Евгений Филенко Возжигатель Свеч
1
Вечером, по пути в соседнюю деревню минуя заброшенную халупу на отшибе, которую по убогости и домом-то язык не повернулся бы назвать, старик Чу не упустил по своему обыкновению помянуть добрым словом прежних ее хозяев. Знавал он их в ту еще пору, когда жив был и сам Большой Ман, и хозяйка его, тоже Ман, и не разбрелись по белу свету их дети, пятеро сыновей, все до единого Маны. Большой Ман крут был что на руку, что на слово. Семейство содержал в сильной строгости, но оттого имел и порядок в хозяйстве, и голода не ведал в самые тяжкие времена, и соседей ссужал чем мог, если о том просили. Но вот уж десять весен как дом стоял в разоре и запустении. Опершись о посох, старик Чу со скорбью в сердце вспомнил, что так и остался должен Большому Ману полмешка рисового зерна. Теперь, видно, у Желтых истоков представится ему случай вернуть долг. Недолго уже осталось ждать… И старик Чу, вздыхая, принялся перебирать в изветшалой памяти эпизоды бурной своей юности. А про Большого Мана и его семью позабыл, едва только скрылась из виду просевшая крыша покинутого гнезда.
Наутро же, возвращаясь в деревню, Чу обнаружил, что в халупе кто-то поселился. Дверь была приоткрыта. Трава, что почти скрывала собой трухлявый порог, не то скошена, не то вырвана с корнем.
— Это не дело, — проворчал Чу. — Где видано, чтобы всякий, кому взбредет на ум, занимал чужие дома? Или, может быть, он сговорился со старостой, а я того просто не знаю? Или, что еще поганее, знаю, да позабыл?
Ворча это и другие разные разности себе под нос, старик Чу обошел дом и увидел пришельца. Тот ковырялся мотыгой в поеденной бурьяном грядке, глубоко надвинув на лицо широкополую соломенную шляпу, вроде тех, какие носят южане-свиноеды да еще, по слухам, городские франты. Что мотыгой управляться он не горазд, было ясно с первого взгляда. Белая, давно не знавшая загара кожа на широкой спине чужака лоснилась от пота.
Старик Чу недовольно закряхтел, желая привлечь к себе внимание. Кряхтеть ему пришлось долго. А когда чужак поднял наконец голову, то стало видно, что никакой это не чужак, а самый настоящий Ман, старший сын Большого Мана, а стало быть — вполне гожий носить то же самое уважительное прозвище, что и его покойный отец. Все Маны с лица отчего-то походили на волков. Особенно когда злились. Бугристый лоб, глубоко всаженные в череп глаза, тяжелые челюсти…
— Значит, вернулся, — не то спросил, не то отметил вполне очевидное обстоятельство старик Чу.
— Выходит, так, — сказал Ман, снова надвигая на лоб чудную свою шляпу и продолжая неловкое ковыряние.
Был он широк в кости, как и отец, сух в мышцах, и глаза смотрели по-отцовски, недружелюбно. Но не походило на то, чтобы за последние годы он знавал работу на земле.
— Деньжонок, должно быть, скопил, — снова нарушил молчание старик Чу.
— Нет, — буркнул из-под шляпы Ман.
— Грамоту, должно быть, изучил…
— Угу.
Покряхтев еще немного для виду, Чу подобрал полы халата, переступил через вросший в землю плетень и подковылял к Ману.
— Дай-ка мне, — сказал он, кладя костлявую руку на черенок мотыги.
Поколебавшись, Ман уступил.
— Вот как надо, — приговаривал Чу, умело выворачивая нагулявшие корень сорняки — Вот так… и эдак…
Ман стоял над ним молча, только дышал тяжело.
— И чего же ты вернулся, интересно мне, — сказал Чу, с хрустом разгибая спину. — Жил бы себе в городе.
Ман ответил не сразу.
— Время пришло, вот и вернулся, — сказал он наконец и забрал мотыгу.
«Вернуть, что ли, ему те полмешка риса? — подумал Чу. — Одним камнем на душе поменьше. Да только где мне взять эти самые полмешка?»
— Дерьмо, — промолвил старик, плюнув в зеленое месиво жирных сорнячьих стеблей. Ман вскинул на него холодные волчьи глаза, и Чу поспешил разъяснить: — Мотыга, говорю, дерьмовая. Сходи к кузнецу, пусть поправит.
2
Кузнец Гао был из переселенцев и ничего про семью Большого Мана не знал. Поэтому расспросов с его стороны не последовало. Да и не мастак он был на беседы. Такой же приземистый, как его кузница-землянка, такой же темный лицом и телом, как глиняные стены, и такой же тяжелый на слова, как его молоток. Повертев принесенную мотыгу, молча содрал железо с деревянного черенка и бросил в кучу негодного к делу лома, а голый черенок сунул обратно опешившему от такого поворота дел Ману.
