Самозванец. Кровавая месть - Станислав Росовецкий 3 стр.


— Послушай, голубушка, ведь совсем напрасно ты на меня нападаешь! Да, я целую неделю в лесу пробродил, зато приволок двух вепрей. Мы с братом Тренкой мясо хорошенько закоптили, а три окорока я обещался поставить в корчму на Бакаевом шляху до Михаила-архистратига. А сегодня с утра у добрых людей братчина Михайловщина.

— В корчму ему под вечер понадобилось, это надо же? Неужто она, Анфиска-корчмарка, медом обмазана, что вы, мужики, на нее, как мухи, слетаетесь? Не пущу никуда!

— Коли обещал, так слово держать должен, — степенно ответил Сопун, вообразивший себя на мгновение важным толстопузым купцом: обязался тот поставить товар к сроку, и вот теперь кровь из носу должен обещание выполнить, иначе честь свою купеческую потеряет. Конечно же, он мог спокойно отвезти окорока завтра днем, однако днем Анфиска вертится как белка в колесе, и светит ему разве что быстрое перепихивание, эта обидная своей короткостью радость. А вот ночью, когда гости угомонятся, и в Анфискиной собственной каморке на верхнем жилье. Столь мала комнатка и столь узка скамья, что любовники поневоле всю ночь не размыкают объятий. Эхма! И о сладости, прелестям ушлой корчмарки присущей, Сопун много чего мог бы порассказать — однако не враг же он самому себе! И разве виновата Марфа, что, нарожав ему детей, в ежедневной бабьей суматошной работе растеряла и то неяркое девичье очарование, которым, ничего не скажешь, сумела воспользоваться, когда чуть ли не двадцать лет тому назад покойный отец высватал ее в дальнем селе Игоревке для старшего сына. А в последние годы еще и расплылась, как бочка. И вообще, мужья стареют позже жен, это уж самими богами устроено. Что она несет?

— какой еще Михаил? Михаил-архистратиг только завтра будет. Совсем ты, Сопун, обезумел из-за своей Анфиски!

— Это ты ошиблась, Марфа: сегодня путивляне собираются на Михайловщину-братчину. Я же в начале месяца был в Путивле, а потом ежедень зарубки делал.

— Где это ты зарубки-то делал? подняла она реденькие бровки. — Ври, муженек, да незавирайся!

Сопун прикусил язык. Ведь он метил время зарубками не дома, а в заветной своей охотничьей избушке, о которой не ведали домашние, за исключением сына приемного его Вершка. Сейчас он едва не проболтался, а поскольку в том сам был виноват, то по-настоящему рассердился — не на себя, понятно, а на приметливую и горластую жену.

— Да прекрати ты ко мне цепляться! — закричал. — Я уже Савраску запряг, уже окорока сложил в телегу под дерюжкой. Надо мне поехать — и поеду! Хрен ты меня остановишь, баба!

Тут дверь скрипнула, и показалась в ней голова приемного сынка. Увидев ее, захожий человек мог бы и испугаться. Рожица у Вершка безбровая, глаза без ресниц, волосы стоят торчком, как иглы у ежа, однако не скрывают больших ушей, кверху заостренных. Сопун любил Вершка по-простому, таким, каков есть. Спору нет, нарожала Марфутка ему детей, а все девчонок. Вот только лет десять тому назад исхитрилась она и разродилась мальчишкой, а Лесной хозяин почти тотчас же изловчился и подменил своим младенцем. Быстро вырос Вершок и стал первым помощником Сопуну в его лесных делах: колдовские травы он издалека нюхом чует и зверей в ловушки да под самострел замечательно приваживает.

— Батя, возьми меня с собой, — заныл мальчонка, дверь за собою не закрывши, за что и получил тут же подзатыльник от раздраженной Марфы.

— Следующим разом, сынок, тогда мы утром выедем, — ласково, будто и не кричал только что, прибежал Сопун. — Я-то в телеге спокойно переночую, а ты как бы не замерз.

Малый скривил свой большой рот и был таков, а Марфа напустилась на Сопуна:

— Ох, напрасно те балуешь лешачонка, муженек! Он, приблудный, того и гляди в лес убежит.

Баба опять бела кругом права, и потому Сопун заорал в ответ:

— Это я-то балую?! У меня парнишка при деле, и, пока у нас живет, мне он родной сын! Вот ты дочек разбаловала, так разбаловала! Те погляди, что с Проворой делается, — она же который месяц сама не своя! И с какой бы это стати она у тебя одна в овине ночевала, аж пока ночные морозы не ударили?

