Мое первое соприкосновение с Рио было иным. Вот я впервые в своей жизни по другую сторону экватора, в тропиках, в Новом Свете. По какому главному признаку смогу я понять, что свершилась эта тройственная перемена? Какой голос оповестит меня об этом, какая нота, дотоле никогда неслыханная, прозвучит в моих ушах? Мое первое наблюдение ничтожно: я нахожусь в салоне. Одетый легче обыкновенного и топча волнообразную черно-белую мозаику уличных покрытий, я замечаю в узких и тенистых улицах, разрезающих главный проспект, особую атмосферу. Переход от жилищ к мостовой не так заметен, как в Европе. Магазины, несмотря на роскошь витрин, выставляют товары даже на улице; кажется неважным, находишься ли ты снаружи или внутри их. Действительно, улица служит не просто для передвижения людей; это место, где они пребывают. Бойкая и мирная в одно и то же время, более оживленная и лучше защищенная, чем наши улицы. Ибо смена полушария, континента и климата привели В данный момент лишь к тому, что сделали ненужным тонкое застекленное покрытие, которое в Европе искусственно создает сходные условия: сначала кажется, что Рио воссоздает под открытым небом известные крытые магазины в больших европейских городах или холл парижского вокзала Сен-Лазар.
Обычно под путешествием понимают перемещение в пространстве. Этого недостаточно. Каждое путешествие одновременно вписывается в пространство, время и в социальную структуру. Любое впечатление поддается определению только путем его взаимного соотнесения с этими тремя осями, а поскольку пространство само по себе имеет три измерения, то, для того чтобы составить о путешествии адекватное представление, потребуется по крайней мере пять измерений. Сойдя на землю Бразилии, я тотчас же почувствовал, что нахожусь по другую сторону Атлантики и экватора и совсем близко к тропику. Об этом свидетельствовало множество вещей: жара, спокойная и влажная, освобождающая от привычного веса шерстяной одежды и снимающая противоречие (которое я обнаруживаю, оглядываясь назад, в качестве одной из постоянных величин моей цивилизации) между домом и улицей; впрочем, вскоре я узнаю, что вместо него тут возникает другое противоречие — между человеком и бруссой [29]. Здесь есть также пальмы, незнакомые цветы, а в витринах кафе — груды зеленых кокосовых орехов, из которых — обезглавив их — вытягиваешь сладкую и свежую влагу. Когда сравниваешь города, разделенные большим расстоянием как в географическом, так и в историческом отношении, различия усложняются еще и неодинаковыми ритмами. Как только удаляешься от центра Рио — который тогда имел подчеркнутый стиль начала века, — попадаешь в спокойные улицы, на длинные авеню, обсаженные подстриженными пальмовыми, манговыми и палисандровыми деревьями, где среди садов возвышаются обветшалые виллы. Тропики выглядят скорее старомодными, нежели экзотическими. О них свидетельствует не растительность, а мелкие детали архитектуры и следы того образа жизни, который напоминает не столько об оставленных позади огромных расстояниях, сколько о незаметном отступлении времени.
Рио-де-Жанейро построен не как обычный город. Расположившись вначале в равнинной болотистой зоне, окаймляющей бухту, он вкрался промеж отвесных холмов, которые сжимают его со всех сторон наподобие пальцев в слишком узкой перчатке. Городские щупальца длиной порой в двадцать — тридцать километров скользят у подножия гранитных образований, склон которых так крут, что никакая растительность не может за него зацепиться. Иногда на изолированной террасе или в глубокой узкой расселине все же умещается островок леса поистине девственного, так как эта местность недоступна, несмотря на ее близость к городу. Когда летишь в самолете среди роскошных растительных ковров, так и кажется, что, прежде чем приземлиться у подножия холмов, он заденет за ветки в этих коридорах, от которых веет свежестью и величавостью.
Город, столь расточительный на холмы, относится к ним пренебрежительно. Шаровидные сферы из гранита, застывшего глыбой, как чугун, излучают неистовый зной, и морскому ветру, продувающему дно ущелий, не удается подняться наверх. Может быть, градостроительство и сумеет решить эту проблему, но в 1935 году место, занимаемое человеком в общественной иерархии Рио, измерялось альтиметром: чем ниже занимаемая им ступенька социальной лестницы, тем выше находится его жилище. Фавелы бедняков вскарабкались на холмы, где чернокожее население, одетое в застиранные лохмотья, изобретало на гитарах те тревожащие душу мелодии, которые во время карнавала спускаются с возвышенностей и наполняют собой город.
