Март 1934 года перекликается в героизме с мартом прошлого года, когда ездили по весеннему амурскому льду, качаясь на тонущих льдинах.
Но этот март оказался страшнее, и потому одолен был с героизмом, который накануне еще и не снился самым смелым ребятам.
По-прежнему заедал и заедал лес, его нужно доставлять по глубокому снегу из далеко отбежавшей тайги к месту постройки. Тогда вырубают во льду Амура семидесятисантиметровую борозду от лесозаготовок до города, длиной в семь километров, наливают ее водой при помощи шлангов и начинают зимний сплав леса по искусственному каналу.
История одного этого подвига потрясающа по простоте, изобретательности и выдержке и стоит многих наших романов, сочиненных от скуки или в оправдание давно просроченных договоров.
Героика марта начала год. В апреле заработал бетонитовый завод, заканчивалось строительство районной электрической станции. В мае — июне сооружалась теплоэлектроцентраль, закладывались цехи будущего завода, торопились бетонить доки.
В июле вошли в строй один за одним глино-кальцированный, бетонитовый и кирпичный заводы, в сентябре — водопровод, в октябре — теплоэлектроцентраль и кое-какие цехи. Народу было около двадцати тысяч.
Вслед за новыми основателями города — комсомольцами — пришли люди без возрастов, иногда седые, лысые, люди, носящие знатные фамилии, везущие свою славу от Свирьстроя, Днепростроя, Кузбасса. Это были опытные герои законченных строек, гроссмейстеры бетона и монтажа. Они уже не раз закладывали города.
Рождались дети в этом удивительном городе. Их теперь две тысячи, и цифрой этой не без гордости хвалятся, как корпусами завода.
Да, дети рождались в этом городе.
Живописный, литературный мороз Джека Лондона ничто в сравнении с тем, что получается в жизни. Мороз в действительности — явление менее живописное и более страшное. Человек как бы выворочен наизнанку и касается холода своим сердцем и легкими.
Но дети рождались и в зимы. Они не ждали уютных коттеджей, что красуются нынче в первом квартале нового советского города, но торопились родиться в шалашах и бараках, одним своим появлением подстегивая и так неповторимые темпы строительства.
Любовь, которая никогда не дремала в молодом энергичном городе, оправдывая по-новому старую поговорку, что с милым и в шалаше рай, — невольно подгоняла строительство хороших, удобных домов; но хорошие дома создавали условия для новых ребят, — и ребята рождались и рождались вместе с домами, улицами и корпусами комсомольского города.
Дальневосточный съезд советов собрался в конце декабря прошлого года. Зима стояла крепкая. В эти дни было доложено съезду, что открыт для движения путь Хабаровск — Комсомольск, через тайгу. Весной этот путь только начали.
О Комсомольске говорили — как о заводе, строили его затем как краевого значения город, а он уже вырос в столицу страны, от века спрятанной географией в тайгу, найденной лишь весною одна тысяча девятьсот тридцать второго года, имя которой — Великий Восток Союза.
1935
На дальней границе
На Дальнем Востоке сейчас, пожалуй, весна полнее, чем в Москве. В Приморье она во всяком случае разошлась неудержимо, ее не остановить, не задержать ни ветрам с океана, ни запоздалым северным морозам…
Это не статья, а разговор с товарищами. Сегодня на Красной площади я вижу, как поют они на праздничных парадах в городах и колхозах Приморья. Шалая весенняя пыль на дорогах, и особенно чист солнечный свет. Стадами вылинявших верблюдов, с клочковато-розовой шерстью на боках, лежат сопки. Весна, но еще нет цветов.
Цветов еще нет, но весна.
Дмитрий Тихонович, начальник политотдела, готовит к празднику что-то веселое. Еще в феврале он вывез на смотр красноармейской самодеятельности в Ворошиловск девяносто человек певцов, музыкантов и танцоров, среди них — женскую балетную группу в семнадцать человек.
Вот я стою на Красной площади.
«Женская балетная группа», — думаю я.
А знаете, где она, эта группа? На самой дальней нашей границе. Там в долинках, меж сопок, заселенных фазанами, живут люди. Под ними — под сопками, под фазанами — раскинулись подземные укрепления, своеобразный метрополитен обороны. А в долинках меж сопок прикорнули жилые дома бойцов и комсостава.
Вот я вижу картину. Я переношу ее на Красную площадь, я хочу, чтобы все ее видели.
Утро. Человек десять командирских жен занимаются на площадке военной подготовкой, а на бревнах сидят ребята этих самых матерей и вслух обсуждают, невзирая на лица, сноровку своих родительниц.
