Самозванец. Кровавая месть - Станислав Росовецкий 6 стр.


— И тебя неправдивый царь Бориска, обманом севший на царство, ненавидел как настоящего государя, единственного живого сына государя царя и великого князя Ивана Васильевича. И сослал он тебя вместе с малым двором твоим в Углич.

Державный юноша ухмыльнулся. Пока что Анфиска говорит сущую правду. Но он не помнит тех событий, ему тогда и трех лет не было. И в том случае, если на самом деле он есть чудесно спасшийся московский царевич, и если даже и кто иной (об этой возможности — молчок!), человек не может помнить того, что происходило с ним во младенчестве.

— А потом, когда царик Бориска решил убить тебя, чтобы не иметь в будущие времена соперника, то сначала посылал он к тебе отравителей, а потом женку-чаровницу, чтобы тебя испортила. Но рядом с тобою был верный твой дядька, и он все царевы козни. как это?.. Да ладно, скажу я по-простому: похеривал он все Борискины козни.

Странное дело, подумал таинственный юноша, теперь многие уверены в том, что Борис Годунов желал его смерти. Да откуда им знать? Ведь едва ли всевластный царский шурин, твердо и уверенно правивший вместо слабоумного Федора Иоанновича, рассказывал направо и налево о таких предосудительных своих желаниях. Борис для того слишком умен и расчетлив. И что бы о нем ни говорили, это ловкий делец и — пока еще — весьма удачливый. Захотел бы отравить мальца-царевича, так отравил бы. Все слухи одни, все людская молва. Хотя, когда он уже объявил себя, о неудачных попытках извести царевича Димитрия напоминали ему очень многие люди, в том числе достаточно осведомленные.

— И тогда Бориска послал к тебе убийц. Они приехали в Углич, однако не удержали языков, и слух о том, что тебя, невинное дитятко, намереваются смерти предать, дошел до матери твоей, царицы Марии, и до твоего верного дядьки. А они уже давно подготовили подмену — мальчика-сиротку, которого тайно передали на воспитание одной просвирне. А он был на тебя очень похож, только немного придурковатый. И вот они приводят тебя тоже тайно к той просвирне, а там надевают рубище мальчика на тебя, а его в твои шитые золотом одежды. Оставляют тебя у просвирни, а сами возвращаются с мальчиком во дворец. Накормили бедняжку по-царски и свели во двор поиграть. А тут как раз прибежали посланные Бориской убийцы и, словно лютые звери, бросились на мальчика и зарезали его. Кто-то из угличан ударил в вечевой колокол, сбежался народ и разорвал убийц на месте.

Почему никто не думает о том, что и мальчик, убитый вместо царевича, тоже был невинным дитятей, имел бессмертную душу и такое же право на жизнь, как и царевич? А за что убили тогда его, царевича, няньку и ее сына? Ладно, пусть ее сын и племянник дьяка Данилки Битяговского, присланного в Углич Бориской, были убийцы. Однако в любом случае розыск показал, что на горле мертвого царевича была одна-единственная рана. Не были ли нянька и ее сын убиты для того, чтобы не выдали тайны подмены? Розыск вели окольничий Клешнин и боярин князь Василий Иванович Шуйский, из Рюриковичей, быть может, самый родовитый из московских бояр. Они доложили Бориске, что царевич играл в детскую игру «тычку», или «ножичек», с другими детьми. Как раз тогда, когда он должен был бросить ножик от своего горла, чтобы тот воткнулся в землю, с царевичем случился припадок падучей болезни, и он сам нечаянно зарезался. Вот так. Если окольничий и боярин соврали в главном, то они не с потолка же взяли, что царевич любил эту игру или что он болел падучею болезнью? А у некрасивого юноши никогда не было приступов падучей, ему ли не знать. И хотя, пока не отдал его названый отец в иезуитскую школу, он, как и всякий русский мальчик, носил на поясе ножик, как раз играть в «тычку» никогда не любил.

— А когда пришла весть, что на Углич идет войско царя Бориски, чтобы чинить суд и расправу, дядьке пришлось взять спасенного царевича и вместе с ним бежать из Углича. Сперва скитались они, старый да малый, в родной земле, а потом дядька увез царевича за кордон, в Литву…

