— Теперь о моей бабушке, — деловито заговорил Слава.
Он устроился на своем диване, сложился кузнечиком и уменьшился до уютных размеров. Лидочка сидела в кресле, которое частично попадало в круг света от торшера.
— Я всю жизнь был убежден, что наша бабушка — чистой воды русачка, но лет десять назад, будучи уже в преклонном возрасте, бабушка призвала нас с мамой и передала нам вот эти документы. Из них следовало несколько любопытных выводов. Они касались в первую очередь моей прабабушки. До этого прабабушка, как и все прабабушки, была просто туманной тенью на старой фотографии. А может, и фотографии не было. Я даже не помнил, как ее звали. А тут оказалось, что звали ее Юлией Александровной Кабариной. О чем свидетельствует, в частности, вот этот любопытный документ.
Кошко протянул Лидочке листок, снятый на ксероксе.
«Порт-Артур, 24 июля 1904 года
Свидетельство
Дано сие сестре милосердия Дальнинской больницы Ю. А. Кабариной в том, что она, состоя на службе Красного Креста, имеет право ношения на левой руке установленной повязки при печати означенного учреждения и за №22.
Главноуполномоченный
Егермейстер И. Балашов».
— Обратили внимание на надпись в левом верхнем углу?
— Порт-Артур?
— Вот именно! Оказывается, моя прабабушка во время русско-японской войны была сестрой милосердия в крепости Порт-Артур, то есть женщиной героической. Я даже пожалел, почти осерчал на бабушку за то, что она скрывала от нас ее документы. Ведь можно было бы проследить ее судьбу по архивам и даже написать о ней книжку. Ведь сестер милосердия, тем более в самом пекле войны, было немного… Но у моей бабушки, оказывается, были основания скрывать эти документы. Больше того, вскоре я убедился в том, что, тая и сохраняя бумаги, бабушка рисковала не только своей жизнью, но и жизнью всей семьи — ведь дед мой был сталинским чиновником выше среднего класса, и узнай кто-то о пачке писем в бабушкином столе, гудеть бы всей семье на лесоповал. Я не шучу, вы сами сейчас поймете. Но есть что-то в человеке, страсть сохранить связь со своими корнями, страсть, презирающая даже прямую опасность.
Слава заговорил выспренне, что было ему, в сущности, несвойственно. Но этот переход произошел от осознания значимости бабушкиных бумаг.
— Следующим документом в пачке оказалось письмо. Письмо необычное. После него всякое желание искать героические следы прабабушки в анналах Порт-Артура пропало. Вы по-английски читаете?
— Читаю.
Письмо было таким же пожелтевшим, как и справка.
— Обратите внимание, каким числом оно датировано. Судя по паспорту моей бабушки, она родилась 21 августа 1905 года. Читайте, читайте…
Лидочка принялась читать письмо. В переводе оно звучало так:
«Д. 3, Нарви Стрит, Лайсли Роуд,
Зап. Глазго
20 авг./2сент 05 г.
Моя дорогая Юлия!
Твое доброе письмо только сейчас добралось до меня, и я был рад узнать, что ты преодолела недомогание и дитя здорово тоже. Пожалуйста, прими мои самые сердечные поздравления. Я очень горжусь тобой. Надеюсь, что скоро ты будешь совсем здорова.
Я только что приехал в Глазго и был чрезвычайно занят, но надеюсь, что вскоре мне удастся все уладить. Я жду сведений о том, сколько мне еще удастся пробыть дома. Мир был подписан очень неожиданно, и я не знаю, как это скажется на моем отпуске.
Я собираюсь написать тебе длинное письмо, в котором коснусь всех частностей. Напиши мне, можешь ли ты читать мои письма?
Через несколько дней я вышлю тебе сентябрьские деньги. Надеюсь, что пока тебе хватает денег. Заботься о своем здоровье и о здоровье ребенка, пиши мне длинные письма и сообщай, как ты живешь. Я снова чувствую себя хорошо и хотел бы, чтобы ты была здесь со мной, но так трудно все уладить!
Любящий тебя и ребеночка,
верь мне,
твой искренне
Август Кармайкл».
— Какой вывод вы сделали из этого письма? — спросил Слава.
— По-видимому, автор письма и его адресат провели какое-то время вместе, судя по документу, который вы мне показали раньше, в Порт-Артуре. Ваша прабабушка была сестрой милосердия, а мистер Август Кармайкл, шотландец из Глазго, приезжал туда по делам, вернее всего как журналист — вряд ли люди других специальностей попадали в осажденную крепость. Я допускаю, что шотландец и ваша прабабушка познакомились, и в результате их союза на свет появилась ваша бабушка, а случилось это за две недели до того, как мистер Кармайкл написал утешительное письмо своей возлюбленной.
