Билли - Анна Гавальда 5 стр.


Молчание.

Продолжительное молчание.

Франк. Театр – это не в Академии, это в «Комеди Франсэз»…

Билли (все еще взбешенная тем, что ей пришлось так глубоко забраться и так низко опуститься, чтобы в итоге так плохо выразить такие важные вещи). Плевать.

Молчание.

Франк. Послушай, Билли, знаешь, почему именно ты должна сыграть Камиллу?

Билли. Нет.

Франк (в восхищении оборачивается к ней). Потому что там есть момент, когда Пердикан в восхищении оборачивается к ней и говорит: «Как ты прекрасна, Камилла, когда глаза твои горят!»


На этом наш разговор был закончен. Во-первых, потому что мы подошли к его калитке, а во-вторых, потому что если Камилла после этих слов резко ставит его на место, напомнив, что ей больше нет никакого дела до его комплиментов, то я, поскольку мне впервые в жизни делали комплимент, я… я не знала, как реагировать. Правда. Просто не знала. Поэтому прикинулась напрочь глухой, чтобы ничего не испортить.

Потом он кивнул в сторону своего дома и сказал:

– Я бы, конечно, мог пригласить тебя зайти…

Я уже забормотала было: «О, нет, нет», но он меня перебил:

– …но я тебя не приглашаю, потому что они тебя недостойны.


И это уже, конечно, было совсем другое дело, куда важнее, чем вся эта болтовня Пердикана…

Это было как кровь, которой индейцы, вскрывая вены, скрепляют дружбу.

Это означало: «Ты знаешь, малышка Билли, несмотря на всю твою грубость и необразованность, я прекрасно тебя услышал – все, что ты тут сейчас объясняла, и, знаешь, я на твоей стороне».

Вот.


Ля-ля, та-ти… та-та…

Стоило Франку переступить через порог, как его обступили с расспросами – не скрывая любопытства и перемигиваясь с понимающим видом – о той девушке, с которой он шел по улице.

Ни уклончивый ответ Франка, ни его явное раздражение не испортили настроения его отцу, который в тот исключительный вечер за все время выпуска вечерних новостей ругался куда меньше, чем обычно.

Так хрупкий силуэт какой-то робкой замухрышки, которая питалась кое-как тем, на что хватало пособия, и которой предстояло сейчас протопать пешком три километра в сгущавшейся темноте, в то время как он брал себе добавку картошки, запеченной в сливках и посыпанной сыром, по крайней мере, на один вечер заслонил собою Великий Заговор, организацией которого с самого конца холодной войны – уж кто-кто, а Жан-Бернар Мюллер прекрасно это знал, будучи в курсе всех последних событий, – занимались франк-масоны, евреи и гомосексуалисты всего мира.

Явись Билли, и Запад был бы спасен. (Прим. автора).

* * *

Знаешь, звездочка моя, а Франк оказался прав, и все должно было быть именно так, и знаешь почему?

Прежде всего потому, что он был хорошим актером, в отличие от меня. А я, сколько бы ни слушала его советы, была абсолютно неспособна им следовать, делать, как он, размахивать руками, говорить с интонацией, с чувством, и в конце концов как раз то, что я вела себя словно кол проглотила, и позволило мне почти идеально сыграть Камиллу, потому что именно такой она и была.

Такой же напряженной, недоверчивой и зажатой, какой ощущала себя я в том странном одеянии из мешковины, что сварганила мне Клодин.

И не только потому, что Франк в роли Пердикана был великолепен – а когда я говорю «великолепен», уж мне-то ты можешь поверить, потому что за весь мой рассказ я всего второй раз произношу это слово, а в первый я употребила его, когда говорила о тебе и твоих сестрах, – да, Франк был великолепен… нежный, любезный, жестокий, печальный, забавный, злой, задавака, уверенный в себе, ранимый, взволнованный Пердикан, облаченный в сюртук своего прадедушки, сельского полицейского, который Клодин подогнала ему по фигуре, начистив до золотого блеска пуговицы с лисьими мордами, но еще и из-за моей жвачки «Малабар» с двойным вкусом.


Поясню: в последней тираде, самой важной, о которой Франк говорил мне в первый день, – из той сцены, где речь о придурках и стервах, – в какой-то момент Пердикан говорит Камилле, сжав зубы и сдерживаясь изо всех сил, чтобы не прикончить ее в порыве гнева, что «…мир – бездонная клоака, где безобразнейшие гады[29] карабкаются, извиваясь, на горы грязи» и т. д.

Когда, репетируя, мы с ним дошли до этого места, понятное дело, что, встречаясь ежедневно на протяжении почти что двух недель и постоянно общаясь то как Камилла с Пердиканом, то как Франк и Билли, мы уже все друг про друга знали и были друзьями навек.