Город меняется и в длину и в высоту. Стоит только отправиться по одной из городских троп, изгибающихся между холмами, как очень скоро пейзаж становится пригородным. Я застал на Копакабане[30], позднее ощетинившейся небоскребами, провинциальный городок со своей торговлей и лавочками.
Последнее воспоминание, связанное с Рио, относится к моему окончательному отъезду: отель на скале Корковадо. Туда добирались на фуникулере, наспех установленном среди осыпей и похожем то ли на гараж, то ли на высокогорный приют с постами управления: что-то вроде Луна-парка. И все это для того, чтобы, проплыв вдоль пустырей, грязных и каменистых, которые нередко приближались к вертикали, попасть на вершине холма в небольшое одноэтажное строение имперского периода, отделанное искусственным мрамором и выкрашенное охрой. Обедали там на приспособленной под террасу платформе, выдвинутой над бесконечным скоплением бетонных зданий, хибарок и всяких городских конгломератов; только вместо заводских труб, уместных в качестве границы этого причудливого пейзажа, на заднем плане открывался вид на тропическое море, переливающееся и атласное, с разлившимся над ним безмерным лунным сиянием.
Я возвращаюсь на корабль. Он снимается с якоря и, сверкая всеми своими огнями, проплывает у границы открытого моря, которое, кажется, производит смотр движущемуся одноглазому осколку улицы. Вечером пронеслась буря, и теперь море переливается подобно брюху сытого зверя. Тем временем луну заволакивают обрывки облаков, а ветер разматывает их в зигзаги, кресты и треугольники. Странные фигуры будто освещены изнутри; на черном фоне неба это похоже на северное сияние, приспособленное к тропикам. Время от времени через туманные видения проглядывает кусок красноватой луны, который проходит, вновь появляется и исчезает подобно блуждающему и тревожному фонарю.
Переход через тропики
Тропики, какими они предстают на морском побережье между Рио и Сантусом, все еще подобны мечте. Береговая цепь гор, в одной точке превосходящая две тысячи метров, спускается к морю и разрезает его на островки и бухточки. Языки тонкого песка, окаймленные кокосовыми пальмами или влажными, изобилующими орхидеями лесами, тянутся вплоть до стен песчаника или базальта, которые преграждают к ним доступ со всех сторон, кроме моря. Небольшие порты, отстоящие друг от друга на сотню километров, дают пристанище рыбакам, все еще живущим в домах XVII века. Теперь дома уже развалились, а некогда они были построены из благородного тесаного камня для судовладельцев, капитанов и вице-губернаторов. Ангра-Дус-Рейс, Убатуба, Парати, Сан-Себастьян, Вила-Велья — вот пункты, куда прибывало золото, алмазы, топазы и хризолиты, добытые в minas geraes — «главных рудниках» королевства. Их перевозка через горы на спинах мулов занимала несколько недель. Когда ищешь следы троп, проходивших вдоль хребтов, трудно представить себе степень интенсивности движения: ведь оно обеспечивало специальный промысел, существовавший за счет возврата потерянных животными подков.
Бугенвиль[31] поведал нам о предосторожностях, окружавших разработку и перевозку минералов. Сразу же по извлечении золото должно было поступать в дома Фонда, расположенные в каждом округе: Риу-дас-Мортис, Сабара, Серра-Фриу. Там взимали королевскую пошлину, а то, что причиталось предпринимателям, передавалось им в слитках с указанием на них веса, пробы, номера и королевского герба. Центральная контора, расположенная на полпути между рудниками и побережьем, производила регистрацию.
«Эту контору охраняет пост, который состоит из капитана, лейтенанта и пятидесяти солдат; именно здесь владельцы слитков уплачивают пошлину в размере одной пятой стоимости принадлежащего им золота, а также сбор по полтора реала с человека и с головы рогатого скота или вьючного животного. Половина сбора идет королю, а вторая половина делится между личным составом поста…» Не приходится поэтому удивляться, что караваны, шедшие из рудников и проходившие в обязательном порядке проверку, задерживались и досматривались «со всевозможной строгостью». «Частные лица сдают золото в слитках на Монетный двор в Рио-де-Жанейро, где им выплачивают стоимость его в чеканной монете: обычно это полудублоны достоинством в восемь испанских пиастров. С каждого из этих полудублонов король получает по пиастру за лигатуру и монетный сбор». И Бугенвиль добавляет: «Монетный двор в Рио-де-Жанейро — один из лучших. Он обеспечен необходимым оборудованием, позволяющим выполнять работы с максимальной скоростью. Ввиду того что золото доставляют с приисков одновременно с прибытием из Португалии флотилии кораблей, приходится ускорять темп работы на Монетном дворе, и быстрота, с которой чеканится монета, поразительна».