Загадочный юноша потрепал шинкарку по гладкой попке. Да, покушение на жизнь царевича и бегство из Углича он должен был бы помнить: было тогда царевичу Димитрию уже десять лет от роду. Однако он вообще не помнит ничего, что с ним происходило, именно до этого возраста. Спутник его, которого он до шестнадцати лет считал своим отцом, рассказал ему, что после перехода через польскую границу, в Остре, заболел он тяжко весьма, огненной горячкою, а когда выздоровел, уже не помнил ничего из того, что было с ним раньше, и даже своего имени. Если и в самом деле он-то и есть царевич Димитрий, такая болезнь понятна: легко ли было ребенку, привыкшему к роскоши дворцовой жизни, разом испытать, будто в холодную воду окунувшись, тяготы жизни беглеца и изгнанника? А если даже и не царевич он вовсе, а настоящий царевич Димитрий вот уже полтора десятка лет лежит в сырой земле, то и тогда он отнюдь не самозванец, как называют его враги. Объявил его царевичем тот самый человек, который до того втолковывал ему, что они, отец с сыном, сбежали из Москвы, потому что отца, подьячего, преследовал и хотел засадить в тюрьму его начальник, всевластный думный дьяк Андрей Яковлевич Щелкалов; отец-де так боялся дьяка, что сменил имена обоим, равно как и родовое прозвище.

Некрасивый юноша помнил, как будто вчера это было, тот пасмурный день в Люблине, когда за ним в аудиторию пришел надутый отец Лактанций. Не говоря ни слова, он доставил перепуганного подростка в келью ректора, где ждал его отец — вконец постаревший, худой, как скелет, будто и не жилец уже вовсе. Ректор отец Гортензий одним властным жестом отпустил его, безмолвно перечеркнув четыре года школьных мучений, а отец привел к себе, в каморку, которую снимал у крикливой люблинской мещанки. Там всю ночь, закашливаясь на каждом втором слове и сипя, он рассказывал подростку о царском его происхождении и чудесном спасении, открыл, что не отец ему, а воспитатель, дядька. Единственным доказательством его слов оказалась сбереженная во всех скитаниях и передрягах маленькая иконка святого Димитрия Солунского, оклад которой был усеян драгоценными камнями. Этот и после признания своего самый близкий для новоявленного царевича человек попросил побыть с ним, пока не отойдет к Господу, а потом идти на двор князя Ивана Мстиславского, тоже московского беглеца: он уже договорился с князем, что тот возьмет его сына в слуги. Нелучшая должность, но для будущего русского царя лучше пережить трудное время в слугах, чем выучиться в иезуитской школе и, чего доброго, еще вступить в орден иезуитов. С ними и не заметишь, как залезут тебе в душу.

Относительно иезуитов, конечно же, был он прав, не то дядька его, не то отказавшийся от него ради славной будущности сына настоящий, родной отец. И до сих пор благодарен таинственный юноша князю Константину Константиновичу Острожскому, хитрому и въедливому старцу, за то, что отправил его, уже двадцатилетнего своего слугу, поучиться, а скорее потолкаться в арианскую школу в Гоще. Властвуя над тремястами городами и местечками, владея тысячами сел с крестьянами, вполне мог бы князь Константин и самостоятельно, на свой кошт набрать ему войско для возвращения на московский престол. Старику уже под восемьдесят, тяжел он на подъем, да и не поверил, видать, его истории, прикинулся, что не понял весьма прозрачных намеков. Однако приказ засветиться в протестантской школе был очень хорош. Если бы в Москве узнали, что он у иезуитов учился, еще неизвестно, как повернулись бы сейчас дела…

— И вот ты открылся верным людям и показал им свои царские знаки на теле. Ой! — И прелестница в испуге закрыла ротик ладошкой.

— Побоялась спросить, где мои царские телесные знаки? — зевнув, осведомился некрасивый юноша вполне добродушно.

— А я слыхала, что у тебя в груди золотой крест, — призналась Анфиска.

— Бабские басни, — отмахнулся великодушный юноша и снова смежил веки. И вдруг засмеялся тихонько, будто исподтишка. — Вон он, мой царский знак, — между ног!

Она похихикала, а он продолжил вдумчиво, будто кому достойному того объяснял:

— Телесно цари суть такие же люди, как и все прочие. Вот у меня на скуле бородавка в том самом месте, где была бородавка у моей покойной бабушки, у великой княгини Елены Глинской. Да и все, кому доводилось видеть меня в детстве, сразу узнают меня! А дойду до Москвы, тогда меня и мать моя несчастная, инокиня Марфа, узнает — если не изведет ее до того отравою хитроумный царик Бориска.

А про себя добавил: «Куда денется, признает меня матушка, если захочет из монастыря вырваться и во дворце царицею-матерью жить». Предусмотрительный юноша хотел было уже прикрикнуть на сладкогласную шинкарку, чтобы замолчала и дала ему, наконец, всласть подремать, когда его чуткое ухо уловило стук в дверь. Даже и не стук, а легкое поскребывание, словно вымуштрованный пес просится в комнату.

— Поди узнай, в чем дело? — ласково спихнул с себя шинкарку. А сам наставил ухо, прикидывая, не слишком ли далеко от себя оставил меч: хоть и парадная железка, а все лучше, чем ничего.