Так что ему не пришлось долго мучиться – я уже и сама догадалась, что его что-то тревожит.

Ну да… Я очень проницательна… И я подозревала, что его сильно удручает моя манера игры…

Поэтому я решила добиться от него полной откровенности – пусть уж он выдаст мне все разом, чтоб больше к этому не возвращаться.

– Ну давай, чего уж. Выкладывай. Я тебя слушаю.

Он покрутил в руке книжку, словно полицейскую дубинку, вздохнул, посмотрел на меня, нахмурив брови, и наконец шепотом произнес:

– Это одна из лучших сцен в пьесе… возможно, даже лучшая… а из-за того, что Пердикана играю я, у нас ничего не получится.

– Эй… с чего это ты взял?

– Просто… – добавил он, глядя в сторону, – когда я произнесу слово «гад», то вместо Пердикана все сразу увидят Франка Мюмю и начнут потешаться…

Я настолько не ожидала подобного откровения (Франк никогда не показывает своих слабостей, и даже сейчас, звездочка моя, он потерял сознание лишь для того, чтобы скрыть от нас свои страдания), что ответила не сразу.

(Да, и это тоже я узнала от него… Как исподтишка закравшиеся сомнения обнаруживаются в самых неожиданных и нелепых местах, особенно у людей, которые значительно сильнее вас.)

Я молчала.

Ждала, пока тихий ангел пролетит… За ним – еще один… Третий наконец мне подмигнул и подбодрил, подняв вверх большой палец, – я встала поудобнее, чтобы попасть в его поле зрения.

– Спорим на что угодно, что ты ошибаешься?

И так как он не реагировал, пустила в ход последнее средство:

– Эй, Франк… Ты слышишь меня? Вернись, пожалуйста, посмотри мне в глаза. Спорю на «Малабар» с двойным вкусом, что никто не засмеется…


И, черт побери, я с легкостью выиграла это пари! Без проблем! А теперь вот реву из-за него… Все реву и реву…

Прости… Прости… Это все холод, голод и усталость… Прости, звездочка моя…

А реву я потому, что он должен был бы мне отдать не один «Малабар», а целое кило! Контейнер! Грузовик!

Да, да, он должен был бы засыпать меня этими жвачками с головой, если набрался смелости довериться мне…

* * *

По хронологии пьесы (да, тут я тебе постараюсь все рассказать красиво, в эпическом, так сказать, ключе) выступление наше ожидалось последним. С милостивейшего дозволения дамы Гийе мы на краткий миг удалились сменить одежды, а когда возвратились в нашу обитель знаний, я – в уборе из джутового полотна и с крестом на шее, он – в ладно скроенном благородном своем рединготе с золочеными пуговицами, то уже казалось, фортуна поворачивается к нам лицом.

О да, эти нескончаемые перешептывания – сколь часто и он, и я становились для них мишенью – отчетливо изменили тональность: в них ощущалось значительно меньше грязи…

Наша публика выглядела покоренной, мы окинули взором зал и принялись деклари… деклами… тьфу, подожди, я перейду в нормальный режим, иначе замучаюсь подбирать слова, так вот, мы с ним просто рассказали все то, что крепко-накрепко выучили наизусть, изо дня в день твердя этот текст в маленькой похоронного вида столовой Клодин.

Только мы его рассказали значительно лучше.

Я – потому что была в таком же стрессе, что и моя героиня, он – потому что в кои-то веки мог быть не самим собой…

Не согласившись с выпавшим нам по жребию, мы сыграли всю пятую сцену второго акта, то есть намного-много больше того, что нам было задано.


Сколько раз может любить порядочный человек?

Если бы священник вашего прихода дунул на вас и сказал мне, что вы будете любить меня всю жизнь, должно ль мне было бы верить ему?

Выше голову, Пердикан! Что это за человек, который ни во что не верит?

Вы делаете свое дело, как и положено молодому человеку, и улыбаетесь, когда вам говорят об опечаленных женщинах…

Значит, ваша любовь – разменная монета, если она может вот так вот переходить из рук в руки до самой смерти?

Нет, это даже не монета; ведь самый маленький золотой имеет бо́льшую ценность: через какие бы руки он ни прошел, он сохраняет свою чеканку.


Вот. Это были мои слова. То, что запомнилось.

Эти обрывки мучительных сомнений, все то немногое, что осталось во мне от Камиллы, я расскажу этой ночью тебе, звездочка моя, для тебя…

Я – потому что была в таком же стрессе, что и моя героиня, он – потому что в кои-то веки мог быть не самим собой…

Не согласившись с выпавшим нам по жребию, мы сыграли всю пятую сцену второго акта, то есть намного-много больше того, что нам было задано.


