Николай Дюр, Варин партнер по сцене, хотя и был старше ее на несколько лет, но его уже прозвали королем водевиля к тому времени, как она впервые ступила на подмостки. А теперь в газете «Северная пчела» писали: «Водевиль, Дюр и Асенкова – три предмета, которые невозможно представить один без другого». Изящный, стройный, белокурый, с яркими темными глазами, Дюр способен был свести с ума любую женщину, и если зрители мужского пола стонали от восторга при виде Варвары Асенковой, то, когда на сцене появлялся Николай Дюр, в зале явственно слышался звон множества разбившихся дамских сердец.
Однако разбивались они совершенно напрасно.
Что и говорить, по силе обаяния и красоте Дюр мог вполне соперничать с умершим не столь давно трагическим актером Алексеем Яковлевым, о котором еще не забыли знатоки театра. Соперничал он также с красавцем Василием Каратыгиным (старшим братом Петра, актера и водевилиста), ныне здравствующим. Правда, красота Дюра была не столь мужественной, как у Яковлева и Каратыгина, а более нежной, изысканной. Обучаясь в Театральной школе, Дюр, чьи предки были обрусевшими французами, стал великолепным танцовщиком, однако балет казался ему довольно скучным занятием. Несмотря на яростные протесты Дидло, его частенько пробовали в русских и французских комедиях, которые ставились на сцене учебного театра. В силу его удивительной, мягкой, спокойной красоты поручались ему в основном женские роли. Да и в его натуре было нечто женственное. И при этом особы этого пола ему не слишком-то нравились, а если честно – не нравились вовсе. Он был необычайно робок с дамами. В него напропалую влюблялись все ученицы Театральной школы, однако Дюр оставался им другом, а скорее – подругой. Вовсю изображая удалую мужественность на сцене, блистательно фехтуя и покоряя в драмах и комедиях одну красотку за другой, он был совершенно другим в реальной жизни – замкнутым, предпочитающим уединение. Он слыл чуть ли не анахоретом, отнюдь не спорил, когда кто-то (не по его ли просьбе?!) распустил слух, дескать, Дюр ударился в натуральные монахи, врачуя некогда разбитое сердце: он любил, и она любила, но смерть разлучила их…
Это было трогательно и мило – хранить верность умершей подруге, в это довольно долго верили, однако слишком уж ярко вспыхивали глаза Дюра при виде высоченных, усатых, дерзких гусаров…
Прошелестел слушок, потом раздался шепоток, потом поползли сплетни… Главное, наверняка никто ничего не знал, однако поговаривали о каком-то высокопоставленном покровителе или даже покровителях…
Кто-то верил и изображал брезгливость и оскорбленное достоинство. Кто-то не верил и горячо защищал имя Дюра. Кому-то было совершенно все равно – как, например, Варе Асенковой. Театральная среда – грязная, что и говорить, однако к чистому грязь не пристанет. Варенька считала Николая Дюра как бы не от мира сего – она ведь и сама была совершенно такая же, с этим своим тайным поклонением солнцу… Ей нравилось верить, будто Дюр способен на вечную любовь и верность. И тем более нравилось, что с ней он держал себя верным рыцарем и братом. Вот второй ее партнер, Алексей Мартынов, с ролью брата мириться ни за что не стал бы и, конечно, доставил бы Варе немало хлопот, кабы не был безумно влюблен в хорошенькую дочку своего домохозяина. Девица была к нему чрезвычайно расположена, да вот беда – Мартынов не пользовался расположением ее папеньки, который беспрестанно грозил согнать его с квартиры, за которую он с великолепной рассеянностью забывал платить, тратя все свободные деньги на подарочки предмету своего обожания. Увы – денег было куда меньше, чем хотелось Мартынову, оттого и подарочки получались куда меньше, чем хотелось бы «предмету». Словом, Мартынов был слишком занят своими сердечными делами, чтобы волочиться за Асенковой. Это Вареньку вполне устраивало: она любила своих партнеров поистине братской любовью и понять не могла, откуда поползла вдруг сплетня о ее связи с Дюром, который, оказывается, жалует своим расположением и мужчин, и женщин, и такова же, видимо, и девица Асенкова!..
