Повесть сердца (сборник) - Варламов Алексей Николаевич 11 стр.


Хозяин его, человек во всех отношениях замечательный и по сю пору в Твери почитаемый, имевший от двух жен двадцать одного ребенка и невообразимое количество внуков, одну из своих внучек так и не полюбил. Она была почему-то не мила, чужда ему, то ли потому, что слишком походила на своего пьяницу отца, о которым он слышать не хотел, то ли наоборот старик не был доволен тем, что его дочь ушла от мужа, и тень ее позора легла на его репутацию и как следствие на его отношение к дочкиным детям, младшая из которых не умела ласкаться, не нашла лазейки к его сердцу или была недостаточно женственна, весела и хитра, хотя с единственной сохранившейся от тех лет фотографии на меня смотрит пышноволосая, спокойная дева с полными губами и очень красивыми, глубокими глазами. Но тогда умели делать фотографии…

Впрочем, все это отчасти лишь мои догадки. Один только достоверный случай рассказывала нам бабуля из той таинственной старинной жизни. Однажды в Тверь приехал Шаляпин. Бабушка давно копила деньги на билет, достать который обычным образом было невозможно, и купила пропуск в рай у барышников по безумной цене; но когда с замирающим сердцем отыскала и заняла заветное место в партере, устремив отуманенный взор на сцену, где вот-вот должен был раздвинуться занавес и появиться ее божество в одеждах царя Бориса, пришли служивые люди в позументах и велели ей убираться — оказалось, что бабушкин билет был выкраден у солидной дамы, стоявшей за спиною у капельдинеров и гневно смотревшей на юную воровку, которая не смела сказать ни слова в свое оправдание. Так, как она плакала тогда, бабушка не плакала больше в жизни никогда.

Несправедливое изгнание из театрального Эдема, должно быть, сильно запало ей в душу, и хотя у наследницы хлебозаводчика были все основания предъявить счет революции, поправшей благополучие ее дома в семнадцатом году (личный капитал, положенный на ее имя, составлял к той поре сорок три тысячи золотых рублей), молодая гимназистка падение династии приветствовала, ожидая, что вместе с венценосцем сгинет семейная деспотия и общественная несправедливость; она навсегда, бесповоротно и безвозвратно простилась с тем, что отравило ее детство и первую юность — насильственным почитанием царя, церкви, начальства и страхом перед родительским и Божием наказанием.

Эта революция, совпавшая с ее семнадцатой весной, была ее революцией. В Твери она проходила еще более жестоко, чем в Петрограде; при известии об отречении императора толпа взяла штурмом дом губернатора, самого его растерзали; перед смертью несчастный правитель успел исповедаться по телефону правящему архиерею, который позднее писал в мемуарах о том, что это был единственный на его памяти случай подобной исповеди. Едва ли бабушка об этом эпизоде из истории родного города знала; никогда в своих рассказах революцию она не ругала, но радовалась ей, как радуется обновлению юное сердце и, что бы позднее ни думали про случившееся в роковом феврале семнадцатого ее внуки и правнуки, у меня никогда не поднималась рука за эту живую и неподдельную радость ее осудить.

К большевистскому перевороту и советской власти она отнеслась как к неизбежности и только боялась оказаться лишенкой. Избирательное право у нее, однако, не отняли и впоследствии всю жизнь, где бы она ни была, бабуля моя ходила голосовать, неодобрительно отзываясь о тех своих знакомых и родне — а их было немало, — кто выражал тайное неудовольствие общественным строем. Купеческая дочь не была поклонницей нового режима, но точно знала, что все могло оказаться хуже, гораздо хуже, чем даже было на самом деле.

Она вообще многое видела, знала и понимала, но немногое успела нам рассказать. Отчасти тому виной был ее единственный зять, наш отец, которого бабушка очень уважала и по молчаливой договоренности с ним не забивала голову детям рассказами о том, как было в истории их страны и семьи на самом деле и откуда происходил наш род по материнской линии — вот почему мне приходится теперь по крупицам, по рассказам и воспоминаниям восстанавливать фрагменты бабушкиной судьбы, неизбежно домысливая и угадывая недостающие части, невольно искажая подлинную картину событий и превращая ее в сад разбегающихся тропок — но что поделать, если многих свидетелей тех лет уж нет в живых, никаких писем, дневников и мемуаров они не оставили, а сюжет этот меня влечет и не отпускает много лет.