Сколько раз может любить порядочный человек?

Если бы священник вашего прихода дунул на вас и сказал мне, что вы будете любить меня всю жизнь, должно ль мне было бы верить ему?

Выше голову, Пердикан! Что это за человек, который ни во что не верит?

Вы делаете свое дело, как и положено молодому человеку, и улыбаетесь, когда вам говорят об опечаленных женщинах…

Значит, ваша любовь – разменная монета, если она может вот так вот переходить из рук в руки до самой смерти?

Нет, это даже не монета; ведь самый маленький золотой имеет бо́льшую ценность: через какие бы руки он ни прошел, он сохраняет свою чеканку.


Вот. Это были мои слова. То, что запомнилось.

Эти обрывки мучительных сомнений, все то немногое, что осталось во мне от Камиллы, я расскажу этой ночью тебе, звездочка моя, для тебя…


Сколько раз может любить порядочный человек?

Выше голову, Пердикан!

Значит, ваша любовь – разменная монета?


Красиво, не правда ли?

И сегодня – потому что я повзрослела, потому что всю жизнь влюблялась навсегда, и бросала навсегда, и столько слез пролила, и столько настрадалась, и столько страданий доставила, и начинала все сначала, и столько раз еще начну, – так вот, сегодня я лучше ее понимаю, эту малышку…

В ту пору я была настолько настроена против всех, что она показалась мне страшной занудой, но теперь-то я точно знаю, кто она такая: она сирота.

Такая же, как и я, сирота, которая так же, как я, умирала от любви…

Да, сегодня я сыграла бы ее с большей нежностью…


Что же до Франка, то в тот апрельский четверг уж и не помню какого года на втором часу занятий в аудитории 204 корпуса С колледжа имени Жака Превера его выступление буквально «взорвало» зал.

Старший пожарный, мсье Гудок, взрыв подтверждает.


Франк крутился, подпрыгивал, подтрунивал надо мной, расхаживал вокруг да около, уселся на учительский стол, словно на край колодца, приподнял стул и резко поставил его на место, прислонился к доске, поиграл с мелком, обратился к моей тени, что пряталась между шкафом со словарями и запасным выходом, кинулся к подхалимам на первых партах, заговорил с ними, словно бы призывая в свидетели, он…

Он был и бабником, и мальчишкой, и мелким провинциальным дворянчиком, от которого все еще веяло парфюмом парижских кокоток, и простофилей, и придурком, и взрослым юношей, высокомерным и деликатным.

Влюбленный… Гордый… Лживый… Самоуверенный… И, возможно, раненный в самое сердце…

Да… Раненный смертельно…

Сегодня, когда я сильно повзрослела и все прочее, я стала об этом задумываться…

Наверно, как и Франк, Пердикан сильно страдал, просто не показывал вида…


Короче говоря, в тот момент, когда я должна была бы беспокоиться о своем «Малабаре» больше, нежели о своей девственности, то есть в тот момент, когда слова, столь пугавшие Франка накануне, бурным потоком выплеснулись из его сердца, с которого он наконец снял все ограничители (у нас так говорили про мопеды… типа если хочешь ехать на 4 км/ч быстрее, да еще и с грохотом, от которого лопаются барабанные перепонки, то снимаешь ограничители), я слушала его с куда большим вниманием, чем в свое время слушала бы его Камилла, потому что мне было известно, чего ему стоило их произнести; да, так вот, когда он бросил мне (прошу прощения за неточный пересказ, долгое время я помнила его слова наизусть, но пару-тройку мелочей наверняка дорогой растеряла), глядя мне прямо в глаза и уже взявшись за ручку двери:

– Прощай, Камилла. Возвращайся в свой монастырь. И когда тебе снова станут рассказывать эти гнусности, которые отравили тебя, отвечай то, что я тебе скажу: все мужчины – обманщики, непостоянны, лживы, болтливы, лицемерны, заносчивы или трусливы, достойны презрения и сладострастны; все женщины – коварны, тщеславны, лукавы, любопытны и порочны; весь мир – бездонная клоака, где безобразнейшие гады карабкаются, извиваясь, на горы грязи; но есть в этом мире нечто священное и высокое, это союз двух таких существ, столь несовершенных и ужасных… В любви часто бываешь обманут, часто бываешь уязвлен и несчастен, но ты любишь. И, стоя на краю могилы, ты сможешь обернуться, чтобы взглянуть назад и сказать: я часто страдал, я не раз ошибался, но я любил. И это жил я, а не искусственное существо, созданное моей гордыней и моей скукой.


Эй…

Ведь даже ты заслушалась, да?

Так что, сама понимаешь… слово «гады», он настолько ловко его ввернул…


Никто не засмеялся, ни один человек.