Варе и так было тяжело переносить нечистые слухи, а ежели бы она еще узнала, что они явились причиною неблагосклонности к ней ее обожаемого солнца, то вообще была бы вне себя от горя. По счастью, она не узнала этого, и виноват в скупости и отказе повысить ей жалованье остался министр императорского двора Волконский.
А если говорить честно, то отказ сей огорчил Варю меньше, чем Александру Егоровну. Главное, что контракт продлен! Она опасалась, что дирекция вдруг за что-нибудь да ополчится против нее и выдворит за врата этого рая, без которого она уже не мыслила себе жизни.
Ну кем бы она стала вне театра? Хорошенькой девицей на выданье, не более, которая ежедневно помирает от скуки девичьего бытия, а сделав так называемую хорошую партию, станет помирать от скуки бытия женского? И между прочим, еще неведомо, сделала бы девица Асенкова эту самую партию или нет. Это сейчас она любимая, обожаемая, ее благосклонности добиваются студенты, чиновники, писатели, актеры, гусары, уланы, кавалергарды, даже титулованная молодежь жалует своим расположением. А кому нужна невеста-бесприданница? Красота?.. Ну да, Варя красива. У нее черные, словно вороново крыло, волосы; синие, унаследованные от отца глаза (кем бы он ни был, спасибо ему за это наследство… жаль, что больше ничего Варя от него не получила, даже фамилии!), белая кожа придает ей особенную, «акварельную», как говорит влюбленный художник Вольдемар Гау, прелесть. И все же… что значила бы ее нежная красота, не будь она оформлена сверкающей рамкой – огнями рампы?
Все это Варя прекрасно понимала и четко осознавала, насколько изменились ее взгляды с того времени, когда она стояла за сценой, робко поглядывая в зал, и была всего лишь камеристкой своей матери. Тот вечер, когда давали «Женитьбу Фигаро», она никогда не забудет, он все изменил в ее жизни! И пусть она лишилась того, о чем мечтала всю юность, – это произошло по доброй воле, и это тоже лишь усиливало ее страстную любовь к театру, еще дальше уводило от обыденной жизни, где было слишком много печалей и разочарований, слишком много «нет» приходилось на одно «да», где у нее не было ни малейшей надежды встретить холодноватый взгляд обожаемых голубых глаз, в которых вдруг сверкнет на мгновение благосклонная улыбка, смягчится суровая складка у рта – и Варя ощутит себя небывало счастливой, избранной, может быть, даже желанной…
Она ведь не знала, что думает о ней император. Она даже не знала, думает ли он о ней вообще! Ей довольно было того, что она думает о нем.
Как бы ни злословили по ее поводу, ей было легко оберегать свою добродетель от многочисленных ухажеров, однако в глубине души она знала: если бы только ее солнце сделало хоть один знак, от этой добродетели не осталось бы и помину. Варя с радостью отдала бы ему себя – так солнцепоклонник приносит жертву своему божеству. Но он только смотрел на нее, изредка оказываясь в Александринке: смотрел то приветливо, то равнодушно, даже не подозревая, что самое мимолетное его выражение то возносит ее к вершинам блаженства, то опускает в бездны отчаяния. Но именно в этих сердечных содроганиях состояло счастье.
И как-то раз Варя подумала: а ведь он даже не подозревает, что актриса Асенкова в него влюблена. Конечно, ведь солнце не обращает внимания на тех, кто греется и млеет в его лучах. А если бы он знал… Что, если бы он знал? Может быть, он…
Она боялась думать, что могло бы тогда случиться. Смутно мечтала – и стыдилась своих опасных, жарких мечтаний.