Отдельные периоды бабушкиной жизни так и остались совершенно неясными. Как долго жила она в родительском доме после революции, где работала, как переживала голод и гражданскую войну, на чьей стороне была, когда увидала своими глазами, куда привела страну любезная ее сердцу освободительная смута, как ощущала себя в новом мире — ничего этого мы не знали, если не считать глухого упоминания о возвратном тифе в двадцатом году, о прекрасных рыжих волосах девятнадцатилетней девушки, которые та пожалела остричь и после болезни волосы потеряли былую красоту, о разлуке с родным братом Юрием, о тяжелой болезни матери, которую надо было лечить стрихнином, но в минимальных дозах, и бабушка страшно боялась ошибиться. Представляя ту далекую пору лишь умозрительно, я тем не менее могу почти наверняка утверждать, что как бы тяжко бабушке ни приходилось, одного она не желала — возвращения старых времен, и не только потому, что они были душевно тяжелы и унизительны для нее, но и потому, что в устремленности вперед таилась какая-то очень важная и спасительная черта ее характера.

Случалось, она как будто забывала о данном нашему отцу обещании и вдруг говорила о том, что февральская революция была правильная, а октябрьская нет, хвалила нэп, рассказывала, как сразу все появилось в магазинах. В начале 20-х она поступила в Твери в институт землеустройства, но гораздо больше ее влекла литература, и вместе с фольклористами братьями Соколовыми она ездила записывать старинные песни и предания, водила знакомство с почтенным крестьянским поэтом Спиридоном Дрожжиным, переводила на английский некрасовских «Русских женщин» и начала писать стихи сама. Она получила диплом землемера, но приобретенная профессия большой роли в ее жизни не сыграла — в том месте, где каждому отмеривают не землю, но судьбу, строптивой и страстной рабе Божьей Марии было уготовано поприще матери и жены, хотя замуж она вышла, когда ей было под тридцать, и позднее с пугающей откровенностью рассказывала не внукам — тех это не коснулось, но трем своим внучкам и не иначе как в поучение и назидание, что была немолода, не слишком красива — особенно большие руки у нее были нехороши и она из-за них сильно переживала и смущалась, — так вот своему мужу бабушка была благодарна за одно то, что он подарил ей счастье, которого она уже не ждала.

2

За все остальное благодарить его было много сложнее. Нашего деда, в моих координатах он должен был бы прозываться Адамом, но никогда им не был, — звали Алексеем Николаевичем Мясоедовым, и он-то своей родословной и происхождением гордился очень и никогда своих корней не скрывал. Однажды мы узнали о существовании целого генеалогического древа мясоедовского рода, в чьих боковых ответвлениях затерялись наши с сестрой имена, но поскольку фамилию мы носили другую, не столь знатную, то большой ценности для ватманского листа, хранившегося у кого-то из прямых потомков на окраине Ленинграда, не представляли.

Происходившие от легендарного литовца Якова Мясоеда, который жил в пятнадцатом веке и, по сказанию старых родословцев, вместе с братом Хрущем (родоначальником Хрущевых) поступил на службу к царю Ивану Третьему, внесенные во вторую и шестую родословные книги нескольких губерний, Мясоедовы были на редкость сильным и разветвленным кланом, давшим миру самых разнообразных исторических личностей от знаменитого художника-передвижника до казненного в пятнадцатом году по обвинению в шпионаже полковника Генерального штаба. Помимо них древнюю фамилию носили царскосельский лицеист пушкинского времени (юноша слабых дарований, но добрый и простодушный — именно он стал автором знаменитых строк «Грядет с заката царь природы», спародированных Олосенькой Илличевским, но он же позднее встречал всех лицейских товарищей, проезжавших через Тульскую губернию, шампанским, а в 1836 году организовал празднование 25-летия лицея, на котором присутствовал Пушкин: «Была пора: наш праздник молодой…»), члены важных государственных комиссий, сенаторы, академики, генералы, музыканты — это был целый материк людей и судеб. Среди этих колен и их героев дедушка наш оказался не самым знаменитым, но несомненно, редчайшего везения и удачи человеком. Обреченный на гибель одним фактом своего происхождения, невоздержанностью и длинным языком, а кроме того опасными связями и труднообъяснимыми знакомствами — черт дернул его водить дружбу со знаменитым чекистом Артуром Фраучи, заманившим в Советскую Россию Бориса Савинкова, разгромившим монархическое подполье и наделавшим еще кучу славных и ужасных дел, а также с будущим генеральным прокурором Андреем Вышинским (с ними обоими в гимназии учился его старший брат, эсер Марк Мясоедов, известный тем, что 1910-м году он открыл толстовскую сходку у Казанского собора в Петербурге с требованием отменить смертную казнь, за что отсидел одиннадцать месяцев в одиночке в Крестах, а после был сослан на год в Вологодскую губернию под гласный надзор полиции) — дедушка счастливо миновал все угрозы, которые несли ему, белоподкладочнику, дворянскому сыну и сенаторскому внуку с врожденными задатками авантюриста, новые времена.