— Утешительное? — переспросил Слава.
— Вот именно. Мне это письмо не понравилось. Мне не хотелось бы получить такое письмо в родильном доме.
— А что вам не понравилось? Что? Мне это важно знать.
— Оно дежурное. Этот человек либо не умеет выражать свои чувства, либо не хочет этого делать. К тому же, он умудрился пообещать все — и ничего конкретного. А другие письма от него сохранились?
— Еще три письма. Он в них даже просит все узнать, сколько стоит билет до Глазго, хочет ее скорее увидеть…
— Но…
— Не знаю. Больше писем не было. С середины сентября. Не исключено, что прабабушка не оставила их своей дочке.
— И что было дальше?
— А дальше вы представьте мою прабабушку: она совершенно одна, никому не нужна, в Новгороде. Денег нет или очень мало. Вернее всего, какие-то родственники у нее были только в Петербурге.
— А в Новгороде?
— Судя по семейным преданиям, в Новгороде жил ее бывший муж. Она убежала от него и стала сестрой милосердия. Возможно, она надеялась, что он примет ее обратно, но он, конечно же, не принял. Он был купцом и знать ее не хотел.
— Представляю, — сказала Лидочка.
— Вам не надоело?
— Что вы, мне очень интересно!
— Дальнейшие события объясняются в следующем письме. Написано оно через два года новгородской учительницей музыки Марией Мигаловской, женщиной пожилой, не очень здоровой, небогатой, но доброй. Все это видно из ее писем, написанных в течение 1907 года.
Слава протянул Лидочке письмо, написанное аккуратным летучим почерком на узких листках. Точно такой же почерк был у Лидочкиной бабушки — свидетельство прилежания на уроках чистописания, забытого в наши дни.
— Ничего пояснять я не буду, — сказал Слава. — Здесь все ясно. И почерк разборчивый. Только оно длинное — потерпите, пожалуйста.
— Не беспокойтесь, — остановила его Лидочка и принялась за чтение.
«Новгород, 1907, 23 ноября
Многоуважаемая Булычева!
Простите и не удивляйтесь, что, не зная Вас лично, пишу Вам, но, дочитав до конца мое письмо, Вы поймете меня, что случай, а может быть, и промысел Божий, указал мне именно на Вас.
Одна моя родственница, бывшая в Петербурге, совершенно случайно слышала, что вы выражали желание взять себе на воспитание сиротку: это самое и дало мне мысль обратиться к Вам. Дело в том: однажды к моей прислуге пришла в гости женщина, которую и я раньше знала, некто Прасковья, пришла с хорошенькой маленькой девочкой лет двух. Я заинтересовалась ею, стала расспрашивать — оказалось, что она за тем именно и пришла, чтобы поговорить и посоветоваться относительно ее, и рассказала мне такую трогательную и печальную историю этого маленького существа, что я решилась, насколько мне Бог поможет, постараться устроить судьбу этого бедного ребенка, брошенного своею бессердечной матерью. Женщина эта рассказала, что она служила в родильном доме прислугою, а сестра ее замужняя в виде заработка брала к себе из этого дома по пожеланию матерей на прокормление малюток, одного или двух.
Ее собственные дети были для них няньками, когда сама она уходила на работу, получали они по 3 руб. в месяц с каждого питомца, как люди простые и бедные, считали это для себя выгодным — многих они вырастили таким образом. Этот же бедный ребенок попал к ним при других обстоятельствах. Однажды в родильный дом явилась интеллигентная, беременная особа и родила девочку. А затем через несколько времени тайно ушла оттуда, бросив малютку на произвол судьбы. Тогда служившая там Прасковья, движимая жалостью, просила разрешения взять ее к своей сестре в надежде разыскать мать и попросить ее платить им, сколько она может. По догадкам было известно, что эта особа имела здесь в городе место, была замужнею, но с мужем не жила. И действительно, вскоре она разыскала ее и переговорила с нею о ее ребенке, та согласилась платить, но через несколько времени перестала уплачивать за ее содержание. Тогда Прасковья опять отправилась к ней и получила такой ответ: что платить она не может и ей совсем не нужна эта дочь, и вообще она не желает даже слышать о ее существовании и совсем забыть, что она есть на свете; и что если они желают, то пусть берут ее совсем себе или отдают, куда хотят — одним словом, пусть делают с ее ребенком, что только хотят, но себе она ее не в каком случае не возьмет. И если они вздумают возвратить ее ей, то (при этом она перекрестилась) она не ручается, что девочка будет жива.