Она похихикала, а он продолжил вдумчиво, будто кому достойному того объяснял:

— Телесно цари суть такие же люди, как и все прочие. Вот у меня на скуле бородавка в том самом месте, где была бородавка у моей покойной бабушки, у великой княгини Елены Глинской. Да и все, кому доводилось видеть меня в детстве, сразу узнают меня! А дойду до Москвы, тогда меня и мать моя несчастная, инокиня Марфа, узнает — если не изведет ее до того отравою хитроумный царик Бориска.

А про себя добавил: «Куда денется, признает меня матушка, если захочет из монастыря вырваться и во дворце царицею-матерью жить». Предусмотрительный юноша хотел было уже прикрикнуть на сладкогласную шинкарку, чтобы замолчала и дала ему, наконец, всласть подремать, когда его чуткое ухо уловило стук в дверь. Даже и не стук, а легкое поскребывание, словно вымуштрованный пес просится в комнату.

— Поди узнай, в чем дело? — ласково спихнул с себя шинкарку. А сам наставил ухо, прикидывая, не слишком ли далеко от себя оставил меч: хоть и парадная железка, а все лучше, чем ничего.

— А тебе тут чего, Анфиска? А-а-а, понял.

— Говори лучше, зачем притащился, Спирька.

— Там паны охраны волнуются. Пан капитан говорит, что войско, как и было ему приказано, поднялось до света, а ушло рано утром. Говорит, что наши могут неожиданно наскочить. А их, мол, рыцарей, горстка.

— Какие, мать твою, «наши»? Смертушки моей хочешь? Ты что ж, непутевая твоя голова, с утра глаза залил?

— Ну, наши, московские которые.

Державный юноша с трудом удержал смех, потом проговорил нарочито сладким голосом:

— Анфисушка, милая! Возьми у меня из большего кошеля еще несколько дукатов, а твой слуга пусть поставит страже еще вина и закуски. Пусть славное рыцарство во второй раз позавтракает. А буде спросит пан капитан, чем царь московский Димитрий занят, отвечать, что важным государским своим делом!

Глава 4. Непростая дележка добычи

Памятуя, что голодный куда злее сытого, пан Ганнибал разрешил делить добычу только после завтрака. Впрочем, без обычного горячего кулеша это и завтраком назвать было нельзя: до речки оказалось дальше, чем ему помнилось, а народ проголодался, потому и позволил пан Ганнибал своему кашевару отхватить для каждого по доброму куску от взятого в хуторе окорока. И сам, отрезая кинжалом одну тоненькую скибку за другой и тщательно прожевывая передними зубами, осилил он свою долю — хоть и отдавала эта прокопченная свинина диким кабаном, показалась она на вкус вполне терпимой. А вот пивом, как ни мучила его жажда, побрезговал: перешел к нему последний из хуторских бочонков после того, как дыру в нем уже обмусолила чуть ли не вся благородная компания.

Из способов дуванить добычу пан Ганнибал выбрал тот, который считают самым справедливым и в войске, и в разбойничьей ватаге. И сразу же, не мешкая, один из казаков, Тычка по имени, забрался на телегу с хуторским скарбом, а другой, рыжий здоровяк (как его там? ага, Бычара), повернулся спиной к телеге.

Пан Ганнибал тотчас догадался, что канальи успели сговориться (а в таком случае открываются замечательные возможности для жульничества), и остановил казака, принявшегося уже рыться в кузове:

— Пане Тычка! Не годится тебе, рыцарю, товарищу войсковому славного его королевского величества Войска Запорожского, в грязном мужицком хламе ковыряться! Давай сюда, к нам!

Казак побагровел, положил руку на сабельную рукоятку, однако не нашел чем ответить на лесть бывшего ротмистра, и тяжело спрыгнул на землю. Пан Ганнибал поднял правую бровь, подбоченился и коротко кивнул младшему из самборских мещан, Федку.

— Давай, пане Теодор, послужи, проше пана, нашему товариществу!

Тогда, распихав товарищей, к телеге протолкался самый матерый из казаков, атаман их, так называемый Мамат. Уставился на пана Ганнибала налитыми кровью глазами:

— Добро, пане ротмистр, пусть будет по твоей, шляхетской, воле! Но тогда нехай и твой монашек скинет не раздуваненный тулуп!

— Да ради Бога, пане Мамат! И я то же самое с утра талдычу пречестному отцу Игнацию!

Тут монашек, с бороды Маматовой на усы ротмистра взор свой испуганный переводя, забормотал умильно:

— А разве себе я взял, панове? Правила запрещают мне иметь любую собственность, вот я и позаимствовал шубу во временное пользование.

Недослушав отца Игнация, зверообразный Мамат ловко сдернул с его плеч кожух и бросил на телегу. Второй казак снова повернулся к телеге спиной.

Федко шмыгнул носом и, не теряя времени, поднял над головой деревянную баклагу:

— Кому?

— Тебе, недотепа!

