Собрание сочинений. Том 5 - Павленко Петр Андреевич 18 стр.


Собиратели фольклора, опрашивая колхозных певцов, вносят много мертвого схематизма в понимание колхозной частушки.

— Что тут у вас поют об индустриализации? А что антирелигиозное? А о новом быте что? — спрашивают они и, получив ответ, разносят припев-частушку по разным рубрикам — четыре припева в антирелигиозные, четыре — в индустриальные, четыре — в новый быт.

Но я не слышал, да, говорят знающие люди, и не бывает так, чтобы пели, скажем, весь вечер только о боге:

или только об урожае, о комбайнерах, или, наконец, только о любви.

Частушка — песня гибкая, маневренная. Ее куплеты каждый раз подбираются, монтируются с учетом обстановки песни и с тем обязательным чувством актуальности, которое всегда делает «запев» злободневным, отвечающим только что случившемуся и имеющим в виду реальное лицо.

Когда девушка запевает:

или:

то все догадываются, к кому относятся слова.

Когда парень выскажется, что

и кто-нибудь в ответ запоет:

то и тут все понятно, близко поющим.

Поздней ночью в бригаде, где весела, гостеприимна хозяйка, весело всем. За веселую, за приветливую идут бои между комбайнерами. За хороших хозяек спорят с колхозом.

Начинает формироваться хорошая полевая должность — хозяйка.

И странно: в хозяйках нет ни одной пожилой женщины, сплошь девушки.

Недаром в Приволжье много раз слышал я поговорки: «Выбирай хозяйку не в спальной, а при комбайне», «Хозяйка в поле выясняется».

2

В колхозе «Год великого перелома», под Хвалынском, видел я трех хозяек. Из них всех веселее показалась мне Нюра Козлова в бригаде Дуси Агафоновой. Хозяйство ее невелико: один вагончик, легкий обеденный стол перед ним под открытым небом, кипятильник — «кухня» на кирпичах и бочка с водою.

Но была хозяйка вагончика такой простой и приветливой, такой любительницей потчевать гостей медом и мастерицей веселиться, что, казалось, ее вагончик и чище, и богаче, и уютнее других. Она сама вносила столько домовитости, домашности в хозяйство, что казалась всем милой родственницей, нежной сестрой или доброй теткой.

В Красноярской МТС вагончик комбайнера стоит рядом с вагоном тракторной бригады, и две хозяйки превратили свое временное полевое становище в какой-то павильон чистоты и блеска. Вагоны стоят по бокам навеса-столовой. Дощатые стены столовой побелены, на стенах — полочки для посуды, в углу — побледневший от тонкого блеска самовар. Побелены и внутренние стены вагонов. Портреты вождей в рамах, убранных искусственными цветами, обильно украшают их. У лестницы вагона — сырая тряпка для ног. На столиках в вагонах — книги, гармонь, фикус. А сами хозяйки, глядя на мирную чистоту своего стана, моют мочалками скамьи и табуретки.

Это не стан, а дом.

Невдалеке работает мастер комбайновой уборки Пабст.

— Вы вот у него посмотрите на хозяек, — сказали мне. — Вот это невесты, это хозяйки!

Дело шло к вечеру, к ужину, когда показался стан Пабста. Здесь два вагона по бокам крытой столовой, — но какие вагоны! Во-первых, один был целиком женский, на четыре кровати; другой — исключительно мужской, на восемь душ. Во-вторых, чистота убранства была до того непередаваемой, что страшно было войти и коснуться пыльной рукой белоснежных, лихо отглаженных простынь, подкрахмаленных пододеяльников и прямо-таки театральных в своей нарядности подушек. Стены выбелены и еще подкрашены розовой краской, над постелями-койками нечто вроде ковриков, каждая койка за занавесью, а пол — пол такой мягкой, удивительной чистоты, что его можно коснуться щекою.

Одна из хозяек возилась у «кухни», вынесенной подальше от вагонов, другая катала тесто рядом со столовой. Она была в фартуке, и ее обнаженные сильные руки ловко и красиво работали с тестом.

На ужин готовились кнели, нечто вроде сваренных в кипящем масле пышек, и домовитый запах масла и теста стоял над полевым станом.

Хозяйство было великолепно и, вынесенное на люди, на обозрение всего мира, как-то особо влекло к себе. Тут было уютно жить и работать. Это был прочный дом, гордый собою, уважающий себя.