— Твоя мама не ловкая, твоя мама только силач, — говорят они. — Моя мама не только силач, моя мама слишком даже ловкая.
— Твоя мама хорошо прыгает.
— Я лучше нее прыгаю, она отстает.
А за холмом, невдалеке, как от Красной площади до Пушкинской, граница — другая жизнь, другой воздух, другие какие-то облака, все не наше, чужое.
И вот там, перед границей, в сопках, создана балетная группа. Она даже кого-то там победила на конкурсе.
Я вхожу в караульное помещение. Оно блестит, как корабль. Полочка с книгами, полочка с музыкальными инструментами. И на всех вещах ярлыки, будто вещи только что прибыли из магазина. Читаю ярлык на цветочном горшке: «Цветок. Для поливки, надзора прикреплен боец X». Читаю ярлык на печке: «Печка. Для протырки (пишу, как написано было, — с ошибкой) — боец У». Читаю на занавесках, вышитых внимательною рукой: «Занавески. Надзор за С». Там дальше: «Книги. Наблюдение — боец А».
Ярлыки на стенах, на окнах, на табуретках. Все живущие здесь чем-нибудь заведуют в своем доме.
Я был там зимой, в декабре, когда над границей проносились жестокие ветры. Над дорогами стояла пыль, светило солнце, носился беспокойный мороз. Можно было загореть и заодно отморозить нос.
Я спросил тогда, что прислать из Москвы. Мне ответили:
— Семена цветов и картины, больше ничего.
Наутро я послал два письма с просьбой о репродукциях и о семенах.
Я стою на Красной площади Москвы и вижу: там, в сопках, высевают семена и развешивают по стенам веселые репродукции «Всекохудожника». И я там, с ними, — в семенах и картинах, присланных из Москвы.
А ребята ходят следом и обсуждают живопись. Они обязательно должны что-нибудь обсуждать.
Жаль, если семена и картины опоздают к майскому празднику.
И вот в этих местах, где скучно без родных цветов и неуютно без картин, — женская балетная группа!
А в Ворошиловске, в Доме Красной Армии, режиссер Шишигин, наверно, не спал с позавчерашнего дня. Наверно, они что-нибудь придумали там ко дню 1 Мая и носились, как белки, по своему маленькому театру.
С Шишигиным я увиделся тоже зимой, на Уссурийском областном съезде советов. Я даже не знаю, приготовит ли он что-нибудь к Маю. Но если приготовит, люди надолго запомнят его выдумку. Он оформляет то, что волнует его аудиторию, которая безусловно рассматривает его творчество как свое. Они растут и трудятся вместе — актер, драматург и армия.
Шла пьеса Шишигина «Два треугольника». В театре сидели делегаты съезда — доярки, бригадиры, конюхи, русские, китайцы и корейцы, люди непризывного возраста. А пьеса была — о сверхсрочной службе. Ее смотрели весело. Но Шишигин сидел за кулисами злой.
— Полный провал, — говорил он. — Бывало, человек по двадцать записывалось на сверхсрочную в первом антракте.
— Да ведь аудитория не та. Дояркам, что ли, записываться?
— Верно, верно, — говорил он, не слушая, — однако неважно сыграли.
Он — автор пьесы, и режиссер театра, и, кажется, даже художник. Он сам пишет для своего театра, для своей армии. Ему нужен гибкий театр, смелый и азартный актер — актер-боец.
Меня тогда, помню, очень поразило нежелание Шишигина расценивать успех театра по аплодисментам. Аплодировать — это дешево стоит, и он не признавал аплодисментов. Он измерял успех спектакля по числу записавшихся на сверхсрочную, потому что пьеса на эту тему и должна действовать верно, без промаха.
Кто хочет померяться силой с этим молодым театром?
Я представляю, как он сейчас готовился к Маю, сочинил тексты песен, готовил новые постановки, высматривал людей в частях.
Но где сегодня праздник из праздников — это, должно быть, в Комсомольске. Этот город-ребенок производит впечатление гения. Расти ему осталось немного, и вместе с тем все у него впереди. Комсомольск — не город, как и весь ДВК — не край, — это строительные площадки: на одной возводят столицу, на другой — страну, которой еще не было. Взялись со всех сторон — роют, взрывают, возводят корпуса, расселяют людей.
Это очень кратко сказано, что они там делают, но читатель не сделает ошибки, если вообразит работы, равные многим нашим великим строительствам, как Днепрострой, помножит их на расстояние (десять тысяч километров от Москвы) и на ту девственность природы, которая так всегда волнует романистов. На Востоке возникает страна, созданная нами от пяток до самой макушки. Ее начинали строить партизаны-охотники и кончают мировые ученые. Это будет страна! Мы создали ее из камня в диких лесах и пустынных сопках. Была пустая, брошенная природа. А поезжайте теперь, посмотрите. Большая страна, с большими, крепкими и радостными людьми.