* * *
Наталья Васильевна Шумилова большую часть своей замужней жизни мечтала о том, как станет жить, если у нее вдруг – по какой-то чудесной причине, по небесному произволению! – не станет мужа. И когда однажды Николай Дмитриевич приехал в Санкт-Петербург и заявил, что спустя самое малое время она овдовеет, потому что был он у немецкого доктора Рауха возле Армянской церкви и тот предсказал ему скорую смерть, такую же, как у его матушки, Наталья Васильевна, конечно, решила, что это не более чем злая шутка. Небось прознал супруг о ее мечтах и решил поиздеваться, посмотреть, каким особенным образом она себя поведет при такой вести. Обрадуется или зарыдает в голос?
Полагая сию шутку над собой неумной и непристойной, Наталья Васильевна никак особенно себя не повела: пожала плечами, окинула мужа уничтожающим взором – и пошла было вон из комнаты, словно он ей не о неминучей смерти своей сообщил, а о том, что завтра снова будет дождь, о чем она и сама знала. И вот, уже выходя, Наталья Васильевна бросила случайный взгляд в зеркало – и увидела в нем позади себя человека, к которому выражение «краше в гроб кладут» подходило наилучшим образом. Самое удивительное, что был он одет совершенно так, как ее муж, имел те же синие глаза, которым Наталья Васильевна всегда завидовала, сидел в том же кресле, в которое уселся ее муж, едва вошел в комнату… И у него было совершенно мертвое, обреченное, незнакомое лицо.
Наталья Васильевна обернулась, изумленная до крайности.
– Вижу, поверила, – слабо усмехнулся незнакомец, которого звали Николаем Дмитриевичем Шумиловым. – Да ладно глаза на меня таращить, сам знаю, каков я. Только, молю тебя, не лги, не притворяйся, что горюешь. На моей могиле ты если не спляшешь, то и слезы не выжмешь. Ну что ж, я тебя не виню, моя душа к тебе тоже холодна и равнодушна, и я бы вздохнул с облегчением, когда б смог стать свободным. Ну вот скоро мы друг от друга освободимся.
– Когда? – спросила Наталья Васильевна, не умея скрыть нетерпения и жадности и даже не пытаясь это сделать.
Муж горько усмехнулся, и она пожала плечами: сам же просил не притворяться, чего же обижаться? Впрочем, выражение его лица тут же переменилось.
– Да недолго ждать, – проговорил Шумилов легко, почти весело. – Доктор мне месяц, много два предсказывал, а полмесяца уж минуло. Совсем скоро все сызнова сможешь начинать. Найдешь нового дурака-простака, который будет капитал твоего отца приумножать, как я его приумножал, а при этом ни любви, ни ласки твоей знать не будет.
Наталья Васильевна пропустила упрек мимо ушей, хотя могла б, конечно, упрекнуть мужа ответно: и он-де ее своей лаской и нежностью не баловал ни одного разу во все годы супружеской жизни, а когда на ложе восходил, то, чудилось, делал это с отвращением к жене и презрением… Впрочем, она не могла не вспомнить, что и сама не шибко его привечала. Опять же они были в расчете, так что собачиться повода у нее не было. Да и другое заботило: что-то насторожило ее в голосе мужа, когда он сказал: «Капитал твоего отца приумножать, как я его приумножал…» Что-то не было в этом голосе…
– Ну ты ведь и свой капитал приумножал, – настороженно промолвила она, и по исхудалому лицу Николая Дмитриевича скользнула слабая усмешка:
– В корень зришь, Натальюшка. Дочь купеческая, жена купеческая – сразу ты все поняла, все приметила! Немало сил я приложил, увеличивая твое приданое и наследство, все это после моей смерти вновь твое будет. А вот то состояние, которое я тебе принес, имущество и капитал мой и отца моего покойного, получишь не ты.