В тот же вечер, часом позже, пришлось увидеть мне стан, где хозяйкой Софья. Было уже поздно. Давно готовый ужин ожидал бригаду, еще работающую на дальнем краю загона, и хозяйка, сидя в столовой, задумчиво играла на балалайке.

У нее тоже два вагона, но столовая — не навес, а вполне серьезное сооружение с дверью, заполненное добром, как иная хорошая изба.

Во-первых, тут стоял шикарный ларь, обитый железом; во-вторых, полочки на стенах были не только побелены, но еще и убраны искусно вырезанной бумагой; над дверями и окнами столовой и вагонов повешены белоснежные занавески, а земляной пол столовой и земля перед вагоном посыпаны тонким желтым песком.

Цветы, книги, два зеркала, расшитые какие-то штуки на стенах, репродукции персидских миниатюр и десятки мелочных вещей кухонно-домашнего обихода, привезенных сюда как бы в расчете на долгие годы ничем не тревожимой жизни.

Но, кажется, только еще сегодня перебралась Софья на новое место, а дня через три-четыре снова перекочует вслед за своим комбайном, соберет, уложит и еще раз или два развернет в чистейшем блеске свое удивительное и радостное хозяйство.

А по степи шел ветер в те дни, и было пыльно и жарко.

Но пыль как бы миновала стан Софьи и ни в какой мере не касалась его.

— Ну как же тут народ спит? Ведь с комбайна приходят пыльные, в масле, тут ведь никак не убережешься.

— Э-э, да ведь она не пускает так просто в вагон. Пока не вымоешься, не сменишь одежды — не пустит, строже любой старухи!

А между тем была Софья безусловно веселым и сердечным человеком, добрее доброго, и строгость ее шла не от характера души, а от характера дела, которому сама она придавала особую торжественность.

Как удалось выяснить, ни одна из девушек — полевых хозяек — никогда не вела в своей обычной домашней жизни столь сложного и трудоемкого хозяйства, а то маленькое, что было у них дома, никогда не доводилось до такой праздничной высоты.

— А почему так? — спросил я.

— Тут весело, вот почему, тут почет есть. Все могут видеть, какая она ловкая, быстрая, чистая, изобретательная.

— Еще и потому, — подсказал другой, — что тут она сама себе голова — как думает о жизни, так и хозяйничает!

Пожалуй, это было самое верное: как думает о жизни, так и хозяйничает.

И какой могучий и смелый организатор общественной жизни растет в такой кухарке, красиво думающей о быте!


1937

На Куликовом поле

Путь от Тулы к местам Куликовской битвы, в Куркинский район, однообразен, но в чертах этой однообразности есть много чудесного очарования. Невысокие косогоры, заросшие лесом, овражки, петля студеной реки Уперчи и стройные, четкие оазисы товарковских угольных шахт, окруженные квадратами, должно быть искусственно насажденных, лесов.

Поля, кругом поля. Хлеб убран. Жнивье блестит горячим желтым блеском, и черны, свеже черны пространства (не скажешь — ни пашни, ни участки!), — пространства, засеянные озимью.

Ночь, но на дорогах людно. Обозы доставляют на тока последний хлеб, везут солому, забрасывают горючее для осенних работ. Впереди Куликово поле — место исторической русской битвы, более великой, чем поражение гуннов Атиллы на Каталаунских полях.

8 сентября 1380 года по старому стилю на сырой, болотистой Куликовой поляне, окруженной стеною древних лесов, между реками Непрядвой на северо-западе и Доном на востоке и северо-востоке, встретились русские с войсками Золотой орды.

Ополчения русских земель прибыли к месту встречи. Серпуховские, белозерские, тарусские, каргопольские, ростовские, елецкие, московские, псковские полки насчитывали более полутораста тысяч. Во главе их шли лучшие военачальники — сам Дмитрий Иванович Донской, великий князь Московский, Владимир — князь Серпуховской, два брата — князья Белозерские, боярин Бренок, воевода Боброк-Волынский. Русь выставляла всю свою мощь и славу. Татар, в числе тысяч четырехсот, вел опытный, испытанный в боях полководец Мамай.

От летописцев дошло, что накануне боя стояла тихая и теплая ночь. Вообразить ее, глядя на теперешние места сечи, уже невозможно: все — другое.

Но ту ночь хочу и буду воображать. Она — во мне. Не сохранив ничего о своих дальних предках, знаю, однако, что они были на этом кровавом поле, — не могли ведь не быть; и поле это — мое, и курган на костях — мой, и памятник над ним — моим предкам, и та слава, что никогда не пройдет, — есть и мое личное прошлое, потому что я русский. Я горд, что они — прадеды — победили и что я ответственен за землю, на которой я не просто житель, но теперь и хозяин. И весь я полон этим прошлым, как тем, что составляет меня.