Вот они! Командующий как-то обходил молодых бойцов гарнизона в Раздольном, несколько дней как пришедших в армию. Фадеев, Гидаш, Фраерман и я идем поодаль. Бойцы еще не много знают и волнуются к тому же. Командующий спросил одного:
— Каковы ваши обязанности в бою?
Сразу стало видно, что молодой боец устава еще не знает и по-уставному ответить не может. Тогда он решил ответить от себя, от души, и сказал твердо:
— Обязанность? Стремиться к самопожертвованию, товарищ командующий.
Кругом стояли люди, не раз проходившие сквозь смерть. Они подняли головы в небо. Боец до прихода в Красную Армию не видел поезда. Он ответил не совсем точно, но здорово.
— Стремиться к самопожертвованию, — говорит, крутя головой, командир, похожий по виду на генерала Дохтурова, как он написан Л. Толстым, — да я в его годы и слова такого не знал. Откуда молодежь такая? Из лесу ведь, а какие слова…
Вот молодой боец этот шагает сегодня в железных рядах своей образцовой дивизии, и я вижу большую выпрямившуюся фигуру его на сегодняшнем параде. Какой большой и сильный человек идет! Только могучий характер может сказать так просто, что он будет стремиться к самопожертвованию.
Это сказал человек, который знает, что он победит.
1935
Ночной разговор
Из-за Волги к вечеру показалась грозовая туча. Широкая, тяжелая, она так низко привалилась к полям, так глухо прикрыла их своей иссиня-черной тушей, что на току сразу стало душно и тесно, как в хлеву. Все бросились к зерну. Вороха соломы были приготовлены с утра. Продавцы передвижного сельпо работали вместе с колхозниками, учительницей, весовщиками и табельщиками. Дождь, к счастью, медлил. И когда уже почти казалось, что гроза рассеется, гром неожиданно ударил с такой гулкой, просторной силой, будто целился достигнуть далеких мест, и пошел взрываться и шуметь, грозя несчастьем. Заиграла нешуточная гроза.
— Наиграется — вся дождем выйдет! — сказал старик Харлай, работавший у весов. Работа кипела вовсю. Молодая комбайнерка, будто заигрывая с грозой, не останавливала машины.
— Эй, противовоздушна оборона! — кричала она. — Гляди, налет на Мадрид!
И возчики гнали к ней телегу за телегой, и все привозили и привозили на ток душистое в грозовой духоте, теплое и еще не шумное зерно. Оно лежало горой вокруг тока, засыпанного на высоту стропил. И сколько его ни увозили для поставок, натуроплаты и на мельницу для авансов, гора не уменьшалась, как в сказке.
И хотя дождь стоял над самыми головами, зерно принимали с комбайна на весы и ссыпали для просушки, набивали в мешки, грузили на трехтонки, покрывали соломой.
Девушки работали у веялки и пели. Днем они задолжали ребятам денег за мануфактуру, купленную в полевом ларьке, и теперь, поглядывая на бригадира, вызывающе пели:
И кричали бригадиру:
— Остановь машину, который раз тебе сказано! Комбайнерка — молодой человек, дело может испортить.
Но не легко остановить комбайн, вышедший в поле еще до рассвета. Он шел, покачиваясь на бороздах, и рыжая пыль хлеба стояла за ним приметным облаком.
Комбайн косил уже семнадцатый час. С утра была роса — он косил. Днем палила жара, способная свалить любую жнею, — он косил. К вечеру, перед грозой, поднялся ветер и завертел, закосматил хлеб — он все косил. Повариха бригады с миской меда и ломтем калача в руках не раз взбиралась на мостик комбайна и молила, чуть не ревя:
— Да поешьте вы, прокляты! Обгонят вас, силу стеряете.
Но день был удачен, и потому казался коротким и легким, и не хотела меду комбайнерка.
— Сколько соседи дали? — кричала она кухарке.
— Да мы первые, чего там! — успокоительно отвечала та.
Трудно убирать хлеб на ветру. Легкая рассыпчатая волна хлеба ложится, извиваясь, под хедер, обманчиво минует ножевой аппарат, ножи рвут и кромсают колосья… Штурвал комбайна все время то в работе, то ниже, то выше хедера. То сильней, то слабей обороты мотора — и вот идут ножи на самый гребень желтой хлебной волны, ловят золотую пену колоса, не ломая его, срезают, и уже полотняный транспортер волочит колосья к ситам, и из трубы шнека валит в бункер темная густая струя очищенного, теплого только что расставшегося с полем зерна.
В такую минуту нельзя уйти с комбайна ни ради еды, ни ради болезни. И долго стоит повариха на мостике, зачарованная тем, что открылось ей.
О том, какая прекрасная у них комбайнерка, говорили и на току. Сравнивали с другими, находили многие достойные имена, но своей отдавали предпочтение за смелость и вдохновение, за решительность, за чувство веселой влюбленности в дело, которое бывает не у всякого.
— Двадцати пяти годов девке нет, — говорил старый Харлай, впервые за много лет вылезший в поле с колхозного пчельника. — Спрашую, да ты жала сама, убирала? «Нет, говорит, дедушка, я хлеба и не касалась, в сиротском доме жила». Серп хоть, говорю, держала в руках? «А на кой он мне, говорит, серп твой. Я портниха, мол, на тракторе тебе сколько хочешь вспашу, взбороню, на комбайне все уберу». Така маленька, а спокойно стоит.
Харлай давно не видел хлеба на полях в рисковый час уборки, всегда истомлявший мужицкое сердце тысячью страхов. Он жил на пчельнике и был вызван в качестве резерва — помогать девушкам у веялки и весовщику у весов.
Работа не мужская, и хотя никакой другой по годам своим он не в силах был делать, обижался, молчал, а в душе стояла радость: довелось увидеть хлеб, каким бывает он в полной и яркой силе!
Хотелось поговорить, подумать вслух, поучить, но кругом был народ молодой, резкий, на беседу короткий… Харлай нетерпеливо ждал ночи. Она наступила вместе с грозой, низкая, черная, тревожная. И вдруг отдалилась, оставила длиться вечер. Отгремев сухой грозой, туча разорвалась, рассеялась по частям, и над полями сразу засвежело, заголубело. Сквозь последние охвостья облаков стала видна луна.
Комбайны еще работали, светя двумя-тремя огнями и тарахтя как-то громче и гулче, чем днем. Они наполняли темные поля возбужденным напряжением. Сонные возчики зерна шныряли в темноту и быстро возвращались к току, покрытые пылью и половой.
— Ну, и наваливат! — шумели они у весов. — И откуда зерна берется, скажи на милость!
— Хлеб силу чувствоват, — заметил Харлай. — Он, брат, на силу идет. Ты слабый — и хлеб слабый. Это мы, брат, знаем.
— Ты бы, дед, спать ложился, — сказал бригадир. — Сила силой, а года годами, помрешь, гляди, с натуги-то.
— Я? — переспросил Харлай.
— Ну а кто, я, что ли? Санька! — крикнул он. — Иди, подмени Харлая, да конюха спать положите.
Но было на току весело, шумно: молодежь пела песни, играл патефон, и старикам не хотелось спать.
пели девушки, смеясь и перебрасываясь шутками с парнями.
и не раз принимались танцевать на твердо укатанной земле тока под гармонь и патефон. Потом молодежь повалилась спать, а трое стариков еще вышли посидеть перед сном, попраздновать с полчаса.
— Ты чего, Харлай, правда, не спишь? — спросил сторож; ему самому спать не полагалось, он завидовал.
— А с чего мне спать-то? С работы, что ли, с какой? — пренебрежительно ответил Харлай. — В прежние годы действительно был у меня сон, а теперь и спать-то не с чего.
Конюх был человек болезненный, взятый, как и Харлай, по мобилизации колхозных сил из пожарного обоза. Он сказал, не соглашаясь с Харлаем:
— Не с чего, не с чего, а спину не разогнуть. Ей-богу, как под Мукденом. Тольки задашь коням корму — опять давай!
— Хлеб силу чувствоват, на силу идет! — сказал Харлай и, говоря, сознавал себя молодым, способным работать ночь без сна.
Сегодня, как и всю жизнь, он встал на заре, поел меду и до полдника лопатил зерно на току, помогал девкам у веялки, весовщику у весов, а потом кухарка тракторной бригады позвала его к себе в гости, в чисто прибранный вагончик и попотчевала жирными мясными щами, после которых он ненадолго вздремнул в тени за вагоном.
Когда-то, лет тридцать тому назад, Харлай засевал узкую полосу земли где-то тут, у реки. Ту полоску сейчас не угадать, не встретить в гущине многих гектаров дремучего хлеба, но воспоминание о ней томило, жгло. И, выспавшись, он попросился на комбайн.
— Катайся, дедушка, хоть до темного! — сказала комбайнерка.
Впервые ехал он на комбайне, и многое удивляло старика.