Повесть сердца (сборник) - Варламов Алексей Николаевич 23 стр.


Однажды одной из самых древних осиевских бабок молодой тракторист привез телегу дров и попросил тридцать тысяч. Старуха не то не расслышала, не то не поняла и подала ему триста.

— Хватит?

— Хватит, — ответил парень, не растерявшись. — А наколоть-то, бабусь, не надо?

— А сколько возьмешь?

— Да столько же.

И уехал от женщины с шестьюстами тысячами в кармане.

Когда ей объяснили, сколько денег она отдала, бабка ходила плача и смеясь, как безумная, и хваталась за веревку. И упрямым лейтмотивом звучало во всех деревенских разговорах: раньше такого не было. Ни денег непонятных, ни пенсий с тремя нулями не было, но главное — не стал бы свой же мужик так бессовестно обманывать старую женщину. Уныние, какого она не знала со времени войны, охватило деревню в эти последние зимы. Так страшно им было, точно снова сбежали из зоны убийцы и бандиты и рыскали по опустевшим, беззащитным деревням.

Мне было немного тягостно, но я сидел и сидел, чувствуя себя, как и они, никому ненужным, отжившим свое человеком.

— Ночуй здесь, — говорила баба Надя. — У тебя, поди, и изба-то выстыла, и идти далеко.

Но я вставал, и уже совсем поздно с фонарем безлунной зимней ночью возвращался домой. В избе и в самом деле было холодно. Я всегда топил ее на ночь, слушал, как воет ветер за стенами и в печной трубе, и смотрел на отражавшийся в окошке огонь, а потом, когда он угасал и только волнами переливались синие, красные и желтые угольки, долго сидел у печи, пытаясь точно угадать тот момент, когда надо закрыть трубу. Об этом всегда предупреждали все мои знакомые и приводили в пример некоего мужика, хоть и своего деревенского, но угоревшего чуть ли не вусмерть. В деревне русскую печь на ночь никто и никогда не топил — только с утра. И я ворошил угли, пока не исчезали синие язычки, а когда ложился, то некоторое время боялся уснуть. Но из передка с его щелястыми окнами и холодным полом тепло и печные запахи выдувало быстро. В прохладной избе под несколькими одеялами и полушубком всегда спалось покойно и легко, а утром прикосновение ступней к остывшим за ночь доскам тотчас же прогоняло сонливость.

Я любил эту простую, бесхитростную жизнь, мне здесь хорошо работалось, но когда в снежном безмолвии проходила неделя или даже больше, начинал чувствовать усталость и от этого дома, и от деревни, и от печки — от однообразия дней. Тишина и одиночество давили на меня. К тому же вскоре случилось еще одна странная вещь. Несколько лет спустя после того как я купил избу, в ней вдруг завелись мухи. Это были не те докучливые летние мухи, что питаются крошками еды и кусаются, но какие-то угрюмые похожие на тараканов черные продолговатые создания. Они оживали среди зимы, когда изба протапливалась, и не летали, а ползали по стенам и окнам, убивая меня своим несчетным количеством.

Дед Вася сказал, что такие мухи заводятся от старых дров. Но старых дров в избе не было, и я с ужасом понял — что это гниет сам дом. Его толстые бревна потрескались, стали изнутри превращаться в труху, а в трещинах завелись мухи и проникали в избу. С каждым годом их становилось все больше, и я подумал тогда о том, что будь я писателем-деревенщиком, то написал бы рассказ о деревенской избе, которая много лет стояла наперекор всем ветрам, морозам и дождям, но вот купил ее городской человек, она стала гнить и в ней завелись мухи. Потому что ничего кроме гнили от горожанина, а тем более москвича в русской деревне завестись не может…

А москвичи мою избу любили. Я часто ездил в деревню с друзьями. Это бывало в начале апреля, когда в Москве уже сходил снег, становилось грязно и сыро. Несколько бородатых мужиков, моих университетских друзей с рюкзаками и лыжами, довольно странно смотрелись в столичной толпе. Но стоило отъехать от Москвы на пару часов, все приходило в соответствие: в лесах лежал снег, а реки были покрыты льдом.

За зиму выпадало снега выше человеческого роста. Зимний лес был полон звериных следов. Мы спорили об их происхождении и выдвигали самые фантастические предположения от экзотической прошедшей мимо россомахи до рано вставшего из берлоги медведя. С уверенностью назывались волк, лось и кабан, и только самих зверей не видели. Один лишь раз, правда, не зимой, а летней белой ночью к нашему дому подошла пара кабанов. Две черных свинки — одна покрупнее, другая помельче — спокойно бродили под окнами. Мы вышли с женой на двор и тихонько открыли ворота, так что могли наблюдать за ними почти с десяти шагов.

— А сюда они не залезут? — спросила жена испуганно.

Я сделал движение, будто собираюсь вскинуть ружье. Чуткие звери, до той поры мирно рывшие землю на краю пашни, шарахнулись в белую мглу.

Кабаны появились здесь лет двадцать назад. Они доставляли много радости охотникам, но еще больше хлопот огородникам. Дикие свиньи выкапывали картошку, а иногда и просто пугали ночью запоздалых путников, появляясь прямо на дороге. Однако убивать их без лицензии не разрешалось. Когда я удивленно спросил у деда Васи, неужто кто-нибудь из своих донесет, ведь это даже не охота, а защита собственного поля, он только изматюкался, и в глазах его блеснул так и не утоленный охотничий азарт.

— Разве что у тебя на хуторе ночью, пока никто не видит. Да и то выстрел услышат, докопаются.

Впрочем к чему — к чему, а к убийству живой твари меня не тянуло совсем. Хотя и зверей, и птицы здесь было очень много, и уже позднее в Осиевской купил избу мужичок, приспособившийся сдавать ее московским охотникам. Но я с ними так и не подружился.

10

Помимо рыбалки было еще два промысла, к которым я относился серьезно — заготовка грибов и ягод. Я пытался приобщить деревенское население к культуре собирания опят, однако переубедить консервативно настроенных поселян не смог. Они признавали только рыжики и желтые грузди, именуемые в этих краях подосиновиками (сами подосиновики прозывались «красноголовиками» и в случае полного отсутствия благородных грибов тоже шли в дело). В те дни, когда нарастали рыжики, деревенские бабы наперегонки чуть ли не с фонариками выходили шарить под молодыми елками. Я даже не пытался за ними угнаться, относясь к рыжикам как приезжий отпускник к конфетам в деревенском ларьке. Это лакомство (а рыжики, что говорить, были чудесны, и не случайно в былые времена недалеко отсюда расположенный город Каргополь славился рыжиками, которые собирали такими маленькими, что солили в бутылках) предназначалось только для избранных.

Мне было раздолье в другом: если год выпадал урожайный на опят, то небольшая прогулка в лес, и я волок столько крепеньких маленьких грибочков, сколько мог унести. А потом до полуночи мыл, жарил, отваривал, солил. Если же опят не было, приходилось побродить по лесу, чтобы набрать корзинку, но и это было в охотку. Подосиновики достигали невообразимых размеров, но при этом оставались не тронутыми червями, а коричневые подберезовики были на редкость крепкими и упругими. Нарезанные тонкими кружками и пластинами они за одну ночь высыхали на русской печи, и их потом хватало на целый год.

Сложнее было с ягодой. Вопреки распространенному убеждению, что весь север — это клюквенный, брусничный, черничный и морошковый рай — здешняя местность в этом отношении довольно убога. Километрах в двадцати на запад в окрестностях озера Воже и в самом деле находятся необъятные клюквенные болота. У нас же кроме нескольких лыв — так называли лесные полуполяны-полуболотца, где среди густой травы росла черника и клюква, а также Большого мха — единственного болота — не было ни одного ягодного угодья. Большой мох окормлял жителей всех падчеварских деревень плюс расторопных обитателей «Сорок второго», добиравшихся до него на пионерках. Всем прочим приходилось идти довольно тяжелой дорогой километров пять или шесть.

Почему болото так назвали, одному Богу ведомо. Оно и на болото-то не слишком походило. Когда я первый раз отправился его искать, то просто прошел мимо. Это была скорее заболоченная вырубка. Клюквы на ней было немного и некрупной. Ее очень рано еще неспелую начинали собирать и, к тому времени, когда ягода должна была бы поспеть, то на кочках, сырых пнях и полуразложившихся лежневках почти ничего не оставалось. И все же болото я любил не меньше озера и реки. Казалось бы, что красивого может быть в чавкающей под ногами воде, сыром мхе, низких березках и засохших сосенках? Но над Большим мхом стоял такой запах и такое небо висело над головой, так тихо и одиноко было вокруг, что сердце сжималось от печали и восторга. Пролетали птицы — большие клиновидные караваны журавлей или гусей, и снова наступала тишина. Я выбирал местечко посуше, разводил костерок и просто сидел на пеньке и смотрел по сторонам, даже забывая, зачем сюда пришел. Потом находил кочку поусыпистей и начинал двумя руками неспешно ее обирать.

Иногда за ягодой я ходил с Нюрой Цыгановой — маленькой, сухонькой и на редкость бодренькой старушкой. Своей энергичностью и легкостью Нюра напоминала девушку. К ней единственной в деревне я относился с некоторой фамильярностью. Нюра это чувствовала, но нисколько не обижалась, а наоборот поддерживала мой тон. Ей было за шестьдесят, но и по лесу, и по болоту она носилась как козочка. В тяжелых бродниках я едва за ней поспевал. Я сильно подозревал, что Нюру разрывали противоречивые чувства — идти одна она боялась, а показывать мне ягодные места не хотела. Именно от нее я услышал историю о женщине, которая пошла однажды в лес, попала в охотничий капкан и в страшных муках умерла.

Эта история, как и многие другие, по-видимому, была своеобразным местным фольклором, но здешние женщины свято в нее верили и никогда не ходили в лес по одиночке. Простодушная Нюра так сильно мучилась тайной укромных угодий, что в конце концов я оставлял ее на болоте одну. Мы собирали клюкву каждый сам по себе, а потом сходились, и всякий раз оказывалось, что у моей «девушки» ягоды в два раза больше, но она меня примерно хвалила:

— Вот другой городской столько б не собрал, нет, — качала головой Нюра.

В Осиевской Цыганову не слишком любили. Покойная бабушка Надя осуждала за бесхозяйственность, над ней посмеивались — даже для деревни она была слишком деревенской, никогда не садилась играть в карты и пить чай, но работала много и была не то побогаче, не то менее прижимистой, чем другие. Она часто ходила в магазин в Сурковскую, возвращаясь оттуда навьюченная хлебом, пряниками, конфетами, сгущенкой или печеньем, и ни в чем ни себе, ни внукам, которых ей подкидывали на лето, не отказывала.

С ней вечно случались какие-то досадные истории. Однажды она купила в магазине много живой рыбы, но засушить в печке — как это обычно здесь делали — не успела, и рыба протухла. Нюра выбросила ее на помойку, а назавтра косточки ей перемывала вся округа.

Но Нюра внимания ни на кого не обращала. Даже деревенская хитрость проявлялась у нее весьма своеобразно. Как-то я пришел к ней купить яиц. Она, как ни странно, была единственной на две деревни хозяйкой, державшей кур. Нюра сперва говорила, что куры несутся плохо и яиц нету и не будет и жаловалась на то, что куры свои же яйца и склевывают.

— Да неужто так бывает?

— Быват, батюшко. Витаминов не хватат дак.

Потом после того как мы поговорили еще, велела зайти вечером. А когда наконец я собрался уходить, вдруг сказала:

— Ну пойду, гляну. Может снеслись уже.

И вынесла мне десяток превосходных яиц.

Всю жизнь над Нюрой тяготел рок. Она рано осиротела, в молодости жила в людях, а потом вышла замуж в деревню. Муж ее умер по халатности врачей в районной больнице. Ему забыли вовремя убрать капельницу, от нее истинную причину скрыли. Только пару лет спустя, когда она сама попала в больницу с ожогом, виновная медсестра ей во всем призналась.

Нюра была безграмотной и письма от детей приносила читать Наде. Ее дочь и два сына уехали работать в Заполярье, и, не желая расставаться с младшими, Нюра купила для них пустующий дом. В деревне ее опять осуждали: зачем ей две избы, тем более что купленная пустовала.

Но Нюра со свойственной ей наивностью рассчитывала, что хоть кто-нибудь из сыновей останется с матерью, женится и обзаведется хозяйством. Однако сыновья и слышать не хотели о том, чтобы работать всю жизнь в нищем колхозе. Никому не нужная изба с каждым годом все больше оседала в землю. Понимая бессмысленность этой покупки, Нюра очень жалела, что я купил дом у Таси, а не у нее.

— Лико ты, батюшко, мой дак передок двухэтажный, загорода есть, и крыша не тесом, а дранкой покрыта. Опять же в самой середке на деревне стоит. И жить-то в нем веселяй будет, не то что у тебя на даче страшно как, — говорила она, в сомнении качая головой и надеясь, что возможно его купит кто-нибудь из моих друзей. В качестве аванса Нюра даже так расщедрилась, что подарила мне превосходный матрас. Однако друзья мои, не перестававшие восхищаться сельскими видами и деревянной архитектурой, далеко от Москвы покупать избу не хотели, и Нюра осталась ни с чем.

Но, видно, дар предчувствия у нее был. Не зря она хотела удержать детей. Один из них вскоре уехал в Никель. Он написал, что устроился работать на комбинате и вдруг пропал. Нюра всю зиму маялась, ждала писем. Соседки ее успокаивали и говорили, что дело молодое, загулял парень и про мать забыл. Но время шло, вестей по-прежнему не было. А поздней весной, когда в оттаявшей тайге сошел снег, недалеко от города нашли хорошо сохранившийся труп Нюриного сына. Кто и почему его убил, какая трагедия произошла в заполярном лесу, так и осталось невыясненным. Да и кто бы стал это выяснять?

Несчастья Нюру не озлобили и даже не согнули. Она была настолько к ним привычна, что воспринимала как нечто само собой разумеющееся.

Я помню, однажды по дороге на болото она рассказала мне про свою старшую дочку. Девочка родилась с дефектом ног, долго не могла пойти. Когда в деревню однажды приехала бригада вологодских врачей, обследовавших всех детей в области, Нюре сказали, что ребенка необходимо на год класть в больницу. Нюра погоревала и отвезла дочку в Вологду.

— На целый год? — изумился я.

— На год, батюшко, на год, — закивала Нюра. — Ни разу и не побывала у ей.

— И не тосковали?

— Тосковала, конечно. Дак а куда я поиду? У меня хозяйство тут, свое, да телята колхозные. Разве кому оставишь? Когда привезли ее, сперва дичилась, привыкнуть ко мне не могла — а потом ничего, отошла.

Я думаю, что случись такое с кем-нибудь из моих знакомых — они не вынесли бы и половины. Во всяком случае когда год спустя у меня родился ребенок и сразу же попал в больницу, моя жена не помнила себя от тоски, да и я жил с ощущением, что если его потеряю, то моя дальнейшая жизнь просто не будет иметь смысла.

Нюра переживала все на редкость легко. И уж конечно дело было не в том, что я или моя жена были более тонкими созданиями. В Нюре просто присутствовала удивительная жизненная сила и стойкость, которой не было в нас. Она и сама себя не понимала до конца, а я был наверное тогда очень восторженным и юным и любил красивые и патетические сравнения. Но иногда мне казалось, что Нюра Цыганова — мать пятерых детей, потерявшая мужа и сына, беспечная, беспутная, лукавая и простодушная сластена Нюра, столько вынесшая, что любой другой человек свихнулся бы, не знающая себе цены, обидчивая и ни на кого не держащая зла Нюра, легкой, птичьей походкой идущая в сапогах с ведерком клюквы по болотам и топям, и есть — сегодняшняя Россия.

11

Мои расхождения с деревенским обществом начались в ту пору, когда я задумал строить баню. Знай я, насколько трудно выполнимой окажется эта затея, наверное не стал бы за нее браться. Но жить без бани было неудобно — да и вообще какая же деревенская жизнь, если негде попариться. Хотя, к слову сказать, удовольствие париться в Осиевской не признавали. В баню обычно ходили через несколько часов после протопки, когда она уже порядком выстывала, и только для того, чтобы помыться да постирать. Не то хотел я.

Человеку постороннему никакого материала на баню от колхоза не полагалось, а в те времена достать его было негде. В деревне мне все сочувствовали, но помочь не могли. Я поехал в Вологду и там в писательской организации взял письмо на имя председателя колхоза с просьбой оказать содействие. С этой бумагой выписал в правлении десять кубов леса на постройку бани и колодца, не обратив внимания на некоторую отчужденность и поджатые губы моих добрых знакомых. Но у меня были иные заботы — надо было кого-нибудь искать, чтобы этот лес валить, потом вывозить, наконец рубить баню и класть печку.

Однако вскоре все разрешилось: я познакомился с колхозным лесником по фамилии Тюков, который и взялся строить баню. В деревне мне советовали с Тюковым не связываться. Говорили, что он страшный пьяница, но другого выхода у меня не было — работящих мужиков на всю Осиевскую почти не осталось.

В декабре, когда светало в одиннадцатом часу, а смеркалось в третьем и стояли трескучие морозы, мы отправились с Тюковым валить деревья. Визжала бензопила, громадные елки падали на землю, поднимая клубы снежного дыма, и Тюков заботливо отпихивал меня в сторону. В лесу он был трезв и сосредоточен. Повалив деревья и обрубив сучья, разводил большой костер и жаловался на то, что мужики этого не делают, захламляя лес, а штрафовать своих он не может. После мы приходили ко мне в избу и до полуночи сидели и пили водку. Света у меня в доме тогда еще не было, в недавно выцепленной избе изо всех щелей сквозило, выдувая последнее тепло. Я затапливал русскую печь, мы садились перед ней, и Тюков рассказывал мне свою жизнь.

Судьба его была по-своему даже более трагична, чем у дедушки Васи. Он был не менее его работящ, мастеровит и обстроил половину деревни, но сам ютился в бедной покосившейся зимовке вместе с женой, старухой-матерью и двумя взрослыми детьми. Долгое время он не знал своего отца, хотя жили они в одной деревне. Сразу после войны тюковская мать, у которой было уже двое детей, а муж погиб на войне, сошлась с парнем по имени Долька, который был чуть ли не вдвое ее моложе (так что, сделал я тогда вывод, история деда Васи и Першихи вообще-то была для тех послевоенных лет довольно типичной — война ударила в самое больное место — женщин было много, а мужиков мало, и это неравенство одних невероятно унизило, а других развратило). Ни о какой женитьбе речи быть не могло, тем более что Дольку забрали на семь лет в армию. Незаконный сын, унаследовавший и фамилию, и отчество от человека, погибшего на фронте года за два до своего рождения, рос хулиганистым, или, как здесь говорят, шалью. В конце концов когда его шалости показались чрезмерными, в воспитательных целях мальчика решили познакомить с папашей, который вернулся из армии.

Назад Дальше