Теперь уж Марфа промолчала и опустила глаза. Крыть было нечем. Пятнадцатилетняя Провора, мало того что вот-вот угодит в старые девы, с нею вообще творилось неладное. Сопун хотел бело выдать ее замуж, как и старших сестер, по своему разумению, однако она решительно воспротивилась. Оказалось, что на Купала познакомилась с парнем, сразу же прикипела к нему душой и заявила родителям, что ни за кого другого замуж не пойдет. Сопун не спал две ночи, все пытался понять, почему это его и Марфу никто и не подумал спросить, желают ли они пожениться, а тут такое самоволие? И не юнец ведь даже заартачился, а девка, коей вообще не положено жить своим умом. Наконец, хоть и стало ему обидно, что дарует дочке право, которого сам бел лишен, решил Сопун пойти своей любимице навстречу. Принялся потихоньку, через соседей, в семье парня разведывать, не желают ли там посвататься. Когда приехал тогда домой, лица на нем не бело. Ведь парень тот, хоть и провел в паре с Проворой ночь на Купала, отнюдь не рвался на ней жениться: девка, видите ли, ему не приглянулась! И родители не хотели его неволить — так, по крайней мере, ответил отец парня Сопуну.

Никак не мог Сопун взять в толк, чем могла не понравиться юнцу его Провора: сам он считал ее самой распрекрасною девицей из когда-либо им виденных и даже глубокомысленно задумывался над тем, как могла повернуться бы его судьба, если бы покойней отец женил его на девице с красотой и нравом Проворе. Однако, как выяснилось, кротка и послушна красавица-дочь бела только в обеденной жизни, предпочитала она, как и сам Сопун, уступать в мелочах, зато настаивать на существенном для себя. Но речь ведь шла не о споре, заводить или нет пасеку! Сейчас она, несомненно, страдала и тем разрывала сердце отцу. Тем более что мерещилось ему, будто уже и утешитель завелся. Даром, что ли, зачастили над хутором полете огненных змеев, о которых раньше в этой глуши почти и не бело слышно?

— Те, Сопун, попрекаешь меня Проворой, но того не хочешь признавать, гордец хренов, что это из-за тебя не складывается у дочери судьба!

— Совсем спятила баба! — От изумления Сопун принялся руками от жене отмахиваться, будто от осе, что невзначай в избу залетела.

— Будто и сам не знаешь, что отец ее суженого не захотел с тобою породниться, потому что те колдун и в церкви отродясь не бывал? Да за что мне от небес такие муки? У других мужья сидят себе тихо дома и землю пашут, а у меня те то на знахаря учишься у колдуна-отшельника, то охотником заделываешься — только бы снова в лесах пропадать!

— Если бы не мой охотничий промысел, — взвился Сопун, — могли бы мы все и не выжить в большую голодовку. Что бело толку землю пахать, когда три года подряд по всей Руси неурожаи?

— Да плевать мне! Уж лучше бы меня за Тренку выдали! Вот это мужик так мужик! Подсекает и выжигает лес, пашет себе, сеет и всякий день дома, под бочком у жене, со своими детишками. Сноха твоя, Федора, живет себе надежно: рядом с нею муж, с которым можно спокойно встретить старость.

Присмотрелся Сопун к жене, усмехнулся криво:

— Так те, говоришь, на братца моего глаз положила. Не ожидал я, правду сказать.

— Да это я так, к слову… — покраснела толстуха.

— И при чем тут «встретить старость»? Про какую старость те говоришь?

— А ты думаешь, что вечно будешь по бабам бегать? А Тренка, он выпивает, конечно. Так ведь и покойней Серьга тоже любил выпить — а какой был богатырь! Ну и пусть Федорин муж выпивает.

— …пускай Федору поколачивает… — подсказал Сопун.

— Уж если бьет, любит, стало быть, — улыбнулась Марфа сквозь слезы.

Тут стало ясно Сопуну, что жена плавно подводит ссору к примирению. Пойти ей навстречу — и остаться дома, дав понять Марфе, что мужем возможно помыкать? Или быстро подняться со скамьи, проскочить к двери и уехать, на брань супруги не отвечая? Мутное, из белужьего пузыря, окошко на глазах темнело, и ему не хотелось выехать на Бакаев шлях уже впотьмах.

Он как раз решал, как поступить, когда дверь снова заскрипела, и на пороге показалась Провора. И без того тонкие черты прелестного лица ее заострились, под глазами залегла синева. С чего бы это, спрашивается?

— Угомонились бы вы, родители, а то я детвору никак не могу уложить. Мало того что слышат в горнице почти каждое слово, так еще и рассуждают о семейной жизни — вам бы послушать!

— Скажи мне лучше, дочка… — начал было Сопун, да замолчал. На дворе залаяли собаки — и столь яростно, будто с цепи хотят сорваться. Неужели медведь прибрел?

Сопун метнулся в сени, где на стене всегда висел топор. Топора на крюке не оказалось — опять брат Тренка брал дрова колоть и на место не повесил! Срывая с пояса охотничий свой нож, выбежал на крыльцо. Как хорошо, что не успел он отпереть ворота!