На заре 8 сентября русские поднялись первыми. Густой туман, быть может схожий с тем, что сейчас восходит из ложбин и оврагов, высоко поднимая линию горизонта, долго задерживал построение войск, но был выгоден для разведки. Дмитрий Иванович выслал засаду в лес, вдававшийся в Куликово поле, поручив ее храбрейшему из князей — Владимиру Серпуховскому.

Утро началось поздно, но дружно. Русские были готовы к встрече. Русские двинулись первыми и встретили татар на краю Куликова поля яростными криками: «Москва! Москва!» Полки Орды тихо спускались с холмов у села Михайловского. Низенький, жилистый Мамай пропускал мимо себя отряды. Татары шли тучей, в темных кольчугах, темных шлемах, с темными щитами цвета степной пыли. Шли сомкнуто. Русские остановили свой центр примерно в нынешней Куликовке.

История Руси и соседних ей братских народов решалась на пространстве двадцати километров более чем полумиллионом людей. Средневековье не знавало подобных сражений ни по масштабу, ни по кровопролитию, ни по итогам. Русь сбрасывала на Куликовом поле не только гнет с себя, но и состояние страха со всей Европы.

Битва началась тотчас же, как только противники сблизились. Татары ринулись на русский центр и, рассыпавшись поодиночке, стали врываться в русские ряды, коробя их и разбивая на звенья. Центр держался упорно, но удары ордынцев, следовавшие один за другим, прорвали его — полки покатились назад.

Дмитрий Донской с трудом собрал их на середине поля, может быть как раз вблизи вот этого памятника на высоком кургане. Полмиллиона человек сгрудились теперь на пространстве пяти-шести километров.

К вечеру татары стали одолевать русских. Знамя Москвы было изрублено. Лучшие полки рассыпались. В тот страшный час уже почти решенного сражения Дмитрий Донской, дравшийся вблизи своего знамени, сам, говорят, бросился к лесу торопить засадный полк. Человек тучный, тяжелый, он пал, сшибленный ударами перенявших его степняков, но Владимир Серпуховской и воевода Боброк уже вводили в дело свои резервы. Тут были отборные московские и серпуховские части. Они ринулись в тыл татарам, занявшим поле.

Было уже темно. Полки стремились по ветру, дувшему с юга, в глубокий тыл Мамая и врезались с хода. Тут все побежало к Непрядве и еще далее — к Красивой Мечи, на Дрыченскую дорогу, километров за тридцать пять от Куликова поля. Полки хотели гнать татар дальше, но воеводы уговорили остановиться.

Восемь дней русские хоронили на Куликовом поле своих убитых. Летописцы утверждали, что в живых осталось всего сорок тысяч, татар же погибло до трех сотен тысяч, над братской могилой насыпан был высокий курган, тот самый, на гребне которого стоит сейчас высокий чугунно-бронзовый памятник великому подвигу русского народа.

Пять или шесть колхозов сошлись сейчас на Куликовом поле. Один из них так и называется — колхоз «Куликово поле». Он невелик, но красиво, крепко стоят его кирпичные избы, и на улице, у колхозного амбара, весь день стоит шумная кутерьма — веют прошлогоднее зерно из фуражного фонда. Урожай этого года был приличным, да и с прошлого года осталось порядочно хлеба.

Там, где при царе перебивались одною рожью и где теперь сеют и рожь и пшеницу, через год-другой поля займутся кок-сагызом — культурой, дающей доходу тысяч пять-шесть с гектара. На Куликовом поле развернутся плантации каучуконосов, на берегах Красивой Мечи возникнут большие заводы.

Тут, как, впрочем, и везде, — строительная горячка, строительная фантастика, но в районе мало леса, и все фантазии упираются в недостаток материалов. Нужны новые амбары, конюшни, клубы, ясли, нужна новая школа, нужна своя парашютная вышка.

— Нам бы свой музей иметь, — сказал один.

— Зачем?

— Да вот порастаскали, поразвезли добро с нашего Куликова поля, и не найдешь, где что. Жил у нас тут барин Олсуфьев, так у него в сараях, веришь, боле ста кольчуг этих, мечей, щитов, иконок старых валялось. Или у Нечаева — тоже помещик, любитель подсобрать добришко! Или у Чебышева. Музей, церковь выстроили на кургане.