После таких угроз они волей-неволей принуждены были оставить малютку у себя, но как люди бедные — им тяжело кормить лишнего ребенка, да и одевать ее надо, она растет и ей уже два года. Один исход — отдать в приют, но они так привязаны к этой маленькой бедной девочке, что не отличают ее от собственных детей и им поэтому жалко отдать ее туда, зная как тяжело живется подобным созданьям в приютах. Им хотелось бы лучшей участи для своей любимицы. И при том эти добрые, простые люди инстинктивно чувствуют, что это не деревенский ребенок, какие по большей части были у них раньше, для нее желательны другие условия жизни, и ей присуще получить какое-нибудь образование, которого они не в силах дать, и вот это-то заботит их. С этою целью она и к нам пришла, чтобы поговорить. Они решили искать кого-нибудь добрых людей, не возьмет ли ее кто вместо своего дитяти. И действительно, это милое, прелестное дитя: светлая шатенка, с большими синими глазками, с длинными ресницами, правильными бровками, беленькая, розовенькая, и что всего удивительнее в высшей степени кроткая. Я часто прошу приносить ее к себе и ни разу не видела ее плачущей или капризною, точно чувствует, что надо быть ей терпеливою, и один Бог знает, какая участь ждет ее в будущем. Когда я вижу эту изящную девчурку — невольно возникает вопрос: ужасное ли бессердечие матери заставило бросить такого ребенка или уже чересчур непреодолимые жизненные условия?
Мы сами люди бездетные и, будучи в других условиях, несомненно, оставили бы и приютили эту крошку у себя. Но, к сожалению, мы пожилые и оба с мужем болезненные, и при том с чрезвычайно ограниченными средствами в жизни, и ко всему этому совершенно не обеспеченные в старости. Следовательно, в непродолжительном бы времени оставили бы ее опять одинокую, брошенную на произвол судьбы. Вот многоуважаемая мадам Булычева, теперь Вы не удивляйтесь, что, когда я рассказывала всю эту историю своей родственнице, она вспомнила о случайно слышанном Вашем желании и сказала мне Ваш адрес. Она очень хвалила Вас, и если ей придется быть в Петербурге и представится случай — она может сама передать все относительно этой малютки, так как видела ее.
Если Вы действительно имеете намерение взять себе на воспитание девочку, то, несомненно, пожелаете повидать ее, и может быть, захотите приехать сюда — это так недалеко, — я посылаю Вам свой адрес. С Вами я могу съездить к этой женщине или можно будет послать за нею. Если же приехать Вам неудобно, то эта женщина может привезти ее к Вам, если Вы согласитесь уплатить ей дорогу туда и обратно, хотя бы по приезде ее к Вам. Бумаги, т.е. метрическое свидетельство, находятся у них. Все эти условия будут зависеть только от Вашего желания. Если же Вы раздумали или уже взяли себе на воспитание кого, то простите великодушно за мое длинное письмо и будьте так добры и любезны ответьте мне хоть коротеньким письмом, я буду очень, очень ждать Вашего ответа.
Мария Мигаловская
Адрес:
Новгород, набережная Федоровского ручья, дом Жеребковой № 29-й,
Марии Васильевне Мигаловской, учительнице музыки».
— А вот и записка от моей бабушки доброй женщине Авдотье. — Слава протянул Лидочке еще один желтоватый листок.
Диссонанс с письмом учительницы музыки был столь очевиден, что не так было важно содержание, как тон, как голос, слышный за словами.
Записка от Юлии Александровны без даты начиналась словами: «Милая Авдотья, я не ребенок и меня не запугаешь полицией». Дальше шли жалобы на свою жизнь и сложные денежные расчеты, из чего Лидочка поняла, что деньги Юлия Александровна посылала скупо, зато придумала план, по которому она платила бы Авдотье сто рублей частями, а та обязывалась воспитывать Машеньку до двадцати одного года. Вряд ли беглая мать сама верила в такой план, тем более, что из ста рублей пока что она выслала всего лишь четыре. И в заключение мать высказывала угрозу, которая, видно, и повергла в отчаяние простых новгородских женщин: «Если вздумаешь мне ее вернуть, посылай, как знаешь, мне нет времени за ней ездить. А когда она попадет в Петербург, я ее сейчас же отдам в чухонскую деревню, потому что я не могу терять из-за нее места, а чухонцы берут детей очень дешево. А если вы любите Маню, то не захотите ей такого дурного».
Лидочка отложила последний листок.
— Чухонцы — это эстонцы? — спросил Слава.
— Если не ошибаюсь, ингерманландцы, финское племя, жившее на перешейке. И чем же все кончилось?