— Кому?

— Мамату.

— Кому?

— Немцу тому долговязому, как его. Гансу.

Под крики, ворчанье и свист, сопровождающие дележку, пан Ганнибал принялся перебирать в памяти события той ночи, когда ему фатально не повезло в кости. Ему уже не так стыдно было вспоминать, как в первые дни после несчастья, и он пытался определить переломный момент в той игре, когда еще мог спасти дело, прекратив делать большие ставки. Вдруг наступила тишина, и пан Ганнибал почувствовал, что все глядят на него. Что там еще?

— Тебе, сиятельный пане, — это Федко, вытаращившись на него, поднял за полу над опустевшей телегой злополучный кожух.

— А. Жертвую отцу Игнацию! — прокричал пан Ганнибал и вернулся к своим невеселым воспоминаниям.

Возня возле телеги продолжалась, и мелькнула в голове у бывшего ротмистра мысль, что большой хозяйственный горшок в переметной суме у сумрачного Тычки едва ли добавит тому боеготовности и что прежние его подчиненные, гордые шляхтичи-гусары, не кидались грабить убогий крестьянский инвентарь. Да ладно, сами шляхтичи этим брезговали, а вот слуги их, те тоже последней деревянной ложки не пропускали. Тут вклинилось неприятное воспоминание, связанное с последним грабежом, пан Ганнибал отогнал его и принялся в двадцатый раз вспоминать, как держал главный его обидчик, молодой пан Хмелевский, коробочку для костей, когда сделал тот роковой для пана Ганнибала бросок. И снова пришел к выводу, что сжульничать, засунув палец в коробочку и придерживая кости в нужном положении, молодчик сумел бы только в том случае, если предварительно отвел всем прочим игрокам глаза.

Рядом раздалось нарочитое покашливание. Да и по запаху узнал пан Ганнибал своего оруженосца Тимоша, такого же, как и хозяин его, старика. А старики отнюдь не аромат розовой воды испускают.

— Чего тебе, Тимош?

— Сдается мне, пане ротмистр, что должны были мы уже выйти к речке.

— А ты припомни, когда мы с тобою последний раз бывали в этих краях. То-то! Те пути, Тимош, что в молодые годы короткими кажутся, в старости удлиняются еще так. Давай теперь разбираться, старый, верный слуга.

— Осмелюсь напомнить, пане ротмистр, что, с Бакаева шляху свернувши, взяли мы влево.

— Точно, влево. Понятно, что войско царевича Деметриуса прошло Бакаевым шляхом, но кто мог знать не замкнула ли снова в его тылу шлях московская застава? Русские пограничники — ребята лихие. Наш же отряд слишком мал, к настоящему бою негоден.

Тимош крякнул, сдвинул шапку на лоб, поскреб бритый затылок. Жест этот означал, что решение хозяина он не одобряет, но и возражать вслух не считает нужным. А сейчас, напротив, поищет довод а пользу не понравившейся ему господской мысли. Пан Ганнибал усмехнулся: вот именно поэтому Тимош, человек неглупый, не робкого десятка и, а принципе, везучий (жив ведь до сих пор!), так и не выбился за всю свою жизнь из оруженосцев. Тут Тимош, глядя в сторону, заявил:

— Ну, казаков уж точно было не удержать, захотелось парням пограбить. Ведь свернули на проселок, пробитый на две колеи, а не на звериную тропу.

— Ладно, грабеж грабежом, а с убийствами надо будет еще разобраться, — нахмурился пан Ганнибал. Пусть и другим перенесет, что безобразия не сойдут им с рук. Послушнее будут. — Но не прежде, чем окажемся а стане царевича. Важнее, что свернули мы на юг, а с хутора дорога шла на восток. На первой же развилке надо брать вправо. А к Сейму выйдем а любом случае.

— Люди перетерпят, пане ротмистр. А вот кони не напоены. Не пивом же было их поить? — с вызовом, будто именно его хозяин был виноват а этом обстоятельстве, спросил Тимош.

Пан Ганнибал спрятал ухмылку а усы. Он мог бы рассказать о гусаре, который вот именно и поил своего коня пивом, а при случае так даже дорогущим фряжским вином. И как тот же чудак приучил бедное животное и трубку курить, что особенную сенсацию производило а рядах неприятеля. Однако он не стал об этом рассказывать. Во-первых, не дело шляхтича развлекать своего слугу. Во-вторых, если ему вспомнилась эта забавная история, то она известна, разумеется, и его тени — оруженосцу.

— Пане ротмистр, вопрос к тебе имею от казацкого сотоварищества! — Это опять Мамат чем-то недоволен. — Почему этот дурень Федко не желает дуванить селянских лошадей и телегу? Когда ты отдал ему этот приказ? Что это за шуры-муры за спинами вольного рыцарства?

Назад Дальше