"Любимова... Неужели та?"
Хотелось расспросить подробно, но Долганов не давал места вопросам, покачиваясь на длинных ногах, толкал его плечом и хрипел отрывисто:
- Да, вот вам. Фейерверк. Политическая ошибка. Террор при наличии представительного правления. Черти... Я - с трудовиками. За черную работу. Вы что - эсдек? Не понимаю. Ленин сошел с ума. Беки не поняли урок Московского восстания. Пора опамятоваться. Задача здравомыслящих организация всей демократии.
Самгин толкнул дверь маленького ресторана. Свободный стол нашли в углу у двери в комнату, где щелкали шары биллиарда.
- Мне черного пива, - сказал Долганов. - Пиво - полезно. Я - из Давоса. Туберкулез. Пневматоракс. Схватил в Тотьме, в ссылке. Тоже - дыра, как Давос. Соскучился о людях. Вы - эмигрировали?
- Нет. Вояжирую.
- Ага. Как думаете: кадеты возьмут в тиски всю сволочь - октябристов, монархистов и прочих? Интеллигенция вся, сплошь организована ими, кадетами...
В густом гуле всхрапывающей немецкой речи глухой, бесцветный голос Долганова был плохо слышен, отрывистые слова звучали невнятно. Самгин ждал, когда он устанет. Долганов жадно глотал пиво, в груди его хлюпало и хрустело, жаркие глаза, щурясь, как будто щипали кожу лица Самгина. Пивная пена висела на бороде и усах, уныло опущенных ниже подбородка, - можно было вообразить, что пенятся слова Долганова. Из-под усов неприятно светились Два золотых зуба. Он говорил, говорил, а глаза его разгорались все жарче, лихорадочней. Самгин вдруг представил его мертвым: на белой подушке серое, землистое лицо, с погасшими глазами в темных ямах, с заостренным носом, а рот - приоткрыт, и в нем эти два золотых клыка. Захотелось поскорее уйти от него.
- Любимова, это фамилия по отцу? - спросил он, когда Долганов задохнулся.
- По мужу. Истомина - по отцу. Да, - сказал Долганов, отбрасывая пальцем вправо-влево мокрые жгутики усов. - Темная фигура. Хотя - кто знает? Савелий Любимов, приятель мой, - не верил, пожалел ее, обвенчался. Вероятно, она хотела переменить фамилию. Чтоб забыли о ней. Нох эйн маль1, - скомандовал он кельнеру, проходившему мимо.
-----------1 Еще одну (нем.).
Самгину хотелось спросить: какая она, сколько ей лет, но Долганов откинулся на спинку кресла, закрыл глаза и этим заставил Самгина быстро вскочить на ноги.
- Мне - пора, будьте здоровы!
- Что вы делаете завтра? Идем в рейхстаг? Не заседает? Вот черти! Где вы остановились?
Самгин сказал, что завтра утром должен ехать в Дрезден, и не очень вежливо вытянул свои пальцы из его влажной, горячей ладони. Быстро шагая по слаб? освещенной и пустой улице, обернув руку платком, он чувствовал, что нуждается в утешении или же должен оправдаться в чем-то пред собой.
"Любимова..."
Она давно уже истлела в его памяти, этот чахоточный точно воскресил ее из мертвых. Он вспомнил осторожный жест, которым эта женщина укладывала в корсет свои груди, вспомнил ее молчаливую нежность. Что еще осталось в памяти от нее?.. Ничего не осталось.
Он чувствовал, что встреча с Долгановым нарушила, прервала новое, еще неясное, но очень важное течение его мысли, вспыхнувшее в атом городе. Раздраженно постукивая тростью по камню панели, он думал:
"Плох. Может умереть в вагоне по дороге в Россию. Немцы зароют его в землю, аккуратно отправят документы русскому консулу, консул пошлет их на родину Долганова, а - там у него никого нет. Ни души".
Вздрогнув, он сунул трость под мышку, прижал локти к бокам, пошел тише, как бы чувствуя, что приближается к опасному месту.