Еще более строгая система мер ограждала добычу алмазов. Предприниматели, рассказывает Бугенвиль, «обязались давать точный отчет… о добытых алмазах и сдавать их интенданту, поставленному королем для этой цели. Интендант хранит их в круглой, обитой железом шкатулке с тремя замками. Ключи от одного замка находятся у него, от другого — у вице-короля и от третьего — У провадора королевской асьенды. Эта шкатулка вкладывается в другую, которую три упомянутых лица опечатывают своими печатями и в которой хранятся три ключа от первой шкатулки. Вице-король не имеет права проверять ее содержимое. Он лишь ставит все в ящик и, опечатав его, отправляет в Лиссабон. Сундук открывают в присутствии короля, и последний отбирает любые понравившиеся ему алмазы, выплачивая их стоимость предпринимателям по договорному тарифу». От этой интенсивной деятельности, в результате которой в одном лишь 1762 году было перевезено, проверено, отчеканено и отправлено сто девятнадцать золотых арробов[32], то есть более полутора тонн драгоценного металла, не осталось ничего на вновь обретшем спокойствие берегу. Разве что несколько величественных одиночных фасадов в глубине бухточки напоминают о ней. Об их стены, к которым когда-то подходили галеоны, теперь лишь бьются волны. Кажется, что в обширные леса, к девственным бухточкам и крутым скалам изредка спускались с высоты плоскогорий только босоногие индейцы. Как-то не верится, что здесь располагались мастерские, где еще двести лет назад ковалась судьба современного мира.
Пресытившись золотом, мир возжелал сахара, но сахар сам потреблял рабов. Истощение рудников (чему, впрочем, предшествовало истребление лесов, дававших топливо для тиглей), отмена рабства, наконец, растущее мировое потребление — все это толкает Сан-Паулу и его порт Сантус на производство кофе. Золото из желтого, затем белого становится черным. Но, несмотря на перемены, превратившие Сантус в один из центров международной торговли, эта местность сохраняет какую-то необъяснимую красоту. Пока корабль медленно скользит между островами, я испытываю первое потрясение от тропиков. Мы двигаемся по узкому зеленеющему каналу. Протянув руку, можно чуть ли не схватить эти растения, которые Рио держит на почтительном расстоянии, а именно в своих забравшихся на холмы оранжереях.
Местность за Сантусом — равнина, затопленная, покрытая лагунами и болотами, изрезанная реками, проливами и каналами, очертания которых непрерывно размываются перламутровыми испарениями, — представляется той самой землей, которая появилась в начале сотворения мира. Покрывающие ее банановые плантации имеют самый что ни на есть свежий и нежный зеленый оттенок. В течение получаса машина идет среди бананов, скорее растений-мастодонтов, нежели деревьев-карликов, с сочными стволами, которые теряются среди эластичных листьев, шелестящих над рукой с сотней пальцев, выступающей из огромного каштанового или розоватого лотоса. Затем дорога поднимается на высоту восемьсот метров до вершины серры[33]. Как и повсюду на этом побережье, отвесные склоны защитили от поползновений человека девственный лес, такой богатый, что на поиски подобного ему пришлось бы отправиться на север, за много тысяч километров — до бассейна Амазонки. Пока автомобиль скрежещет на поворотах — их нельзя назвать даже «булавочной головкой», такой они закручены спиралью, — пробираясь сквозь туман, который создает иллюзию высоких гор иных широт, у меня есть время поинтересоваться деревьями и другими растениями, проходящими перед взором наподобие музейных экспонатов. Этот лес отличается от нашего контрастом между листвой и стволами. Листва более темная, ее оттенки зеленого цвета напоминают скорее минерал, чем растение, а среди минералов преобладают не изумруд и перидот, а нефрит и турмалин. Стволы же, напротив, белые или сероватые, выделяются на темном фоне листвы наподобие костных останков. Находясь слишком близко к зеленой стене, чтобы обозревать ее общий вид, я изучил главным образом детали. На более обильных, чем в Европе, растениях топорщатся стебли и листья, как будто вырезанные из металла, настолько уверенна их посадка, а их полная смысла форма представляется неподвластной превратностям времени. Со стороны кажется, будто природа здесь совсем другого порядка, чем наша: она обнаруживает более высокую степень присутствия и постоянства.