И ни один человек не захлопал. Никто.

И знаешь почему?

Нет? Конечно, знаешь. Догадываешься, ведь так?

Ну же, давай…

Да они ничего не сказали, потому что он все же надрал им задницы, этим маленьким пидорам!

Ха-ха-ха!


Прости, звездочка моя, прости… Мне стыдно… Просто хотелось услышать собственный смех в ночи… чтобы приободриться и поприветствовать сов…

Прости.

Продолжаю.

Никто не хлопал, потому что все эти кретины были настолько в шоке, что их мозг не справлялся и тщетно искал кнопку «руки» на пульте управления.

Хуже всех выглядела училка. Она была в полном ауте…


Нет, честно, это все длилось долго-долго… один… два… три… мы могли бы даже отсчитывать секунды, как арбитр в боксе. Мы с Франком замерли в замешательстве, не решаясь ни выйти из класса, чтобы переодеться, ни сесть на место в костюмах, когда где-то в глубине раздался первый хлопок, за которым последовал взрыв аплодисментов.

Хлопали все как один. Неистово. Как с цепи сорвались.

Казалось, у нас перед носом разорвалась огромная бомба.

И… Ох…

До чего ж это было прекрасно…


Но для меня лучший момент наступил чуть позже: когда прозвенел звонок и все свалили на перемену, училка подошла к нам, пока мы складывали свои костюмы, и спросила, не хотим ли мы повторить свое выступление перед другими классами. И даже перед учителями с директором и всеми прочими.

Я молчала.

В школе я всегда молчала – я расслаблялась.

Я молчала, хотя была против. Не потому, что боялась, а потому, что знала по опыту – не надо от жизни требовать слишком многого. Все произошедшее и так стало для нас подарком. Ну и все. Мы его получили, развернули, и баста. И оставьте нас в покое. Таким подарком мне не хотелось рисковать – не дай бог, испортят или украдут. В моей жизни так редко случалось что-либо прекрасное, и мне настолько нравилось то, что произошло, что мне ни с кем не хотелось этим делиться.

Мадам Гийе смотрела на нас заискивающе, как кот из «Шрека»[30], но мне это не льстило, наоборот, стало как-то вдруг грустно. Получается, она такая же, как и все остальные… Она ничего не знала. Ничего не видела. Ничего не понимала. И даже не представляла себе… какой путь нам с ним пришлось пройти, чтобы заткнуть им всем рты и победить вчистую…

А теперь? Что это она там себе возомнила? Решила, что мы дрессированные собачки? Вот уж нет, моя дорогая… Вот уж нет… Чтоб оказаться сейчас на этом месте, я столько времени провела в своем склепе, а он – в полной изоляции. И сегодня мы вам доказали: мы абсолютно свободны, несмотря ни на что, ну и прекрасно, дело сделано, привет вам на вашей же территории, но не рассчитывайте на нас, мы не нуждаемся в ваших подачках. Потому что для нас все это было не простым выступлением, знаете ли…

Для нас речь шла не о спектакле и не о театральных персонажах. Для нас это были Камилла и Пердикан, детки богатеньких родителей, пусть слишком болтливые и суперэгоистичные, но именно они подали нам руку, когда мы были в дерьме, и вывели нас сюда под ваши аплодисменты, так что шли бы вы со всей вашей жаждой зрелищ куда подальше. Мы не играем и никогда больше не станем играть по той простой причине, что для нас все это было вовсе не игрой.

А если вы до сих пор этого не поняли, значит, вам этого никогда не понять, так что… без обид…


– Вы не хотите? – повторила она расстроенно.

Франк посмотрел на меня, я едва заметно мотнула головой. Только он мог увидеть мой жест. Скорее даже знак. Легкое содрогание. Понятное только настоящим индейцам.

Он тут же обернулся к ней и сказал абсолютно непринужденно, типа это наш с ним окончательный ответ:

– Нет, спасибо. Билли не хочет, я уважаю ее мнение.


Меня будто током ударило от его слов.

На всю жизнь след остался, и я никогда не стану его скрывать.

Я слишком этим горжусь…

Потому что вся его любезность, все его терпение, вся любезность Клодин, ее просроченный гренадин 1984 года, ее печенье с шоколадной крошкой, ее апельсиновый лимонад и теплые прикосновения ее рук, когда она подгоняла мне платье, тишина после нашего выступления, неистовые аплодисменты, училка, замечавшая меня раньше только с тем, чтобы унизить или влепить кол, а теперь заискивающая передо мной, желая покрасоваться перед директором, все это было, конечно, приятно, чего уж там говорить, но в сравнении с тем, что он только что произнес, – это была полная чушь…

Назад Дальше