"Родится человек, долго чему-то учится, испытывает множество различных неприятностей, решает социальные вопросы, потому что действительность враждебна ему, тратит силы на поиски душевной близости с женщиной, наиболее бесплодная трата сил. В сорок лет человек становится одиноким..."
Поняв, что он думает о себе, Самгин снова и уже озлобленно попробовал возвратиться к Долганову.
"В сущности - ничтожество".
Но оторвать мысли от судьбы одинокого человека было уже трудно, с ними он приехал в свой отель, с ними лег спать и долго не мог уснуть, представляя сам себя на различных путях жизни, прислушиваясь к железному грохоту и хлопотливым свисткам паровозов на вагонном дворе. Крупный дождь похлестал в окна минут десять и сразу оборвался, как проглоченный тьмой.
Утром, неохотно исполняя обязанности путешественника, вооруженный красной книжкой Бедекера, Самгин шагал по улицам сплошь каменного города, и этот аккуратный, неуютный город вызывал у него тяжелую скуку. Сыроватый ветер разгонял людей по всем направлениям, цокали подковы огромных мохнатоногих лошадей, шли солдаты, трещал барабан, изредка скользил и трубил, как слон, автомобиль, - немцы останавливались, почтительно уступая ему дорогу, провожали его ласковыми глазами. Самгин очутился на площади, по которой аккуратно расставлены тяжелые здания, почти над каждым из них, в сизых облаках, сиял собственный кусок голубого неба - все это музеи. Раньше чем Самгин выбрал, в который идти, - грянул гром, хлынул дождь и загнал его в ближайший музей, там было собрано оружие, стены пестро и скучно раскрашены живописью, всё эпизоды австро-прусской и франко-прусской войн. В стойках торчали ружья различных систем, шпаги, сабли, самострелы, мечи, копья, кинжалы, стояли чучела лошадей, покрытых железом, а на хребтах лошадей возвышалась железная скорлупа рыцарей. От множества разнообразно обработанного железа исходил тошнотворно масляный и холодный запах. Самгин брезгливо подумал, что, наверное, многие из этих инструментов исполнения воинского долга разрубали черепа людей, отсекали руки, прокалывали груди, животы, обильно смачивая кровью грязь и пыль земли.
"Идиотизм, - решил он. - Зимой начну писать. О людях. Сначала напишу портреты. Начну с Лютова".
Каждый раз, когда он думал о Лютове, - ему вспоминалась сцена ловли несуществующего сома и вставал вопрос: почему Лютов смеялся, зная, что мельник обманул его? Было в этой сцене что-то аллегорическое и обидное. И вообще Лютов всегда хитрит. Может быть, сам с собой хитрит? Нельзя понять: чего он хочет?
"Буду писать людей такими, как вижу, честно писать, не давая воли антипатиям. И симпатиям", - добавил он, сообразив, что симпатии тоже возможны.
Память произвольно выдвинула фигуру Степана Кутузова, но сама нашла, что неуместно ставить этого человека впереди всех других, и с неодолимой, только ей доступной быстротою отодвинула большевика в сторону, заместив его вереницей людей менее антипатичных. Дунаев, Поярков, Иноков, товарищ Яков, суховатая Елизавета Спивак с холодным лицом и спокойным взглядом голубых глаз. Стратонов, Тагильский, Дьякон, Диомидов, Безбедов, брат Димитрий... Любаша... Маргарита, Марина...
Потребовалось значительное усилие для того, чтоб прекратить парад, в котором не было ничего приятного.
"Большинство людей - только части целого, как на картинах Иеронима Босха. Обломки мира, разрушенного фантазией художника", - подумал Самгин и вздохнул, чувствуя, что нашел нечто, чем объяснялось его отношение к людям. Затем он поискал: где его симпатии? И - усмехнулся, когда нашел:
"Анфимьевна, Раба. Святая рабыня. В конце дней она- соприкоснулась бунту, но как раба..."