Наталья Васильевна на этакую нелепицу только плечами пожала:
– И куда же сей капитал денется? В могилу с собой заберешь? Или сироткам пожертвуешь?
– Одной лишь сиротке, – спокойно ответил муж. – Она живет на свете уж двадцать с лишком годков, не зная, что есть у нее отец родной. Сейчас уж поздно признаваться мне в отцовстве и в ее объятия кидаться… Ни к чему это. Однако именно ей отписал я свои капиталы – почти все, за вычетом того, что должно идти на устройство и приумножение самого дела. За этим мои делопроизводители, знатоки, проследят.
Наталья Васильевна смотрела остановившимся взором, чувствуя странное, болезненное оцепенение во всех членах. Чего он врет? Зачем такие глупости выдумывает? Или вовсе спятил от своей смертельной болезни? Помутился его разум? Не может человек в здравом рассудке такое говорить!
А Шумилов продолжал:
– Те деньги, которые она получит, сейчас вложены в дело, и я вынимать их не хочу, а хочу, чтобы они приумножились. Я вот как рассудил. Ей двадцать один. Не желаю кружить ей голову своим неожиданным появлением и известием об этом внезапном богатстве. Пусть живет, как жила, своей жизнью, которая ей дорога, которую она сама выбрала, а не той, какую я, откуда невесть явившись, готов ей навязать. Если она выйдет замуж до 25 лет, то получит теперешнюю часть капитала, но полностью пятьсот тысяч будут ее в тот день, когда ей 25 исполнится. Если же она, не дай Бог, преставится до сего срока, тогда, конечно, все деньги тебе отойдут, Наталья, за тем малым исключением, которое должна будет получить мать Вареньки и что отдельно оговорено в завещании.
Наталья Васильевна прижала руки к груди.
Все это пока не укладывалось в голове, но радовало одно – у нее есть какая-то отсрочка, чтобы освоиться с этой безумной новостью. Двадцать один этой девке… еще четыре года пройдет, прежде чем на нее нежданно-негаданно свалится огромное богатство, которое она заслужила лишь тем, что этот безумец, Шумилов, обрюхатил однажды девкину мать. То, что сама Наталья Васильевна заслужила свое богатство подобным же образом – когда ее отец обрюхатил ее мать, сейчас ей в голову не приходило. Ну за четыре года многое может случиться! Скажем, девка возьмет да помрет. А что? Всякое бывает на свете! Вот жила себе Наталья Васильевна Шумилова – мужняя жена, а через пару-тройку недель, глядишь, станет честная вдова купеческая. Потому что муж умрет. О, судя по выражению лица, боли донимают Шумилова нешуточные! Так ему и надо, злодею, лихоимцу, кровопийце! Нисколько не жалеет Наталья Васильевна о том, что вскоре овдовеет. Надоели ей мужнины отчужденность, гордыня, причуды. Вот ведь даже наследство путем отказать незаконной дочери не может. Как любой другой человек поступил бы на его месте? Взял бы да и отписал какую-то сумму, чтобы девка получила ее сразу после его смерти. Так нет же – мало того что деньги несусветные, так еще и спустя какое-то время она их получит, когда сумма вовсе баснословной сделается, а она сама, девка эта, вволю натешится вольной жизнью. Что ж там за жизнь у нее, которой Шумилов не хочет мешать, которую не хочет портить этим наследством? Да разве можно что-то испортить деньгами?!
И совершенно потерявшаяся от всех этих ошеломляющих известий Наталья Васильевна воскликнула почти в отчаянии:
– Скажи, Бога ради, почему ты ей сейчас деньги не дашь? Сразу после кончины своей почему их не откажешь?!
Муж посмотрел на нее своими запавшими синими глазами, в которых выражалась не то не постигаемая Натальей Васильевной мудрость, не то полное безумие, и сказал тихим, восхищенным голосом:
– Да потому, что она – актриса. О нет, это не такая, какой была в свое время ее мать, какими становятся другие фиглярки. Я видел ее на сцене. Видел, как она людей с ума сводит. О таких, как она, помнить будут спустя много лет после того, как они умрут. Поэты о них напишут! Художники их нарисуют! У меня есть ее портрет… Может, обо мне вспомнят через годы лишь потому, что я был ее отцом!