Он знал наизусть «Евгения Онегина» и «Луку Мудищева», обожал Алексея Константиновича Толстого, Апухтина и Сашу Черного, не ходил ни на одну из войн, хотя на второй год революции ухитрился побывать предРИКа на Украине; не провел ни одного дня в темнице, а в совпавшей с первыми годами советской власти молодости сумел выучиться на юриста благодаря тому обстоятельству, что его родной отец, присяжный поверенный Николай Николаевич Мясоедов по прозвищу Большак, защищал до революции социал-демократов и по семейной легенде был дружески связан с братьями Ульяновыми: со старшим учился в петербургском университете, а младшему обеспечил отъезд в эмиграцию после сибирской ссылки. В 1905-м со словами «с таким Государем я работать не могу» Большак порвал с «преступным царским режимом» и удалился в добровольное изгнание в Саратов, а в 1917-м отказался от приглашения Керенского занять пост министра юстиции: «Хочу досмотреть комедию из Саратова».

Всего этого хватило на то, чтоб его сын смог учиться в Иркутске, но по причудливым законам большевистского ханства оказалось недостаточно, чтобы поступить в университет в Москве или Петербурге. Порывать с семейной традицией и ехать учиться в Сибирь молодому человеку, ох, как не хотелось, и он поделился невзгодой с другом юности Левушкой Кассилем.

— Леша, если бы в царское время я мог бы поступить хоть в Иркутске, хоть в Благовещенске или во Владивостоке в университет, я бы поехал, не задумываясь, — сказал не по годам мудрый Лев Абрамович, чья литературная звезда в ту пору еще только восходила.

Со стороны родившегося в 1905 году и никак не могущего до революции учиться в университете Кассиля это была гипербола, но перевертышный смысл ее казался столь очевиден, что дедушка совету младшего друга внял — ежели только весь этот дружеский сюжет не семейное мифотворчество — и отправился к Байкалу.

В иркутском университете студент Мясоедов был единственным, кто ходил на лекции в костюме и галстуке. Однажды его вызвали на собрание и стали за галстук песочить. Один выступающий, другой, третий — Алексей Николаевич сидел с отрешенным видом, точно речь шла не о нем, возмущение нарастало, но когда обвиняемому дали слово, он молча указал на портрет, висевший за его спиной. Со стены на возбужденную рабоче-крестьянскую молодежь смотрел прищурившийся Ильич, который был одет так же, как и мой находчивый близкий пращур, благодаря своему отцу связанный с вождем революции таинственными нитями судьбы.

В Иркутске дед проучился два или три года, а закончил учебу уже в Москве, куда ему помог перевестись ставший ректором МГУ Вышинский и где одним из его сокурсников был Варлам Шаламов. Однако по адвокатской линии выпускник юрфака не двинулся. Незадолго до окончания университета родитель призвал его к себе. «Алеша, — молвил он глухим голосом, — время правосудия кончилось. Законы, статьи не работают. Все идет по букве „е“ — ежели не эта статья, будет подобрана другая… Был бы человек, статья найдется». Как соотносил Большак эти перемены с собственным вкладом в падение кровавого царского режима, спросить теперь уж не у кого, но дедушка отцовскому предупреждению внял, да и вообще карьера, признание и служебные почести интересовали его в этой жизни немного, хотя с его способностями он мог бы многого достичь. Некоторое время Алексей Николаевич работал учетчиком в плановом отделе завода «Динамо», но после того как в конце 34-го года до его славной родословной стали докапываться с не самыми благими намерениями, ушел из профессии. Так рассуждал об этом один из моих дядьев, второй же, в биографии своего родителя более осведомленный, рассказывал, что работа экономиста довела деда, человека при всем своеобразии его характера очень честного, справедливого, неспособного воровать и с воровством мириться, до Канатчиковой дачи. Впрочем если учесть, что завод «Динамо» о ту пору являл собой троцкистский центр, где открыто освистали Сталина, то дедово внезапное заболевание могло быть вызвано самыми разнообразными причинами, а его отношение к такому распространенному понятию, как вредительство, наполнено личным содержанием. Сам он сочинил по поводу последнего сюжета любительский стих, до которых был большой охотник:

Еврейский сюжет вообще оказался одним из ключевых в жизни русского дворянина, чей родной отец в 56 лет женился вторым браком на 19-летней красавице по имени Эсфирь и, по преданию, умученный страстной и ласковой женой вскоре скончался, на склоне лет сполна вкусив высшего земного блаженства. Сын его и здесь отцовский опыт учел и на молоденьких особах женского пола, а тем более еврейского роду-племени николи не женился, но к юной мачехе относился с неизменной и почтительной нежностью, а своим сыновьям любил повторять тургеневское: бойся женской любви, бойся этого счастья, этой отравы…

Уйдя с опасного предприятия, дед закончил учительские курсы при Моссовете и занялся преподаванием русской классической литературы сначала в обычной, а потом и в высшей школе и на рабочих факультетах. Молодежь своего преподавателя обожала, ходила за ним гурьбой и не напрасно — в советское время эти уроки дорогого стоили и могли пробудить наиболее пытливые умы; дед полюбил принимать экзамены и заслуженные подношения от студентов, ни в чем себя не стеснял, не обижал и в удовольствиях не отказывал, был не единожды женат и всякий раз счастлив, прожив жизнь отменно длинную и вкусную. Бабушка была одной из составляющих этого бесконечного мужского праздника, даром что ли дедова древняя фамилия выражала идею противопоставления посту и вообще всяческому воздержанию и самоограничению, и никакая эпоха не могла ему в том помешать. Напротив, ироничный, веселый, обаятельный человек, он неизменно обращал ее черты в свою пользу, обживал, одомашивал ее, приспосабливал под себя и одерживал самые блистательные победы над веком-волкодавом. Но без бабушки едва ли б ему удалось все это проделать.

Их первая встреча случилась на тверском почтамте, куда он зашел послать телеграмму, в 1928-м году вскоре после возвращения из Иркутска. Как именно представление другу другу и взаимное узнавание двух бывших состоялось; что заставило его, красавца, дворянина, находящегося проездом из старой столицы в древнюю, увлечься, снизойти, обратить взор и тотчас же сделать предложение засидевшейся в девках высокой, дородной тверитянке, как она была одета и причесана в тот душный летний день — все это теперь уже навсегда ушло в область романических догадок, но если искать каких-то литературных параллелей, то возможно это в какой-то мере походило бы на брак княжны Марии Болконской с Анатолем Курагиным, когда б тот состоялся и петербургскому смазливому хлыщу не подвернулась бы французская мамзель, а некрасивая княжна с лучистыми глазами не зашла б в неурочный час в оранжерею.

Конечно, бабушка моя вовсе не была столь богата и знатна, а образованный, одаренный дед из другого душевного и духовного вещества, нежели бесталанный брат графини Элен Безуховой, слеплен, и все же трудно было представить более разных людей, чем двое обручившихся — он, умница, баловень, воспитанный в либеральнейшей семье, эгоистичный и сластолюбивый герой-любовник, женатый Бог знает каким по счету браком — дед позднее рассказывал своему старшему сыну, что его женитьба на бабушке была четвертой, благо в те времена это было несложно, — и она, живущая под спудом обстоятельств и терпеливо ждущая своего часа невольница, но во всем этом житейском сюжете присутствовал некий перст судьбы и роковая предназначенность друг другу — почти что обреченность, позднее запечатленная бабушкой в стихах, коими она мерила жизнь.

— и блестящий молодой человек заговорил с невзрачной девушкой провинциалкой, а потом стал ее мужем и отцом ее детей. Битая жизнью мать невесты была в ужасе от избранника своей дочери, фигура жениха со всеми его достоинствами просматривалась насквозь и оставляла далеко позади несчастного томича Анемподиста, но дочка стояла на своем, и никто не мог переубедить ее разумными доводами, что наплачется она еще с таким мужем. Александра Алексеевна до скорого оправдания своих предчувствий не дожила, несколько времени спустя после замужества дочери она скончалась, и бабушка осталась один на один со своим суженным и с мачехой-судьбой.

Назад Дальше