В окна заглянуло солнце, ржавый сумрак музея посветлел, многочисленные гребни штыков заблестели еще холоднее, и особенно ледянисто осветилась железная скорлупа рыцарей. Самгин попытался вспомнить стихи из былины о том, "как перевелись богатыри на Руси", но [вспомнил] внезапно кошмар, пережитый им в ночь, когда он видел себя расколотым на десятки, на толпу Самгиных. Очень неприятное воспоминание. Вечером он выехал в Дрезден и там долго сидел против Мадонны, соображая: что мог бы сказать о ней Клим Иванович Самгин? Ничего оригинального не нашлось, а все пошлое уже было сказано. В Мюнхене он отметил, что баварцы толще пруссаков, картин в этом городе, кажется, не меньше, чем в Берлине, а погода - еще хуже. От картин, от музеев он устал, от солидной немецкой скуки решил перебраться в Швейцарию, - там жила мать. Слово "мать" потребовало наполнения.
"Красива, умела одеться, избалована вниманием мужчин. Книжной мудростью не очень утруждала себя. Рациональна. Правильно оценила отца и хорошо выбрала друга, - Варавка был наиболее интересный человек в городе. И - легко "делал деньги"...
Затем вспомнился рыжеволосый мудрец Томилин в саду, на коленях пред матерью.
"У него тоже были свои мысли, - подумал Самгин, вздохнув. - Да. "познание - третий инстинкт". Оказалось, что эта мысль приводит к богу... Убого. Убожество. "Утверждение земного реального опыта как истины требует служения этой истине или противодействия ей, а она, чрез некоторое время, объявляет себя ложью. И так, бесплодно, трудится, кружится разум, доколе не восчувствует, что в центре круга-тайна, именуемая бог".
Он заставил память найти автора этой цитаты, а пока она рылась в прочитанных книгах, поезд ворвался в туннель и, оглушая грохотом, покатился как будто под гору в пропасть, в непроницаемую тьму.
Он заставил память найти автора этой цитаты, а пока она рылась в прочитанных книгах, поезд ворвался в туннель и, оглушая грохотом, покатился как будто под гору в пропасть, в непроницаемую тьму.
Поутру Самгин был в Женеве, а около полудня отправился на свидание с матерью. Она жила на берегу озера, в маленьком домике, слишком щедро украшенном лепкой, похожем на кондитерский торт. Домик уютно прятался в полукруге плодовых деревьев, солнце благосклонно освещало румяные плоды яблонь, под одной из них, на мраморной скамье, сидела с книгой в руке Вера Петровна в платье небесного цвета, поза ее напомнила сыну снимок с памятника Мопассану в парке Монсо.
- О, дорогой мой, я так рада,- заговорила она по-французски и, видимо опасаясь, что он обнимет, поцелует ее, - решительно, как бы отталкивая, подняла руку свою к его лицу. Сын поцеловал руку, холодную, отшлифованную, точно лайка, пропитанную духами, взглянул в лицо матери и одобрительно подумал:
"Молодчина".
- Ты пришел на ногах? - спросила она, переводя с французского. Останемся здесь, это любимое мое место. Через полчаса - обед, мы успеем поговорить.
Встала, освобождая место на скамье, и снова села, подложив под себя кожаную подушку.
- Ты имеешь очень хороший вид. Но уже немножко седой. Так рано...
Самгин отвечал междометиями, улыбками, пожиманием плеч, - трудно было найти удобные слова. Мать говорила не своим голосом, более густо, тише и не так самоуверенно, как прежде. Ее лицо сильно напудрено, однако сквозь пудру все-таки просвечивает какая-то фиолетовая кожа. Он не мог рассмотреть выражения ее подкрашенных глаз, прикрытых искусно удлиненными ресницами. Из ярких губ торопливо сыпались мелкие, ненужные слова.
- Что же делается там, в России? Всё еще бросают бомбы? Почему Дума не запретит эти эксцессы? Ах, ты не можешь представить себе, как мы теряем во мнении Европы! Я очень боюсь, что нам перестанут давать деньги, - займы, понимаешь?