Сопун метнулся в сени, где на стене всегда висел топор. Топора на крюке не оказалось — опять брат Тренка брал дрова колоть и на место не повесил! Срывая с пояса охотничий свой нож, выбежал на крыльцо. Как хорошо, что не успел он отпереть ворота!

И тут засов на воротах разлетелся в щепки, створки с жалким скрипом распахнулись — и во двор влетели, поднимая на скаку копья, два всадника, один весь в железе, второй в польском платье. Будто в страшном сне, хутор мигом заполнился гогочущими, до зубов вооруженными иноземцами.

Глава 1. Торжество победителей

Седоусый пан в начищенных и несколько поблекших уже в дороге латах скептически осмотрел так-сяк выстроенный на проселке отряд. Не войско, а сборная селянка: трое своих слуг, да двое немцев-мушкетеров, да пятеро вороватых казаков, выдающих себя за запорожцев, да двое нищих православных мещан из Самбора, взявших в долг коней, оружие и снаряжение под будущую московскую добычу. Теперь этим последним, горожанам, к воинскому делу почти непригодным, наконец-то нашлась работа: надо же кому-то обиходить телегу со взятым у лесных схизматиков добром. И еще на телеге устроился монашек-иезуит, вот уж личность совершенно бесполезная.

Пан Ганнибал из Толочин Толочинский, герба Топор, был в свое время ротмистром у короля Стефана Батория, командовал ротой храбрых польских рыцарей «панцирной хоругви». Теперь у него под началом оказалась эта кучка черни, убийцы и насильники. Но делать нечего: ехать через здешние дремучие леса с одними только слугами было бы намного опаснее. Но тут прервалась нить размышлений пана Ганнибала, потому что его слуга, кашевар Лизун, скатился со стоявшей последней в колонне собственной повозки ротмистра и бросился затаптывать тлеющие угли костра — а ведь именно он и развел на рассвете костер, намереваясь сварить завтрак.

— Ну и дурень, — показал на Лизуна грязным узловатым пальцем бородатый Мамат, старший над казаками. — Хутор полыхает, а он костер тушит!

Отряд грохнул хохотом.

— Да Лизун вчера так нализался, что и сегодня еще пьян!

Пан Ганнибал поморщился. Усердие Лизуна, и вправду смешное, объясняется, несомненно, его нечистой совестью. Чем может угрожать лесу костер, если и пылающие избы не смогут его зажечь? Ведь мертвые строители хутора выкорчевали вокруг него широкую полосу, чтобы обезопасить постройки от лесного пожара, а вот теперь их предусмотрительность, напротив, спасает лес.

Пан Ганнибал откашлялся и, перекрикивая гул и треск пожара, проревел на польском, чтобы все слушали. Когда налитые кровью глаза спутников-проходимцев сосредоточились на нем, напомнил, что позавчера отряд перешел московскую границу. Тут идет война между своими (он сказал: «вуйна домова»), и для нас все московиты, что не признают власти великого князя Димитрия, враги есть, а с врагами так и надлежит поступать, как вы вчера обошлись с местной деревенщиной. Задача наша — соединиться с войском великого князя Димитрия, а оно, по верной ведомости, идет сейчас к Путивлю. Будем догонять! Жаль, что не сумели уговорить проводника, да он-де, ротмистр, и сам не промах — переведывался с москалями в этих лесах! Жаль и мне, что не удалось кулеша сварить. Ну так надо было иметь голову на плечах! Вольно вам было бросать тела схизматиков в колодец, не набрав прежде воды для завтрака и коней не напоив. Ничего, вот выйдем к Сейму, там и коней напоим, и сами позавтракаем по-человечески. Виват великий князь Димитрий, московский и всея Руси!

— О йя! Йа! Цар Димитри! — Длинные стволы мушкетов закачались над плечами немцев, потому что закивали они головами. И вдруг подняли глаза к небу. — О! Доннерветер!

— Змий! Огненный! Летит, мать его! Змей! — закричали тут со всех сторон. Облако пивного перегара над отрядом сгустилось.

У пана Ганнибала после стычки с татарами под Рогатиным плохо поворачивается шея, и он успел разглядеть только красный хвост пролетевшего к северу от хутора огненного летающего змея. Хвост был замысловат и красив, как на большой иконе святого Ержи, виденной им у схизматиков в Почаевском монастыре. Крякнув, пан Ганнибал тронул левый повод, и верный Джигит поднес его к монашку, с разинутым ртом уставившемуся на стену леса, за верхушками которого скрылось удивительное небесное явление. «Вот и нашлось бездельнику занятие», — подумал пан Ганнибал и рукой в железной перчатке спихнул замухрышку с телеги.

— Тераз ойчец Игнаци поясниць[1].