Он повернулся к столу и взял оттуда лист картона, проложенный папиросной бумагой, словно вуалью. Откинул ее, и Наталья Васильевна увидела… Увидела знакомый и такой ненавистный профиль Варвары Асенковой.
Первым чувством было неистовое возмущение: опять она! Опять она дорогу перешла! Да что ж, обречена Наталья Васильевна, что ли, вечно о Варвару Асенкову спотыкаться, словно о камень?
Потом явилось спокойствие. Если у человека поперек пути камень лежит, что сделать надо, чтобы дальше без помех идти?
Правильно – убрать этот камень. Отбросить его прочь без всякой жалости!
И как можно скорее. Вот похоронит Наталья Васильевна мужа, а потом…
Она опустила голову, пряча улыбку. Шумилов – ее, можно сказать, покойный муж – с нежностью смотрел на портрет синеглазой актрисы и ничего не заметил.
Он не хотел отягощать жизнь своей дочери. А то, что он взял да и облегчил ее смерть, ему даже и в голову не пришло. И прийти не могло.
* * *
Влюбленные во всем мире и во все времена убеждены, что таких чувств, коими обуреваемы они, никто не испытывал и никогда не испытает. А еще им кажется, будто все песни о любви, стихи, поэмы, романы, повести, новеллы созданы именно о них и для них. Варя Асенкова подумала об этом, когда прочла пьесу «Эсмеральда», которая была написана по мотивам необычайно популярного романа Гюго «Собор Парижской Богоматери». Эту пьесу собирались ставить в Александринке.
Варя, конечно, читала модный роман – его все читали! Любовь танцовщицы к ослепительному Фебу тронула до слез. Она мгновенно наделила обворожительного героя пьесы всеми признаками некоего подлинного человека, того самого, который в ее воображении был сравним с настоящим солнечным Фебом, и с восторгом принялась разучивать роль.
А между тем она и представить не могла, какие, так сказать, копья ломались вокруг этой постановки.
Император вызвал к себе министра двора князя Волконского и сказал:
– Я посмотрел присланный вами репертуар. В бенефис Александры Каратыгиной идет «Эсмеральда». Это по роману Гюго? Да ведь роман о революции.
– Но, ваше величество…
– «Эсмеральду» необходимо из репертуара исключить. И вообще, князь, передай Гедеонову: все пьесы, переводимые с французского, должны быть представлены мне. Я уже говорил ему об этом.
– Но, ваше величество… там действие происходит в старые времена, если я не ошибаюсь, да к тому же бунтовщики несут наказание.
– Революция всегда революция. Она может передаваться в виде намеков. Разве нельзя обойтись без этого?
Чрезмерную осторожность Николая относительно революции вообще и французских пьес в частности понять можно было. Двенадцать лет назад, в декабре, он спас свое государство от погибели, от заразы вольнодумства, которой господа радетели за народ нахватались именно во Франции и которую поволокли в Россию, словно новую моду (моду на галстуки и жилеты, на небрежные прически и лимбургский «живой» сыр, моду на бунт и убийство государей…), радостно предвкушая реки и моря крови, которые зальют эту страну немедленно, как только начнется русский бунт, который пугал даже легкомысленного циника Пушкина, недавно застреленного на дуэли. Может быть, конечно, Пестель, Радищев и иже с ними не ведали, что творили, но едва ли. Слишком уж старательно были разработаны их прожекты, предусматривавшие непременное убийство членов царской фамилии – всех, вплоть до маленьких детей. Именно твердость императора, только что взошедшего на престол, спасла тогда Россию от гибели, однако опасение французской заразы не исчезло и не могло исчезнуть.