Самгин, усмехаясь, сказал:
- Дадут.
Он слышал тревогу в словах матери, но тревога эта казалась ему вызванной не соображениями о займах, а чем-то другим. Так и было.
- Многие предсказывают, что Россия обанкротится, - поспешно сказала она и, касаясь его руки, спросила:
- Надеюсь, ты приехал просто так... не эмигрировал, нет? Ах, как я рада! Впрочем, я была уверена в твоем благоразумии.
И, вздохнув, она заговорила более спокойно:
- Я - не понимаю: что это значит? Мы протестовали, нам дали конституцию. И вот снова эмигранты, бомбы. Дмитрий, конечно, тоже в оппозиции, да?
- Не думаю. А впрочем - не знаю, он давно не писал мне.
Утвердительно качнув пышно причесанной головою, мать сказала:
- О, наверное, наверное! Революции делают люди бездарные и... упрямые. Он из таких. Это-не моя мысль, но это очень верно. Не правда ли?
Самгин хотел согласиться с этой мыслью, но - воздержался. Мать вызывала чувство жалости к ней, и это связывало ему язык. Во всем, что она говорила, он слышал искусственное напряжение, неискренность, которая, должно быть, тяготила ее. Яблоко сорвалось с ветки, упало в траву, и - как будто розовый цветок вдруг расцвел в траве.
- Здесь очень много русских, и - представь! - на-днях я, кажется, видела Алину, с этим ее купцом. Но мне уже не хочется бесконечных русских разговоров. Я слишком много видела людей, которые всё знают, но не умеют жить. Неудачники, все неудачники. И очень озлоблены, потому что неудачники. Но - пойдем в дом.
Она привела сына в маленькую комнату с мебелью в чехлах. Два окна были занавешены кисеей цвета чайной розы, извне их затеняла зелень деревьев, мягкий сумрак был наполнен крепким запахом яблок, лента солнца висела в воздухе и, упираясь в маленький круглый столик, освещала на нем хоровод семи слонов из кости и голубого стекла. Вера Петровна говорила тихо и поспешно:
- Мне удалось очень дешево купить этот дом. Половину его я сдаю доктору Ипполиту Донадьё...
"Дань богу?" - мысленно перевел Клим, - лицо матери он видел в профиль, и ему показалось, что ухо ее дрожит.
- Очень культурный человек, знаток музыки и замечательный оратор. Вице-президент общества гигиенистов. Ты, конечно, знаешь: здесь так много больных, что нужно очень оберегать здоровье здоровых.
Настроение Самгина становилось тягостным. С матерью было скучно, неловко и являлось чувство, похожее на стыд за эту скуку. В двери из сада появился высокий человек в светлом костюме и, размахивая панамой, заговорил грубоватым басом:
- И вот, машер2, как я знал, как убеждал тебя... Взмахнув руками, точно желая обнять или оттолкнуть его, не пустить в комнату, Вера Петровна сказала неестественно громко:
-----------2 моя дорогая (франц.).
- Мой сын, Клим.
Доктор Донадьё сильно обрадовался, схватил руку Самгина, встряхнул ее и осыпал его градом картавых слов. Улавливая отдельные слова и фразы, Клим понял, что знакомство с русским всегда доставляло доктору большое удовольствие; что в 903 году доктор был в Одессе, - прекрасный, почти европейский город, и очень печально, что революция уничтожила его. Возможно, что он, Донадьё, не все понимает, но не только он, а вообще все французы одного мнения: революция в России - преждевременна. И, подмигнув, улыбаясь, он добавил:
- В этом французы кое-что понимают - не так ли? Длинный, тощий, с остатками черных, с проседью, курчавых и, видимо, жестких волос на желтом черепе, в форме дыни, с бородкой клином, горбоносый, он говорил неутомимо, взмахивая густыми бровями, такие же густые усы быстро шевелились над нижней, очень толстой губой, сияли и таяли влажные, точно смазанные маслом, темные глаза. Заметив, что сын не очень легко владеет языком Франции, мать заботливо подсказывала сыну слова, переводила фразы и этим еще более стесняла его.