Рядом с курганом действительно стоит церковь. В церкви — грубая базарная живопись под четырнадцатый и под семнадцатый века, несколько ломаных стульев эпохи Петра, два дубовых шкафа, один из них очень древний, итальянской работы, — и это все, что осталось от попыток создать музей славы на Куликовом поле.

Между тем в деревнях и колхозах память о Донском, о битве с Мамаем бытует в виде трогательных сказаний. Некоторые из них записаны литературными работниками тульской газеты, большинство же предоставлено умиранию и забытью.


1938

Мать

За Харьковом в машину попросился пожилой колхозник, возвращавшийся из города с призывного пункта. Сел, отдышался, свернул цыгарку.

— Беда просто была, — сказал, улыбаясь. — Натерпелся я с этим призывом.

Говорил он с удивительной, немного иронической мягкостью, и оттого речь его казалась особенно трогательной.

— Думал, что и живым не выберусь. Ну, и дела были, я вам скажу. Пятьдесят два года живу, а такого испытывать не приходилось. Привезли мы — отцы, матери — сыновей в Червоную Армию. Познакомились, поговорили. У всех соколы, один другого краше, — тот ударник, этот снайпер. Гляжу я на своего. Эх, не пройдет, думаю, плавать не дуже силен, и сказать, чтобы стрелок был, так тоже этого нет. А у нас с ним давно думка была проситься на Дальний Восток, в авиацию.

А тут вижу — не выйдет. На Дальний Восток, слух был, с большим отбором берут, из лучших лучших. Грамотой он у меня всех обгонит, думаю, и развитой, как надо, а естественный вид слабоватый, вроде как бы сутулый слегка. Не возьмут, думаю.

И только начаться призыву, глядим — подлетает телега, и из нее вылезает женщина, а при ней три сына. Да, знаете, близнецы — лицо в лицо, не отличишь; здоровые, красные, будто вишней вымазаны. Ворошиловские стрелки — раз, парашютисты — два! Я глядь им на руки — руки в масле, — значит, механики. Душа моя враз упала: забьют моего — факт. Да и любого забьют, — не хлопцы, а чистые трактора. Гляжу, и остальные родители носы повесили.

А хлопцы эти входят рядком, и мать впереди них — сухонькая такая, робкая, округ озирается, всем нам кланяется. Села рядом со мной, вздыхает, руками по шали строчит, будто про себя на баяне играет.

И смех со стороны глядеть, и, между прочим, жалко.

Вижу, надо поагитировать женщину. «Вы чего, мать, — говорю я, — чего вы себя изводите? При таких сыновьях я бы песни играл да радио из Москвы слушал».

Это я, конечно, шутю с ней, для ободрения, потому что, вижу, жалеет она своих, а силы, чтобы стерпеть на людях, у нее не имеется.

«Я, говорю, вдовец, привез единого сына и то не плачу, а так жалко с ним расставаться, что скажи — сам бы пошел с ним в Червоную Армию. Знаю, куда идет, зачем идет».

Я человек агитационный, у меня это легко идет, просто, а, вижу, не берет ее, надо еще прибавить. Тут выкликнули их фамилию. Они как встанут трое — и враз к двери. Красота! Так зараз втроем и прошли.

Ну, думаю, мой пропал, ототрут! И только задумался об Степане, а она вдруг, знаете, кладет мне руку на колено: «Да что вы, говорит, тут копаетесь возле меня, что вы мне разные слова приводите? Что я, от жалости плачу, либо что? Я, говорит, дядько, сама вдова, своими руками их вскормила-вспоила. Они за книжку — и я с ними, они в кино — и я за ними. Другой раз уж и сил нет, а они мне: «На руках снесем, мама!» Отца у них давно нет, все я. Вот и вырастила. Сыны на удивление, прямо скажу. И вот весной задумали они (это она мне рассказывает) в авиацию. Книжки завели, парашютную вышку в колхозе построили, стрельбу в цель начали. Другие хлопцы с девчатами крутятся, а мои друг у дружки вопросы по книжке выспрашивают, подмогают один другому. «Мы, говорят, всею семьей в авиацию вдаримся». Ну, я, конечно, молчу; да где там, думаю, чтоб с одной семьи трех человек в авиацию на Дальний Восток взяли? Весь народ туда просится; одного, может, возьмут, а двоим откажут. И как подумаю (это она мне рассказывает) — ноги отнимутся: а как же другие два? Ведь близнецы же, росли у меня, как один, друг за дружку в огонь и воду, как их разделишь? Ты вот пойди различи, кто какой».

Назад Дальше