— Чем же мне землю рыхлить? — пробормотал тот.
— Деньги есть, человек? — просипел Гао и указал кивком в темный угол кузницы, где валялись новенькие мотыги, свежеоткованные, острые, как язычок городской барышни.
— Сколько? — спросил Май.
— Пять монет. Или полмешка рису. Или два горшка браги. Или пять горшков, если пустые и непобитые. Смотря что умеешь, человек.
— Этого я не умею, — сказал Ман и отсчитал пять полустершихся медных монет.
— А кошелек твой, человек, не трещит от натуги, — заметил Гао. — Пойдешь ко мне в подмастерья?
Ман отрицательно помотал головой. Он выбирал мотыгу. Взял одну, другую, взвесил в руке. Наконец остановился на самой тяжелой.
— И выбирать не умеешь, — сказал кузнец презрительно. — Не по руке она тебе. На что же ты годен, человек?
— У меня есть Ремесло, — пробурчал Ман.
— Непохоже, человек, что оно тебя кормит.
— Это так, — Ман криво усмехнулся.
— Зачем Ремесло, которое не кормит? — удивился Гао.
— Я другого не знаю.
— Ну, научись. Еще не поздно. Говорю же — иди ко мне в кузницу.
— Нельзя. Тогда я могу забыть то, чему меня учили.
— И кому от этого станет плохо, человек?
— Вам всем.
Пока Гао, вылупив глаза, пережевывал его ответ, Ман вскинул мотыгу на плечо и ушел. Кузнец глядел ему вслед примерно до полудня и все это время обдумывал услышанное.
— Почему это мне станет плохо, человек? — наконец спросил он, когда солнце покинуло зенит.
Но не нашлось поблизости никого, кто мог бы разъяснить ему слова Мана. И поэтому темноликий Гао занялся обычным своим делом.
3
Оставив кузнеца, Ман прошел через всю деревню, зорко поглядывая по сторонам из-под своей шляпы.
Первым, кто привлек его внимание, оказался Сун-Середняк, прозванный так лишь за то, что в семье всегда, сколько его знали, был средним сыном. Сун-Меньшак еще не вошел в возраст и гонял собак по задворкам, а Сун-Большак жил в соседней деревне, уже обзавелся внуками и помирать тоже не собирался. Так что цепкому взгляду Мана не на ком из Сунов было задержаться, кроме Суна-Середняка.
Тот сидел на свежеошкуренном бревне толщиной с него самого, оперевшись о топор с длинным топорищем, и грел на солнышке раннюю лысину, обвязанную тряпкой. Как и все в его роду, это был поджарый жилистый мужик, упорный и умелый на всякую работу. По крайней мере, таким он показался, коли Ман не проследовал мимо, а остановился напротив.
— Не возьмешься ли починить мне крышу? — спросил он у Суна-Середняка.
— А кто ты такой, чтобы я чинил твою паршивую крышу? — неучтиво осведомился тот и сплюнул в сторону гостя.
Ман и виду не подал, что его задело такое обращение.
— Я сын Большого Мана, — сказал он спокойно. — Стало быть, из Манов я нынче самый большой. И ты должен помнить меня, потому что мы вместе надували лягушек соломинкой через задницу на Сучьем пруду два с лишним десятка весен тому назад.
— Помню, — подтвердил Сун. — Я тебя еще здорово отдубасил за то, что ты затаскал мою расписную глиняную свистульку.
— А потом я тебя, — невозмутимо сказал Ман. — За медную ханьскую монету в форме ключа, с удобной дырочкой для продевания шнурка, которую ты стянул из моего тряпья, пока я купался. Так возьмешься?
— Почему я должен чинить твою паршивую крышу, когда ты сам о двух ногах и двух руках? — пожал плечами Середняк и снова плюнул.
— Я не умею, — сознался Ман. — Каждый должен заниматься своим делом. Если я полезу на крышу, то могу упасть и стану негоден к тому Ремеслу, которому обучался в городе последние пятнадцать лет.
— Что это за паршивое Ремесло, от какого здоровый мужик не способен влезть на крышу собственного дома? — Ман не отвечал, и тогда Сун, помедлив, добавил: — Может быть, это такое тяжкое Ремесло, что от него здоровый мужик делается больным и не может вскарабкаться даже на собственную бабу?
Ман сдвинул шляпу на затылок и впервые показал свое волчье лицо собеседнику. Лицо было равнодушным, словно никакие оскорбления не могли задеть достоинства Мана и лишь будили в нем скуку да зевоту.
— Я могу влезть на женщину, — сказал Ман. — Но у меня нет женщины. И нет времени. Видно, ты не хочешь заработать лян1 серебра за пустяковую работу. А в детстве, помнится, ты любил даже старые медные монеты.
С этим он повернулся, чтобы следовать своей дорогой.
— Эй, ты… как тебя… Ман! — окликнул его Сун-Середняк. — Я залатаю твою паршивую крышу за пару лянов. Если, конечно, они у тебя и впрямь из серебра, а не из навоза.
Ман не обернулся. Середняк выждал немного и с деланым пренебрежением сплюнул ему вслед. Потом, поразмыслив, высморкался в ту же сторону.
— Ишь, — сказал он сам себе. — Нероботь, а тоже… свое достоинство понимает.
4
Когда Ман переступил порог хижины деревенского старосты, тот сидел за низким столиком и с отвращением глядел на раскатанный перед ним свиток рисовой бумаги. Посреди желтоватой чистоты свитка распласталась безобразная клякса чернил. Оставляя за собой мелкие точки следов, вокруг нее бегал таракан.
— Ты, тварь, — ненавидяще сказал староста и поднял чернильницу из потемневшей от времени яшмы, чтобы уничтожить таракана.
— Меня зовут Ман, — сказал Ман, снял шляпу и поклонился. — Доброго здоровья, господин староста.
Не поведя и ухом, староста с размаху опустил чернильницу. Брызги усеяли не только все прежде нетронутое пространство свитка, но и одежду, и лицо старосты.
— Уважаемый господин излишне потакает своему гневу, — бесцветным голосом отметил Мав.
— А тебя никто не просит отверзать пасть! — проревел староста, размазывая потеки по щекам.
Ман смолчал, хотя лицо его потемнело.
— Если бы я не поддавался своим чувствам, — сказал староста уже спокойнее, — то сидел бы в столице, посреди белокаменного дома, в окружении жен и прислуги. И не унижался бы до того, чтобы самому отправлять обязанности писаря… Как, говоришь, твое имя — Ман? Это который же из Манов?
— По всей видимости, теперь — старший, — промолвил Ман и снова поклонился.
— Ты же, рассказывают, удрал в город и просадил там все отцовские денежки, что он дал тебе на учебу.
— У господина нерадивые осведомители. Я успешно закончил учебу, овладел Ремеслом и сдал экзамены.
Нo денег у меня и вправду почти не осталось.
— Стало быть, ты грамотный?
— Это так, господин.
— Тогда я знаю, чего тебе нужно, чтобы стать счастливым и богатым. Ты должен поступить ко мне писарем. И я буду платить тебе десять лянов в месяц, да еще монету за каждую паршивую писульку, что обойдется без моего вмешательства.
— У господина своеобразное представление о счастье, — сказал Ман.
— Так я не понял, мы с тобой договорились или нет? — спросил староста.
— Мы не договорились, — ответил Ман.
— Сколько же ты хочешь за то, чтобы освободить меня от этой дрянной работы? Двенадцать лянов?!
— Уважаемый господин некоторое время принужден будет сам получать серебром за свои труды.
Староста набычился, трудно соображая, надерзил это ему Ман или нет. На костлявом лице того не отражалось ни единого отблеска чувств. И староста решил, что это просто городская манера изъясняться.
— Ты эти свои ухватки забудь, — сказал он на всякий случай. — Они чужды нам. Мы здесь народ бесхитростный.
— Я не желал ничем задеть уважаемого господина, — сказал Ман. — Но я не могу целыми днями сидеть в его хижине и переписывать жалобы и реляции. От этого я могу утратить навыки своего Ремесла. А они — верный залог того, что в нужный момент господин староста будет избавлен не только от дрянной, но и опасной работы.
— Что за Ремесло такое? — пробормотал староста, но не удосужился придать своему вопросу достаточно любопытства, чтобы побудить Мана дать ответ. — Чего же ты сюда приперся? Ведь дом твоего отца, кажется, еще не развалился.
— Нет, господин.
— Или. может быть, имущество разворовано? Ман коротко усмехнулся.
— Нет, господин, — повторил он. — И как я могу узнать, что было продано моим отцом в час великой нужды, а что само прилипло к нечистым рукам?
— Ну вот, видишь, — сказал староста.
— Но, может быть, уважаемый господин сочтет для себя необременительным дать мне в долг некоторую сумму?
— О! — сказал староста и обидно захохотал. Пока он смеялся, Ман стоял недвижно, сцепив зубы, а по его щекам метались мрачные тени.
— Ремесло у него! — проговорил староста, успокоившись. — Какое же это Ремесло, если оно не кормит?
— Бывают Ремесла, которые нужнее окружающим, нежели своему хранителю, — сказал Ман, с трудом разомкнув тяжкие челюсти.
— Например, мое, — фыркнул староста. — На кой хрен оно мне, когда я предпочел бы сейчас выпить вина и завалиться в бассейн с красоткой из веселого дома? А я сижу в этой барсучьей норе, давлю тараканов и оскверняю свои светлые мозги чужими нелепицами. И за это государь платит мне неплохие деньги. Неплохие — для этой глухомани! В столице я бы имел во сто крат больше — и денег, и удовольствий… А ты, стало быть, умеешь делать какое-то дело, но не умеешь извлекать из него выгоду?
— Это так, господин.
— Но объясни, как такое возможно!
— Мое Ремесло редко пригождается более одного раза в жизни, — помедлив, сказал Ман. — Очень редко. Чтобы иметь надежду применить его хотя бы дважды, нужно быть великим мастером. А я не отмечен исключительными достоинствами и потому вряд ли могу рассчитывать на вторую попытку. Впрочем, никто не знает своей судьбы… Обычный наш удел — смерть либо тяжкие увечья. Те же, кто использует свой шанс без ущерба для здоровья или с ущербом, не столь значительным, не имеют права возвращаться к Ремеслу. Они должны обзавестись учениками. Поэтому сейчас мое Ремесло не кормит. Вот если я переживу первую попытку, мне заплатят ученики.
Староста захлопнул рот, который сам по себе растворился у него во время необычно долгой речи Мана. И вовремя, ибо перед самым его лицом уже заинтересованно вилась муха.
— Как же ты собираешься вернуть мне долг? — спросил староста насмешливо.
— Я не верну вам долг, — сказал Ман. — Его вернет мой ученик вашему сыну.
— А если ты… это… окажешься не способен к наставничеству?
— Тогда его не вернет никто. — Староста заурчал, как потревоженный медведь, и Ман счел за благо прибавить: — Но не забывайте, что перед тем, как я пущу в ход свое Ремесло, вы сами придете ко мне и станете униженно просить и предлагать любые деньги, чтобы я только вышел из своего дома. В этот час я возьму с вас меньше предложенного как раз на сумму вашей ссуды.
— И проценты, — безотчетно присовокупил староста.
— И проценты, — кивнул Ман.
— Уж не колдун ли ты?
— Я не колдун. Я всего лишь Возжигатель Свеч.
— Хм… Можешь поклясться, что не колдун?
— Клянусь могилами предков, Пятью светилами и деревом Цюнсан, — сказал Ман равнодушно.
— Смотри, — сказал староста. — Если будешь уличен в недозволенной магии, мы покараем тебя по всей строгости закона.
Ман молча поклонился.
— А теперь назови ту сумму, за какую ты вышел бы из моей хижины и провалился ко всем чертям! — вдруг заорал староста.
— Пока это будет сто лянов серебра, — смиренно сказал Ман.
— Ни хрена ты не получишь, бездельник! — вопил староста, потрясая кулаками, что были густо умазаны чернилами. — Я сам умею зажигать свечи, когда темно!
Ман снова стиснул зубы.
— У господина не те свечи, — проговорил он, надел шляпу и вышел из хижины.
— Эй ты! — неслось ему вдогонку. — Завтра я пришлю к тебе мальчишку. Ты научишь его грамоте. И получишь за это двадцать лянов. А иначе…
Ман не задержался, чтобы дослушать, что произойдет в ином случае. Да и что могло произойти, кроме отказа дать денег — пустяшной, в общем, суммы? Он снова шел по деревенской дороге между домов, кажущихся вымершими под злым послеполуденным зноем. Диковинная шляпа была низко надвинута на его волчье лицо, лопатки выпирали под рубахой, потемневшей от пота.
5
Пустяковый человек по имени Фа сидел на веранде дома старухи Ай и пил холодный чай пополам с холодным вином. Завидев согбенную фигуру Мана, бредущего посреди улицы, он оживился и даже замахал руками.
— Эй, господин! — крикнул он. — Не откажетесь ли всемилостивейше выпить со мной той бурды, что подают в этой конуре?
Ман остановился и лениво сдвинул шляпу на затылок.
— Пожалуй, — сказал он. — А что здесь подают?
— Все, что уважаемому господину пожелается, — тараторил Фа, беспрерывно кланяясь. — Вот разве что драконьей крови не сыскать да черепашьего вымени…
Старуха Ай выползла на порог своей кухни, с грязным чайником наперевес.
— Ты, засранец, — проскрипела она. — Еще раз назовешь мое заведение конурой, а мои изысканнейшие напитки бурдой, то для начала получишь по своей вонючей башке этим вот чайником. И чтоб мне до конца дней страдать желтухой, чтоб не знать больше мужчины, чтоб изойти язвами с чайное блюдце каждая, если твоя кривая нога хоть однажды ступит на эту веранду…