- Мир вдохновляется Францией, - говорил доктор, размахивая левой рукой, а правой вынул часы из кармана жилета и показал циферблат Вере Петровне.
- Сейчас, - сказала она, а квартирант и нахлебник ее продолжал торопливо воздавать славу Франции, вынудив Веру Петровну напомнить, что Тургенев был другом знаменитых писателей Франции, что русские декаденты ученики французов и что нигде не любят Францию так горячо, как в России.
- Нас любят все, кроме немцев, - турки, японцы,- возгласил доктор. Турки без ума от Фаррера, японцы - от Лоти. Читали вы "Рай животных" Франсис Жамм? О, - это вещь!
Он не очень интересовался, слушают ли его, и хотя часто спрашивал: не такали? - но ответов не ждал. Мать позвала к столу, доктор взял Клима под руку и, раскачиваясь на ходу, как австрийский тамбур-мажор, растроганно сказал:
- Я - оптимист. Я верю, что все люди более или менее, но всегда удачные творения величайшего артиста, которого именуем - бог1
"Донадьё",- вспомнил Самгин, чувствуя желание придумать каламбур, а мать безжалостно спросила его:
- Ты - понял?
В столовой доктор стал менее красноречив, но еще более дидактичен.
- Я - эстет, - говорил он, укрепляя салфетку под бородой. - Для меня революция - тоже искусство, трагическое искусство немногих сильных, искусство героев. Но - не масс, как думают немецкие социалисты, о, нет, не масс! Масса - это вещество, из которого делаются герои, это материал, но не вещь!
Затем он принялся есть, глубоко обнажая крепкие зубы, прищуривая глаза от удовольствия насыщаться, сладостно вздыхая, урча и двигая ушами в четкой форме цифры 9. Мать ела с таким же наслаждением, как доктор, так же много, но молча, подтверждая речь доктора только кивками головы.
"Проживет она с этим гигиенистом все свои деньги", - грубо подумал Самгин, и чувство жалости к матери вдруг окрасилось неприязнью к ней. Доктор угощал:
- Попробуйте это вино. Его присылает мне из Прованса мой дядя. Это чистейшая кровь нашего южного солнца. У Франции есть все и-даже лишнее: Эйфелева башня. Это сказал Мопассан. Бедняга! Венера была немилостива к нему.
После обеда Донадьё осовел, отказался от кофе и, закурив маленькую сигару, сообщил, тяжко вздыхая:
- К сожалению-через час у меня заседание. Но мы, конечно, увидимся...
- Да,-сказала мать, но так неуверенно, что Клим Иванович понял: она спрашивает.
- Я сегодня же еду в Париж, - сообщил он. Доктор оживленно простился, мать, помолчав, размешивая кофе, осведомилась:
- Ты очень торопишься?
- Да, ждет клиент.
- Твои дела не плохи?
- Вполне приличны. Не обидишься, если я уйду? Хочется взглянуть на город. А ты, наверное, отдыхаешь в этот час?
Вера Петровна встала. Клим, взглянув в лицо ее, - отметил: дрожит подбородок, а глаза жалобно расширены. Это почти испугало его.
"Начнет объясняться".
- Ты понимаешь, Клим, в мире так одиноко, - начала она. Самгин взял ее руку, поцеловал и заговорил ласково, как только мог.
- А он очень интересный человек.
Хотелось прибавить: "Ограбит он тебя", но сказалось:
- Будь здорова, мама! Очень уютно устроилась ты. Вера Петровна молчала, глядя в сторону, обмахивая лицо кружевным платком. Так молча она проводила его до решетки сада. Через десяток шагов он обернулся - мать еще стояла у решетки, держась за копья обеими руками и вставив лицо между рук. Самгин почувствовал неприятный толчок в груди и вздохнул так, как будто все время задерживал дыхание. Он пошел дальше, соображая: