Что сказал не так? С человеком из народа никогда не знаешь, о чем можно спросить, а на что собеседник вдруг возьмет и оскорбится. Не раз и не два приходилось обжигаться. Простые люди ужасно обидчивы, когда разговаривают с интеллигентами. Очевидно, сословное несовпадение этикетов. Или же чувствуют, что интеллигент очень боится их ненароком обидеть – и реагируют на это агрессией.

– Извините, если я что-то не то… – еще тише залепетал Антон. А Бабчук ответил ему обычным голосом, громко:

– Всё, парень. Теперь всё.

– Вы что! – Антон оглянулся на крестьянина. – Тише!

– Поздно шепо́тничать.

Лишь теперь Антон догадался повернуть голову туда, куда Бабчук пялился своими крошечными зрачками.

По ухабам, прыгая плечом, семенила давешняя старуха. За ней – полтора десятка солдат. Чуть сбоку – пожилой, седоусый. Наверное, унтер-офицер.

Бабка подняла клюку и ткнула ею вперед и вверх – показалось, что прямо на Антона.

– Высмотрела, сука старая, – простонал Бабчук. И не стал больше глядеть. Перекатился на спину, руки закинул за голову.

Удивительный человек, подумал Антон. Не человек – загадка. Так я теперь и не узнаю, что он такое, этот Бабчук, и почему таким получился.

Знал Антон за собой эту аномальную особенность – в самые роковые моменты жизни отвлекаться мыслями на несущественное. А может быть, это просто защитный механизм психики?

– Ej, Moskwa! Złaź na dół! – крикнули снизу.

Антон на миг выглянул – и снова спрятался.

Кричал седоусый. В руке у него было что-то черное, круглое. Солдаты стояли полукругом, выставив винтовки.

– Чего там? – вяло спросил Бабчук.

– Целятся. Что делать, товарищ военком?

– А чего хочешь…

Щелкнул металл. В руке у Бабчука матово поблескивал револьвер.

– Отстреливаться будете? – быстро спросил Антон, подумав: «Это не роман Майн-Рида, это происходит на самом деле. Со мной!»

– Пальну разок, – тем же безразличным голосом сказал Бабчук, глядя в прореху крыши. – Живым не дамся. Как я есть красный комиссар и какая-нито гнида на меня беспременно укажет, чтоб спасти свою вонючую шкуру. Только не будут паны с меня ремней резать.

– Raz, dwa, trzy… – начал считать во дворе унтер.

Бабчук стал прилаживать дуло между горлом и подбородком.

– Сигай вниз, Каблуков. Может, не кончат они тебя. Давай. Пожду, пока прыгнешь.

Не для того, чтобы спастись, а чтоб не видеть, как Бабчук себя убьет, Антон метнулся к люку и, не разбирая, что и как, прыгнул вниз. Больно ударился подошвами, упал.

Сверху донесся глухой треск, мало похожий на выстрел.

* * *

Седоусый смотрел, манил пальцем. Антон поднялся, вышел через пролом в стене. Защурился от солнца.

– Ilu was tam jest? – спросил унтер, глядя вверх. Круглое и черное в его руке оказалось гранатой.

«Спрашивает, сколько там нас».

– Один.

– Nie chce zleźć?

Антон покачал головой.

Унтер выдернул чеку, сделал несколько шагов назад. Солдаты тоже попятились. Сообразив, что сейчас произойдет, Антон кинулся за ними.

Ловко, без особенного размаха, будто ловя муху, унтер швырнул гранату – точнехонько в чердачное оконце.

Взрыв. Трухлявая крыша разлетелась щепками, клоками соломы. Обнажились гнилые, провисшие стропила.

Кто-то одобрительно крикнул:

– Us ładnie rzucił!

Двое тянули Антона в сторону. Начали вертеть, ощупывать. Он подумал: ищут спрятанное оружие – и только покорно поворачивался.

Один снял с руки «Лонжин», одобрительно поцокал. Другой сдернул с носа очки, вздохнул, но все-таки сунул себе в карман. Потом пощупал рукав френча.

– Ściągaj! – и кулаком, легонько ткнул в скулу: пошевеливайся.

Антон стал непослушными пальцами расстегивать пуговицы.

Тот, что отобрал часы, сидел на корточках, деловито ощупывал башмаки. Плюнул – не понравились. Новые ботинки, английские, выданные со склада перед командировкой, остались в поезде – не хотелось трепать ценную вещь по фронтовой грязи.

«Неужели в такую минуту можно радоваться подобной чепухе? Какая разница – в ботинках убьют или без?»

Солдаты оставили Антона, но в следующее мгновение кто-то больно стукнул его в ухо. Это наскакивала хромая старушонка и била, била острым кулачком.

– Стася зарiзали, краснюки! – выкрикивала она, разевая ведьминский рот с единственным желтым зубом.

Антон отворачивался, закрывался локтем.

Солдат, отобравший часы, оттолкнул старую фурию. По-приятельски подмигнул, сморщив веснушчатую физиономию:

– Wasi zarżnęli świniaka staruchy. Rozumiesz? Świnię.

– Zemsta krwi za świnkę! – сказал другой.

Все засмеялись. В чем заключалась шутка, Антон не понял, но оттого, что поляк подмигнул, а другие весело, без злобы, расхохотались, оцепенение немного ослабло.

«Кажется, не убьют? Нельзя же подмигивать и улыбаться человеку, а потом взять и убить?»

Начальник прикрикнул на солдат, те замолчали, подтянулись. Рыжему, который заступился за Антона, унтер что-то приказал. «Odprowadzić na plac»? То есть, отвести на площадь? А что там, на площади?

Но солдат уже подталкивал в спину.

Пошли по улице: Антон впереди, конвойный сзади.

Веснушчатый держал винтовку небрежно, на сгибе локтя, и что-то напевал, любуясь трофейными часами.

Собравшись с духом, Антон спросил:

– Куда вы меня?

Ответ был непонятным:

– Gdzie wy naszych jeńców, tam i my was.

«Енцов? Что это значит?»

Переспросить не осмелился. Так или иначе до площади оставалось недалеко.

Там постреливали, на площади. Правда, редко. Выстрел, через минуту еще два. Потом тишина.

«Так ведь не расстреливают? Расстреливают ведь залпами? И не в центре же села?»

Неслухов был мирный, утренний, сонно-солнечный. Собаки, правда, по-прежнему нигде не лаяли.

«Неизвестно, что будет. Наверное, будет скверно. Но самое страшное кончилось. Не убили сразу, прямо во дворе – значит, не убьют».

Вот и площадь. Она открылась разом, широкая и пыльная. Солнце светило в лицо, и Антон не сразу всё разглядел.

Первое, что бросилось в глаза: черное от копоти здание штаба с покосившимся крыльцом. Посередине майдана три полевых орудия. Зарядные ящики чуть поодаль; лошади у коновязи; ездовые курят, собравшись в круг, над ними сереет табачный дым.

Потом взгляд наткнулся на жуткое, и ни на что другое смотреть стало невозможно. Около церкви были свалены трупы. Большинство без сапог. Торчали раскинутые руки, черными лужами подтекала кровь. Сюда стаскивают убитых ночью красноармейцев, понял Антон. Неужели все наши убиты?

Нет, не все.

Ближе к церкви, в густой тени, шеренга. Человек тридцать. Спинами к площади. Все без ремней. Стоят, опустив головы. С двух сторон солдаты с винтовками.

Конвойный слегка пихнул замедлившего шаг Антона.

– No, idź. Wszyscy twoi już tam.

Приблизившись, Антон увидел, что по ту сторону шеренги кто-то медленно прохаживается. Кажется, двое. Сверкнул галун на воротнике. Офицеры.

Приблизившись, Антон увидел, что по ту сторону шеренги кто-то медленно прохаживается. Кажется, двое. Сверкнул галун на воротнике. Офицеры.

Рогатые фуражки перестали двигаться – офицеры остановились.

Кто-то словно хлопнул в ладоши – гулко и сердито. Человек из шеренги опрокинулся навзничь. Стоявшие по соседству шарахнулись. Конвоиры бросились к ним, прикладами загнали обратно в строй. Из-под церковного крыльца выбежали двое сгорбленных, разутых, в нательных рубахах. Схватили убитого за ноги, поволокли к другим мертвецам.

«Это не убитые ночью! Это убитые здесь! Сейчас! Вот что за выстрелы доносились с площади! Самое страшное не кончилось. Оно только начинается!»

Антон вдруг вспомнил слова рыжего поляка: «Гдзе вы наших енцов, там имы вас» – и понял смысл. «Куда вы наших пленных, туда и мы вас». Вот она, звериная справедливость войны. Вчера буденновцы рубили безоружных волонтеров, сегодня поляки стреляют безоружных буденновцев.

И, как в расстрельной камере на Шпалерной – в миг, когда надзиратель вызвал на выход, – мысли замерли. Заработала милосердная анестезия разума.

Не упираясь, послушно, Антон встал туда, где несколько секунд назад стоял застреленный. Прищурил близорукие глаза.

Да, польских офицеров было двое – улыбчивый и хмурый. У обоих в руке по пистолету.

Лица хмурого было толком не разглядеть – он тер ладонью левую щеку, правая щека подергивалась в тике. Антон поскорее перевел взгляд на второго.

Тот был не такой страшный. Вообще не страшный. Красивый, в пенсне. Покачиваясь на каблуках, с добродушной улыбкой рассматривал огромного, в сажень, бойца с заросшим щетиной лицом. Верзила старательно тянулся, держал длинные руки по швам. Вместо уха темнел бугор запекшейся крови, и вся левая половина гимнастерки была в бурых пятнах. Вспомнился вчерашний поляк с отрубленной рукой – мелькнул в памяти и пропал.

Добродушный (одна звездочка на погоне – стало быть, подпоручик) сказал своему товарищу:

– Spójrz, Pierre, со za małpa. Łapy do kolan.

Второй (три звезды – капитан), не поднимая головы, проворчал:

– Chcę tę małpę do zoo zawieźć?

– Zagramy w «honnêteté», jak wtedy?

Капитан страдальчески сморщился, всё потирая щеку:

– Rób że chcesz.

Тогда подпоручик на чистом русском обратился к пленному:

– Признавайся, урод, ты польских женщин насиловал? Барышень польских …? – похабный глагол он выговорил с особенной отчетливостью.

Боец молчал, только помаргивал.

– Ты мне отвечай, солдат, а то я тебя в красный рай отправлю. Отвечай правду. Признаешься честно – не убью. А станешь брехать – сию секунду шлепну. Слово офицера. Ну?

Весело улыбаясь, офицер нацелил дуло верзиле в пах.

Небритый прикрылся обеими руками, весь сгорбился.

– Считаю до трех. Признаешься – не убью. Слово. Раз, два…

– Был грех, ваше благородие! – крикнул пленный.

Подпоручик убрал руку с пистолетом за спину.

– Молодец. За честность этот грех я тебе отпускаю. А слово свое сдержу.

Он двинулся вдоль строя дальше, хмурый офицер за ним. Будто припомнив нечто малосущественное, первый обернулся.

– Только вот пан капитан тебе никакого слова не давал… – И засмеялся.

Второй приподнял руку с пистолетом и выстрелил бойцу в пах, прямо через скрещенные ладони. Раненый с воплем рухнул на колени, ткнулся лбом в землю, повалился наземь, задергался всем телом. Опять шарахнулись соседи, опять сорвались с места караульные.

Антон не мог пошевелиться.

– Не ори. Башка болит! – тоже по-русски и тоже без малейшего акцента рявкнул капитан. Прицелился, выстрелил еще раз. Крик оборвался.

Двое в нательных рубахах потащили труп за ноги.

Остальные еще не вернулись на место, впереди стоял один Антон. Слева и справа была пустота. Из-за этой случайности что-то сдвинулось в часовом механизме судьбы. Стрелка, отмеривавшая последние минуты жизни, понеслась по циферблату, переведя счет на секунды.

Веселый палач смотрел на Антона.

– Гляди, Пьер, какой экземпляр. – Подпоручику, очевидно, было все равно, на каком языке говорить – по-польски или по-русски. – Ну-ка, ну-ка.

И повернул обратно!

Пьер, тоже по-русски, ответил:

– Давай заканчивать, надоело.

– Надоело – уходи. Кто тебя держит? – Подпоручик остановился перед Антоном и оказался в точности такого же роста. – А я люблю им в глаза посмотреть.

«Он пьян! Сильно пьян!»

За стеклышками щурились неистовые, бешеные глаза. Где-то Антон их уже видел. Или точно такие же.

Вспомнил: капитан Сокольников, помощник Петра Кирилловича. Такими становятся глаза человека, свихнувшегося от войны.

– Кто вы, милостивый государь? Вы ведь привыкли к обращению на «вы», это видно, – мягко, даже вкрадчиво произнес поляк.

И было абсолютно понятно: раз этот садист говорит ласково, значит, сейчас убьет. Хорошо еще, если сразу.

«Нужно скорей сказать что-нибудь! Чтоб не убил!»

