Но и бабушка с Тузиком друг друга если не любили, то терпели, жалели, помогали и вместе переживали за деда, который земную жизнь пройдя за половину, читал с охотою советские газеты и находил особенное удовольствие в том, чтоб вслух поразмышлять и погадать, отчего сажают и устраивают суд над тем или иным партийным деятелем и кто станет следующим в списке казненных. Он скучал по своим арестованным либо расстрелянным друзьям, среди которых был прокурор Пролетарского района и несколько знакомых юристов, одновременно с этим не забывая упомянуть про умного Марка, еще в сентябре 1917-го уехавшего от всех бед подальше в Румынию и сменившего фамилию Мясоедов на Мядо или по другой версии Мяду. Затем немного выпив настойки из старинного лафетника, дед с удовольствием вспоминал, как ездил с папой и мамой по Европе в последний предвоенный год и особенно полюбил Швейцарию, в какой просторной и добротной квартире они обитали до революции и как вкусно готовила их кухарка; он хвастался каменными домами, которые были у его отца в Пензе и Саратове, и имениями своего деда в Бессарабии. Иногда в самых рискованных местах бабушка делала ему знак, и он непринужденно переходил на французский или немецкий, которым в совершенстве владел и он сам, и обе его собеседницы. Присутствовавшие при сем и не понимавшие ни слова советские дети злились, но удивительное дело — никого из них отец с матерью иностранным языкам не обучали — здесь прошел некий разлом дворянско-купеческой жизни, и Николай с Борисом росли как пацаны с рабочей окраины Москвы, а не отпрыски знатного рода, и воспитание получали коллективистское, как рассказывал впоследствии дядюшка, по принципу скамейка лучше табуретки, мы вместе, мы октябрята, мы комсомольцы, мы в классе, мы всегда коллектив. Родители вразрез с советской школой не шли и вступление сыновей в пионеры было обставлено дома со всею серьезностью, но одновременно мальчикам тихо внушалось: есть еще и твое. Твое — это то, чему ты научишься и будешь уметь делать: чинить утюги, подшивать валенки… А младшая сестра была до войны так мала, что слова на всех языках звучали для нее одинаково мелодично, и из прежней жизни у них сохранилось только фамильное серебро с коняевскими вензелями, жестяные коробочки от шоколадных конфет «Сиу и Ко» и «Товарищество Эйнемъ», да большие коробки от шляп, которые носила их покойная бабушка Александра Алексеевна. А еще самые первые запомнившиеся стихи:
Они были не единственными из бывших в этом пятиэтажном доме в фабричной Тюфелевой роще, в краю, где за сто с лишним лет до описываемых событий утопилась в пруду карамзинская бедная Лиза и светские дамы по ее следам ездили собирать среди реликтовых сосен ландыши и где теперь был разрушен старый Симонов монастырь, а рядом с ним, так что порезанные надгробия с древнего кладбища шли на бордюр тротуаров, построено несколько заводов, которые знала вся страна — АМО, Динамо, Шарикоподшипниковый, и зимою снег был бурого цвета. По соседству жили бездетные муж и жена Дронеевы. Его звали Иваном Финогеновичем, а ее — Анной Ильиничной. Анна Ильинична была женщиной крупной и любила повторять присказку: «Господи, Господи, до чего все люди толстые. Одна я сирота не пролезу в ворота». Она нигде не работала, отменно квасила капусту и собирала на продажу пустые бутылки, а также продавала на рынке за пять копеек бумажные пакеты. Супруг ее в молодости служил ординарцем у одесского городского главы Павла Зеленого, а в советскую пору устроился работать слесарем-лекальщиком на ЗИС, и предметом зависти всех подростков в коммунальной квартире в доме номер 6 по Тюфелевскому проезду был его чемоданчик, где хранились американские сверла, метчики, зубила, шила, отвертки и гаечные ключи. Помимо этого Иван Финогенович прославился двумя военными историями: в 1914-м, ровно за неделю до начала Первой мировой, он отдал под проценты сорок золотых червонцев, которые безвозвратно сгинули в недрах Государственного банка, а в октябре сорок первого в виду неминуемого прихода немцев сжег — и я думаю, с большим удовольствием — сочинения Ленина, лично подаренные ему за ударную работу директором завода Лихачевым. После войны Дронеев сделался церковным старостой на Рогожском кладбище, на работу ходил с посохом, и таким образом половины, четверти его биографии хватило б на то, чтобы загреметь в те края, куда ссылали некогда старообрядцев, а может быть еще и дальше, но судьба Ивана Финогеновича хранила, как хранила она и деда. Это была какая-то особая порода бесстрашных, безумных и избранных сынов века, не обращавших внимания ни на что.
Я не исключаю того, что именно эта, ни на чем не основанная уверенность в том, что с ним ничего не случится, безоглядное доверие к собственной судьбе и равнодушие к чужим тревогам привлекали мою бабушку в ее неверном супруге особенно по контрасту с запуганным папашей Анемподистом, который, вполне возможно, был в те времена еще жив, но ничего о своей дочери не знал. Зять его, Алексей Николаевич, в самые страшные времена большого террора вел себя так, будто жил не в сталинском эс-эс-эс-эре, а в советском кинофильме, в неком условном, волшебном царстве-государстве, по которому человек проходит как хозяин, вольно дыша и отмахиваясь от глупых мокрых куриц, которые тоже могли много что порассказать про утраченную недвижимость и капиталы, но вместо этого умоляли его держать все известные ему языки за зубами. Что помимо заботливой нянечки судьбы спасло благодушного болтуна от неминуемой расправы, одному Богу ведомо, но только не наивность. Когда в 1936 году Артур Фраучи решил вызволить из боярской Румынии в пролетарскую Россию своего друга и дедова старшего брата Марка Мяду, уверяя того, что такие люди нужны в советской стране, Марк передал на словах:
— Я вернусь, если мне посоветует Леша Мясоедов.
Леша не посоветовал, хотя родной брат в эмиграции и портил ему анкету. Марк навсегда остался в Румынии, умерев за неделю до прихода туда советских войск (сын его Николай Маркович Мяду после войны сделался главным тренером румынской женской сборной по волейболу и в этом качестве в 50-е приезжал в Советский Союз, где встречался с дядькой Николаем, тоже отменным волейболистом), а Артура Фраучи через несколько месяцев арестовали и расстреляли. Незадолго до ареста он успел побывать у Мясоедовых в Тюфелевой роще. О чем говорили — Бог весть.
4
От НКВД дед ускользнул, но энкаведешный сюжет неожиданно напрямую коснулся его оставленной жены. Бабушка в середине тридцатых, покуда дед лежал в Кащенке и ей приходилось одной кормить всю семью, работала сразу в нескольких местах. Одним из них был музей игрушки в Загорске, находившийся в закрытой Троице-Сергиевой лавре. Там ей поручили однажды просмотреть все вышедшие номера детского журнала «Игрушка» и отобрать страницы, что имели отношение к военной игрушке, а остальное выбросить в корзину. Бабушка так и сделала, сдала работу, а некоторое время спустя ее вызвали в местный отдел НКВД и показали… не ее работу, нет, ей показали — то, что она отбраковала. Среди отправленных в мусорную корзину страниц был перечеркнутый крест-накрест портрет И. В. Сталина.
— Я не могла этого сделать, — сказала бабушка энкаведешникам в тридцать седьмом.
— Я никак не могла этого сделать, — повторяла она много лет спустя, рассказывая эту историю своему сыну. — Физически не могла. Сталин… это было как стрихнин. Тут невозможно было не заметить, ошибиться, пропустить.
— Они сделали это сами! Нарочно! — вырвалось у меня.
— Ну, разумеется, — кивнул дядюшка. — Им нужно было заставить ее работать на себя.
От бабушки потребовали стать добровольной осведомительницей и не выпускали из кабинета до тех пор, пока не даст согласия. Приближалась ночь. В Москве ждали маленькие дети: восьми, семи и годовалая дочка. В сумке скисало в бидоне молоко, которое она каждый раз покупала у загорской молочницы.
Она стала проситься домой.
— Вы подумайте, что будет с вашими детьми. Вы хорошо подумайте, — сказали ей и отпустили.
В Москве бабушка тотчас же бросилась к бывшему помощнику своего тестя по фамилии Бок, который после революции стал крупным военным чином и сам ходил по лезвию ножа.
— Муся, — сказал ей Бок. — Ты сделаешь то, что я тебе сейчас скажу. Я знаю, что у тебя три работы и трое детей, я знаю, что от тебя ушел муж, но каждую неделю ты должна будешь заполнять толстую тетрадь, в которой подробно, слово за словом, движение за движением описывать все, что происходит в твоем отделе. Кто куда пошел, когда пришел, что ел, в чем был одет, с кем говорил, все до мельчайших, до самых глупых и ненужных подробностей. В этом мусоре твое спасение.
Она стала проситься домой.
— Вы подумайте, что будет с вашими детьми. Вы хорошо подумайте, — сказали ей и отпустили.
В Москве бабушка тотчас же бросилась к бывшему помощнику своего тестя по фамилии Бок, который после революции стал крупным военным чином и сам ходил по лезвию ножа.
— Муся, — сказал ей Бок. — Ты сделаешь то, что я тебе сейчас скажу. Я знаю, что у тебя три работы и трое детей, я знаю, что от тебя ушел муж, но каждую неделю ты должна будешь заполнять толстую тетрадь, в которой подробно, слово за словом, движение за движением описывать все, что происходит в твоем отделе. Кто куда пошел, когда пришел, что ел, в чем был одет, с кем говорил, все до мельчайших, до самых глупых и ненужных подробностей. В этом мусоре твое спасение.
За первую тетрадку бабушку похвалили. За вторую не сказали ничего. После третьей…
— Дура! — сказал начальник с ненавистью, швыряя ей в лицо исписанные мелким летящим почерком тетрадки. — Пошла вон и чтоб я тебя больше не видел!
Я не могу утверждать этого наверняка, но полагаю, что ни этот начальник, ни тот добрый человек, который дал бабушке умный совет, как обмануть ведомство и остаться в живых, ни тем более дурак-энкаведещник, своей рукой перечеркнувший лик вождя — никто из них не уцелел, а вот Марию Анемподистовну Господь в разоренной Сергиевой обители сохранил.
…А еще у бабушки с дедушкой имелась летняя дачка в Болшеве — первая из нескольких дач, впоследствии приобретенных, либо построенных дедом, который не хуже Хахама сочетал искусство любви с торговлей недвижимостью в самые неподходящие для этого предприятия времена. Даже после того как дед ушел из семьи, бабушка продолжала выезжать туда с детьми на лето, и он тому не только не препятствовал, но как мог о детях заботился — тверитянка с сибирскими корнями оказалась единственной из женщин, подарившей ему потомство. Остальные — либо не рискнули, либо была им не судьба от него зачать, и уже под конец своей долгой жизни старшему сыну на вопрос, неужели за всю его богатую мужскую карьеру у него не было детей от других жен и любовниц, дед отвечал, что только одной женщине он мог доверить продолжение рода, а все остальные были для него так…
Единственная женщина этот сюжет никак не комментировала и ни о ком из соперниц дурно не отзывалась. Всю жизнь, и с дедом и без деда, она спасалась детьми и спасала детей; однажды, когда в Купавне мы шли через поле к станции и срывали колоски, выковыривая оттуда сладкие молочные зерна, бабушка рассказала историю о том, как много лет назад она пошла точно так же в поле со своими ребятами и принялась объяснять им, как выращивают хлеб. Двое лобастых сыновей и маленькая дочка слушали внимательно, она увлеклась и для наглядности сорвала колосок, стала растирать его в руках, как вдруг появился вооруженный человек на лошади и потащил женщину за собой. Идти было далеко, уставшие дети едва передвигали ноги, дочка плакала, и всаднику эта комедь надоела. Он потребовал у преступницы документы.
— Дала ему паспорт, а он взял и не посмотрел, что паспорт старый, а так ведь посадить могли за колосок, — не слишком вразумительно объясняла свое избавление от опасности бабушка нам с сестрой, когда мы были еще настолько маленькими, что не задавали лишних вопросов, а когда заинтересовались этими обстоятельствами всерьез, то уточнить все подробности было уже не у кого. Но в благословенную пору, когда бабуля была жива, рассказываемое ею представлялось нам страшными сказками со счастливым концом: сколько раз ни висела на волоске судьба этого человеческого побега, бабушка, пускаясь на хитрости, хранила тех, кто был рядом с нею, а по ночам писала неумелые благодарные стихи:
Дети же играли в свои игры. Покуда были совсем маленькие, в строительство метро или иных советских достопримечательностей.
— Коленька, ты что строишь?
— Мавзолей Ленина.
— А ты, Боренька?
— А я — мавзолей Сталина.
Позднее у старшего сына открылся талант играть в девятку, и для своих десяти лет он проделывал это отменно. Играли на деньги со старшими мальчиками и девочками, Коля часто выигрывал, но когда случались проигрыши, Боря залезал в родительский кошелек и тибрил оттуда мелочь.
Однажды бабушка его шалость раскрыла. Наказание у нее было на все случаи жизни одно: мокрое холщовое полотенце вступало в соприкосновение с тем местом, где, как говаривал дядюшка, спина теряет свое благородное наименование. Мальчики называли замечательную часть тела положенным ему существительным на букву «ж», а не терпевшая тени сквернословия мать стыдила их:
— Я это слово первый раз услыхала, когда мне исполнилось двадцать лет.
Дедушка в воспитание сыновей вмешивался смотря по обстоятельствам: он был любимым, но все ж приходящим папой. Правда, однажды, когда один из братьев поймал стрекозу и стал отрывать ей крылья, Алексей Николаевич схватил его за руки и стал их выкручивать, приговаривая: «И мухе бывает больно!» Но такие уроки давались не часто, и повседневная жизнь деда по преимуществу состояла из походов по гостям, по букинистическим и антикварным магазинам, где его хорошо знали, он был всегда аккуратно, хотя и небогато одет, весел, любезен и приезжал на дачу в сшитой бабушкой и бережно зашитой синей толстовке или в лапсердаке, в начищенных зубным порошком парусиновых туфлях, приезжал отдохнуть в гамаке под соснами, громко цитируя «а вы на земле проживете, как черви слепые живут, ни сказок про вас не расскажут, ни песен про вас не споют» или же «спрятался месяц за тучку, не хочет он больше гулять. Дайте же, барышня, ручку к пылкому сердцу прижать», после чего возвращался к своему Тузику или к другой подружке, и снова текла размеренная жизнь сорокалетней женщины и ее троих детей. Если ночами кто-то из них просыпался, то мог увидеть, как мать, склонившись над чертежной доской, выполняет неурочную работу, копируя карты или чертежи. Но у них было все, что положено иметь детям: игрушки, конструктор, книжки, санки, лыжи, коньки, они хорошо питались, ходили аккуратно одетые, читали вместе с матерью книги и никогда не видели свою родительницу растерянной, плачущей, отчаявшейся. Да она и не была такой. Умела преодолевать все и учила тому же их.
Рядом с летним домиком в Болшеве располагалась дача партийного деятеля Томского, на которой тот застрелился в августе тридцать шестого года, а потом в освободившийся дом въехал Папанин, улицу к его дому вымостили белым камнем и, по воспоминаниям моей матушки, каждый день летчик выходил на улицу здороваться с ребятней, грозно спрашивая, все ли вымыли руки. Папанин хорошо запомнился, запомнились птицы, от их пения просыпались по утрам, обливание холодной водой, грибы, майские жуки, среди которых особенно ценились самцы с черной гривкой, Черное озеро и речка Клязьма, куда они босиком ходили купаться и ловить рыбу, только что построенный водоканал, матрасы из конского волоса, который каждый год перебирали, и огромные пуховые подушки, оставшиеся с дореволюционных времен, походы за молоком в деревню Куракино, поля, васильки, костры, которые обожала и бабушка и дети, но позднее я подумал о том, что в тех же краях жила как раз в ту пору, правда, короткое время одна, себе на беду вернувшаяся из эмиграции, немолодая женщина, которая после ужасной смерти своей прославилась совсем другими, чем у бабушки стихами — великая, недосягаемая, а тогда никому не нужная, брошенная и преданная. Ее бабушка помнить не могла, хотя кто знает? — может быть и встречала летом тридцать девятого года на поселковых улицах или по дороге на станцию сутулую, дурно одетую с отрешенным выражением близоруких светлых глаз. Если б они двое остановились поговорить, то наверняка нашли бы о чем. Не о поэзии, так хотя бы — мой милый, что тебе я сделала?
5
А затем наступила война. Сорокачетырехлетнего деда с его диагнозом на нее не взяли, и когда началась эвакуация, то на расширенном семейном совете, состоявшем из двух женщин и одного мужчины, было решено деду с бабушкой и детьми отправляться на Алтай, а Тузику сторожить две московские жилплощади, внося за них своевременную квартплату. Чья это была идея, с каким сердцем уступала Тузик мужа и отпускала его к бывшей жене — не знаю. С каким принимала его бабушка — тем более… Но так, благодаря общему несчастью семья на время соединилась.
Эвакуация запомнилась моей матери постоянным и нестерпимым чувством голода, когда даже злополучный колосок с подмосковного поля мог пригодиться не в качестве наглядного пособия по ботанике, а вызвать воспоминание о предвоенном достатке. В далеком, расположенном на границе с Казахстаном алтайском селении с чудным названием Саввушка, где в незапамятные времена покупал купец Алексей Коняев зерно и думать не думал о том, что на Алтай занесет судьба его потомство и оно будет сводить там концы с концами; в предгорьях снежных вершин, где двести пятьдесят дней в году над древними скалами и дивным Колыванским озером светило солнце и прозрачными ночами зажигались на ясном небе сумасшедшие звезды, где летом стояли, как там говорили, жары, а зимой падали страшные морозы и задували дикие неслыханные ветра-ураганы, и было непонятно, как не уносят они с собой избы, если всего за несколько столетий им удается обтесывать каменные глыбы в степи так, что те превращаются в фигуры животных и людей; в деревне, где еще были живы народные обычаи и на Рождество друг к другу в гости ходили с колядками ряженые, врываясь с клубами морозного дыма в натопленное помещение и обсыпая комнаты зерном, а в красном углу в каждой избе висели иконы и даже коммунисты их не выбрасывали; в старинном селенье, жители которого делились на старожилов-чалдонов и переселенцев столыпинской реформы и происхождения своего никогда не забывали, хотя и те и другие были люди молчаливые, добротные, крепкие — в этом реликтовом краю приезжие из Москвы устроились работать в школу. Дед преподавал гуманитарные науки, а бабушка обучала автохтонов французскому языку, объясняя им, что папа по-французски будет папа, мама — маман, а бабушка — гранд-мер, что буквально означает старшая или великая мать — сочетание слов, которое точнее всего характеризовало ее саму и могло бы служить еще одним названием для моего пестрого повествования.