Патер Игнаций первым делом подобрал с притоптанной травы свою четырехугольную черную шапочку, потом, не вставая с колен, перекрестился, поклонился и пробормотал молитву. Легко поднялся на ноги, отряхнул длинную черную рясу, внизу всю в колючках репейника, бодяка и прочей колючей растительной нечисти. Встал по правую руку от пана Ганнибала и заговорил вкрадчиво по-польски:

— Все природные вещи на Земле и вокруг нее, в небе, созданы Богом. Нам с вами Бог позволил увидеть уранолит, или звезду падающую. Только глупые невежды могут думать, что это знамение не на добро есть. Ибо разве может Божье творение быть не на добро человеку? Если же найдется невежда, кой захочет упорствовать в этом своем невежестве, то пусть вспомнит, в какую сторону полетел уранолит? Он на восток полетел! Если бы и было это скверное знамение, так сие для тех московитов, что великого князя Деметриуса не признают, скверное знамение!

Казаки заворчали. Слуги пана Ганнибала недоуменно оглянулись на своего хозяина. Он невозмутимо кивнул им головой. Самборские мещане таращились на монашка так же испуганно, как до того на закованного в блестящее железо пана Ганнибала.

Монашек тем временем продолжал:

— Сиятельный пан ротмистр правильно изволил сказать, что со схизматиками сего поселения вы поступили по праву войны. Но не по заповедям Господа нашего Иисуса Христа, нет! Сильно нагрешили мы с вами, братья, этой ночью, весьма сильно! Однако исповедуйтесь мне на первом же привале, братья мои католики, и я сниму грехи с вашей души, даже и смертные. А схизматикам и без того гореть в геенне огненной — так имеет ли для них значение лишняя пара смертных грехов? Amen.

Пан Ганнибал склонил голову на мгновение, тоже перекрестился, развернул коня и вдруг гаркнул:

— Рушай!

И только сейчас вспомнилось ему, что удивило несколькими минутами ранее, когда скользнул его взгляд по сидевшему на борту телеги монашку, — был тот поверх рясы в мешковатом русском кожухе. Пропустил горе-отряд мимо себя, склонился к монашку, снова сидящему в той же позе. Спросил свистящим злым шепотом:

— Разве не знает святой отец, что нельзя трогать общую добычу, пока ее не разделили?

— А разве сиятельный пан ротмистр ничего не слыхал о церковной десятине?

— Скажи это сам казакам! Кстати, давно тебя хотел я спросить, святой отец. Почему ты никогда и никому не смотришь в глаза?

— По уставу ордена наши, членов ордена Иисуса, глаза должны быть обращены долу и не должны подниматься выше нижней части лица собеседника.

Пан Ганнибал смачно сплюнул под колесо телеги, едва не попав в сандалию замухрышки, и придержал Джигита, чтобы между ним и нахалом оказалась замыкающая колонну повозка с его периной и запасами, с оружием и снаряжением, которое пан не вез на себе, и с котлом, в котором его повару Лизуну приходится теперь варить кашу на всю ватагу. Не глядя, он кивнул кашевару, сидящему на передке, и пристроился в двух шагах за телегой. О голове колонны пан Ганнибал не беспокоился: отряд ведет его оруженосец, Тимош, знающий эти места не хуже своего пана.

Пану Ганнибалу надо было подумать. Впереди визжали несмазанные колеса крестьянской телеги, однако перед ним, по крайней мере, хоть не маячили сейчас фигуры мерзавцев, учинивших вчерашнюю пакость. Конечно же, удивление лесных насельников, ничего на знавших о чудесном спасении и возвращении царевича Димитрия, можно было истолковать и как нежелание его признать, следовательно, и как измену. В таком случае мужиков следовало судить и повесить, селение ограбить, к вот женщин и детей вовсе не трогать. Нехорошо вышло и с бродячим киево-печерским чернецом, не в добрый час пришедшим на хутор. Всего несколькими днями ранее такой же чернец-схизматик показывал пану Ганнибалу в пещерах нетленные тела прежних обитателей монастыря, к вот надо же — привязали беднягу к коновязи и поджаривали пятки, будто пленному крымскому татарину! И монашек-иезуит, сам пьяный, вместо того чтобы унимать мучителей (как-никак, одному Богу оба служат), еще и подзуживал казаков-палачей.

Пожалуй, пану Ганнибалу как шляхтичу и рыцарю следовало вступиться и защитить слабых и беззащитных. Наверное, он так и поступил бы лет тридцать тому назад, попади в такую переделку где-нибудь под Великими Луками. Вчера же он не вмешался, и даже не запретил своим слугам участвовать в позорных, что ни говори, деяниях. Сидел в натопленной избе, попивал скверное местное пиво, играя сам с собою в кости, а когда крики и визги в деревне утихли, улегся на свою перину и заснул.

Назад Дальше