Однажды я уже испытал нечто похожее. Это случилось во время моих каникул в Провансе, первых после обычно проводимых в Нормандии и Бретани. Вместо растительности, которая так и осталась для меня какой-то неопределенной и неинтересной, появилась совсем иная. Каждый вид приобретал в моих глазах особое значение. Словно из обычной деревни я перенесся вдруг на археологическую стоянку, где любой камень уже не просто составная часть дома, а прежде всего свидетель прошлого. Я с восторгом лазал по камням, повторяя про себя названия растений: чабрец, душица, розмарин, базилик, лавр, лаванда, земляничник, каперсы, мастиковое дерево, каждое из которых не только играет особую роль, но и обладает своего рода «дворянской грамотой». А тяжелый смолистый запах служил одновременно доказательством существования этой растительной вселенной и доводом в ее пользу. Теперь впечатление, которое флора Прованса оставила во мне благодаря своему аромату, производила тропическая флора своей формой. Это уже не мир привычных запахов, не гербарий рецептов и пристрастий, а растительная толпа, подобная труппе рослых танцовщиц, застывших в сложных позициях как будто специально для того, чтобы продемонстрировать наиболее четкий рисунок — недвижный балет, нарушаемый лишь минеральным движением источников.
Когда добираешься до вершины, все снова меняется, покончено с влажной жарой тропиков и с дерзновенными переплетениями лиан и скал. Вместо огромной сверкающей панорамы, которая в последний раз просматривается с бельведера серры до самого моря, в противоположном направлении предстает неровное и голое плоскогорье, словно разматывающее свои хребты и лощины под своенравным небом. Сверху падает моросящий дождь. Ибо мы находимся на высоте примерно в тысячу метров, хотя море все еще близко. На вершине этой стены начинаются горные земли, ряд уступов, первую и самую трудную ступеньку которой образует прибрежная цепь. Плоскогорье мало-помалу понижается к северу и в трех тысячах километрах отсюда падает большими уступами к бассейну Амазонки. Его наклон лишь дважды нарушается линией скал: Серрой в Ботукату, приблизительно в пятистах километрах от побережья, и Шападой[34] — в Мату-Гросу, в полутора тысячах километрах от него. Позднее, только преодолев одну и другую, я снова увижу вдоль больших рек бассейна Амазонки лес, сходный с тем, что цепляется за прибрежный уступ. Наибольшая часть Бразилии, заключенная между Атлантическим океаном, реками Амазонкой и Парагваем, представляет собой поверхность с уклоном, приподнятым со стороны моря: курчавый трамплин бруссы, окруженный влажным кольцом тропического леса и болот[35].
Эрозия опустошила земли, создав какой-то незавершенный ландшафт, однако вину за хаотичный вид пейзажа несет прежде всего человек. Сначала он поднял целину, но через несколько лет истощенная, вымытая дождями почва оказалась негодной для кофейных деревьев. И плантации перекочевали дальше, туда, где земля была еще девственной и плодородной. Между человеком и землей так никогда и не установилась та бережная взаимность, что в Старом Свете лежала в основе тысячелетней близости, в ходе которой они привыкали друг к другу. Здесь земля была осквернена и погублена. Хищническое земледелие завладело лежащим на поверхности богатством и затем ушло дальше, вырвав кое-какие прибыли.
Ту территорию, где хозяйничали первопроходцы, справедливо называют бахромой. Ибо, опустошая почву почти в момент ее распашки, они были обречены занимать только движущуюся полосу, вгрызаясь с одной стороны в девственную землю и оставляя по другую сторону истощенные залежи. Подобно огню бруссы, убегающему вперед за все новой и новой пищей, яркое пламя земледелия за сто лет пересекло штат Сан-Паулу. Зажженное в середине XIX века рудокопами, бросавшими иссякшие рудные жилы, оно переместилось с востока на запад, так что вскоре мне предстояло нагнать его по другую сторону реки Парана. Оно прокладывало себе путь среди поваленных стволов и вырванных из родного гнезда семей.
Территория, которую пересекает дорога из Сантуса в Сан-Паулу, — одна из тех, что с самых давних пор используются в этой стране, поэтому-то она и кажется археологической стоянкой с угасшим земледелием. Сквозь тонкий покров жесткой травы просвечивает остов косогоров и склонов, некогда покрытых лесами. Местами угадывается пунктир холмиков, которыми отмечены бывшие местоположения оснований кофейных деревьев; они выступают над заросшими травой склонами, похожие на отмершие сосцы. В долинах растительность вновь завладела почвой, однако это уже не та благородная архитектура первобытного леса: вырубка зарастает сплошной чащей хилых деревьев. Время от времени мелькает хижина эмигранта-японца, который тщится с помощью архаичных методов возродить уголок земли и заняться огородничеством.