– Господин офицер, меня взяли без оружия! Я ни в кого никогда не стрелял! – Заодно и соврал – получилось очень искренне: – Меня насильно мобилизовали!

– О, гуманист, – уважительно покивал подпоручик. – Непротивленец. Последователь Льва Толстого.

«Выстрелит! Сейчас выстрелит! Придумает, как поостроумней пошутить перед этим Пьером, а потом выстрелит! Не то я сказал, этим не спасешься!»

– Я врач! У меня диплом Цюрихского университета!

«Не потребуют же они предъявить диплом прямо сейчас! Только бы не убили здесь, на площади, а потом что-нибудь придумается. Только не сейчас!»

Ужасные глаза шарили по лицу Антона. Они были голубые, немного навыкате.

– Жид?

Второй офицер, про которого Антон уже забыл, подошел и встал рядом. Глаза у него были точь-в-точь такие же бешеные. Только не голубые, а карие.

– Дантист? – спросил он.

– Нет, анестезист.

А подпоручику, обезоруживающе улыбнувшись, Антон сказал:

– Что вы! Я славянин!

«Почему „что вы“? И „славянин“ вместо „русского“ выскочило само собой. Славянин – как и вы, поляки». Изворотливости своего оцепеневшего ума Антон поразился как-то отстраненно.

– Это что такое – «анестезист»? – спросил Пьер.

– Специалист по обезболиванию.

У подпоручика блеснули глаза. Он наконец придумал, как пошутить.

– Сейчас проверим, какой ты специалист. Прострелю тебе ногу, а ты обезболь.

И навел дуло на башмак. Антон быстро поджал ногу – офицер, довольный, засмеялся.

– Вторую поджать сумеешь?

– Погоди, Кшысь. – Капитан отвел пистолет приятеля в сторону. – Раз он врач, пускай сделает что-нибудь с флюсом. Всю ночь промучился! Сверлом вкручивает!

Он наконец убрал руку с лица. Щека внизу слева была раздута.

Но весельчак не слушал.

– «Славянин», – повторил он. – Что-то не видал я славян с таким носом. А ну сними портки, покажи залупу.

Много лет потом Антон не мог простить себе готовности, с которой схватился за ремень.

– Иди к черту, Кшысь. – Офицер с флюсом решительно отодвинул подпоручика. – По мне хоть Троцкий, только б помог. Вон тебе, развлекайся. – Он показал на остальных пленных. – Мало, что ли? А этого я забираю. Пойдемте отсюда, доктор.

Но Антон не мог пошевелиться. Тогда капитан Пьер взял его за локоть, потянул – и Антон чуть не упал. Забыл, что стоит на одной ноге.

* * *

– Можете вырвать его к черту? – спросил поляк, когда Антон закончил осмотр.

Солнце освещало полость рта не хуже, чем направленный луч электрического света. Они находились перед окном, в хате, неподалеку от площади.

– У вас одонтогенный периостит в гнойной стадии, – сказал Антон, сжимая и разжимая пальцы, чтоб перестали дрожать. – Удалять зуб не рекомендуется. Может произойти заражение. Нужно вскрыть десну и выпустить гной.

Капитан сморгнул, побледнел.

– Черт, с детства это ненавижу. Не поверите – два фронтовых ранения, а при мысли о любой стоматологической операции охватывает ужас. Глупо.

– Вас, должно быть, в детстве очень напугал первый визит к зубному врачу. Травмы детской психики сохраняются на всю жизнь.

«Головокружение прошло. И тремор меньше. Господи, я был на дюйм от смерти!»

Сколько раз попадалось ему в романах это дурацкое выражение – «на дюйм от смерти». Дюйм – это движение пальца, спускающего курок.

– Вы сумеете? Ну, разрезать десну и прочее?

«Надо же, и глаза уже не бешеные. Обычные глаза, человеческие».

– Попробую. Я теоретически знаю, как это делается, но на практике не доводилось.

Внезапно глаза капитана вновь почернели и стали страшными.

– Только гляди у меня, эскулап. Сделаешь хуже – брюхо прострелю!

«Ну вот. Опять пальцы затряслись. Надо успокоиться. Иначе…» Про «иначе» лучше было не думать. А то не получится успокоиться.


Благослови боже профессора Шницлера за курс лекции по истории обезболивания! Самый давний и простой способ – местная анестезия холодом. Если, конечно, можно добыть льда.

Назад Дальше