— Булычевы согласились приехать в Новгород. Девочка приемной матери понравилась, и после нескольких недель переговоров они ее удочерили.
— А мать?
— Бабушка говорила, что видела ее один раз. Они с приемной мамой ездили к ней за какими-то документами, нужными для поступления в Институт благородных девиц. Что-то в связи с потомственным дворянством Юлии Александровны. Бабушка говорила, что ее настоящая мама показалась ей красавицей и очень богатой. Но что не покажется в шесть лет?
— И она пропала?
— Пропала. Если она вышла замуж, то сменила фамилию… Она никогда не пыталась отыскать свою дочь.
— А это было реально?
— Бабушкин приемный отец преподавал фехтование в первом кадетском корпусе. А потом, в десятом году, его назначили воинским начальником в город Опочку. Бабушка помнит этот город. Она прожила там два года, а потом была отправлена в Петербург, в Екатерининский институт на казенный кошт, как дочь полковника гвардии. В Опочке Михаил Иванович прожил до конца 1913 года, когда получил новое назначение — с повышением, воинским начальником в город Могилев. Но по приезде в Могилев он умер от гнойного аппендицита.
— Вам повезло, — заметила Лидочка.
— Я тоже думаю, что нам повезло, — согласился Слава. — Через полгода началась мировая война, и в Могилеве расположилась царская ставка. А так как бабушкина приемная мать Евгения Николаевна возвратилась в Петербург, бабушка еще несколько лет проучилась в Институте благородных девиц. Она рассказывала, что после Октябрьской революции институт сразу не закрыли, а слили почему-то с кадетским корпусом. Всю зиму восемнадцатого года в холодных дортуарах сосуществовали кадеты и институтки. Младшие классы убирали комнаты, готовили уроки и таскали дрова, а старшие девочки и кадеты занимались любовью. Весной восемнадцатого года весь институт, а также кадетский корпус погрузили в теплушки и отправили на юг, чтобы там чуждые по классу дети кормились, не отнимая пайку у пролетариата. По дороге на поезд напали грабители — что это были за грабители, никто не знает. Всех детей убили. Бабушка осталась жива, потому что Евгения Николаевна ее на юг не отпустила. Они прожили всю гражданскую войну в Питере, перебиваясь кое-как. А потом Евгения Николаевна умерла. Бабушка училась в трудовой школе на Васильевском острове, в ее друзьях оказались будущие великие российские теннисистки. Им тогда было лет по пятнадцать. Девочки трудились на кортах спарринг-партнершами — значит, в двадцатом году было кому играть в теннис в революционном Петрограде. После двадцать первого появились нэпманы — и девочки начали неплохо зарабатывать. Другие девушки — Иванова, Теплякова, Ольсен — стали профессионалками, мастерами, чемпионками, а бабушка, не столь талантливая, пошла работать на фабрику Хаммера. Тот тогда устроил у нас фабрику карандашей. Он делал карандаши и получал в оплату от правительства картины великих художников. И стал самым богатым другом страны Советов. Когда-нибудь, будет настроение, расскажу вам о дедушке, папе, маме и других героях моего романа. Но сейчас вас интересует только мой прадедушка. Август Кармайкл, проживавший в Глазго в 1905 году. Вы не курите?
Лидочка ответила не сразу — слишком резок был переход к вопросу.
— Нет, спасибо.
— А я закурю. Я так редко курю, сигарету в три дня, но когда волнуюсь, то начинаю курить, как в юности.
Слава протянул длинную руку к каминной полке и взял с нее пачку сигарет и зажигалку. Закурил.
Лидочка посмотрела на часы. Одиннадцать. Пригород Пендж-хауз, одна из многих деревень, составляющих Большой Лондон, улегся спать. Взошла луна и красиво устроилась на синем фоне за стеклянной стеной в сад.
ГЛАВА 5
«Господи, — подумала Лидочка, — сегодня утром я прощалась в Шереметьеве с Андрюшей, а сейчас я разделена с Москвой не только тысячами километров, но и какими-то непроходимыми завалами событий и разговоров. Ведь я даже не позвонила домой, чтобы сообщить, что нормально долетела. Впрочем, меня можно понять: неприятно, если счет за разговоры придет хозяину дома, но неизвестно, каким образом оставить ему деньги».
И в этот момент Андрей в Москве, видно, высчитал, что в Лондоне наступил вечер и можно туда позвонить.
— Ты ошибся часа на два, — сказала Лидочка, прикрывая горсткой трубку, чтобы не разбудить краснодарских родственников. — У нас уже наступила сельская ночь.