— Только теперь, э-э, теперь многие из нас не понимают, э-э, насколько грех, всякий грех, который мы, э-э, можем совершить, отражается не только на нас, но и э… на тех, кто нам, э-э, близок и дорог…
«Я бы все отдал, — тоскливо думал Дормэс, — за проповедь, пусть иррациональную, но сильную и горячую проповедь, которая подбодрила бы и утешила меня в эти трудные дни». Но он тут же с величайшей досадой спохватился, вспомнив, что всего лишь несколько дней назад н осудил иррациональную, драматическую силу воинствующего вождя, безразлично — церковного или политического.
Ну что ж, очень печально! Ему придется отказаться от духовного утешения церкви, которое он знавал в школьные годы.
Хотя нет, надо еще попробовать прибегнуть к духовному утешению своего друга мистера Фока — «падре», как нередко называл его Бак Титус.
В уютной англиканской церкви св. Криспина, с ее бронзовыми мемориальными досками, в подражание английским, с ее кельтской купелью и украшенным медным орлом аналоем и с пахнущим пылью ковром, Дормэс слушал мистера Фока:
— Всемогущий бог, отец господа нашего Иисуса Христа, не желает смерти грешников, но желает, чтобы они отвернулись от своего нечестия и жили; он дал силу своим служителям и заповедал им провозглашать народу, всем, кто раскаивается, прошение и отпущение грехов…
Дормэс посмотрел на невозмутимо-благочестивое лицо своей жены Эммы. Милый, издавна знакомый ритуал казался ему теперь бессмысленным, потому что все это было так же далеко от современности с ее Бэзом Уиндрипом и его минитменами и так же бессильно утешить его, утратившего привычное чувство гордости от сознания того, что он американец, как вновь поставленная на сцене столь же милая и столь же хорошо знакомая елизаветинская пьеса. Он беспокойно огляделся по сторонам. Сам мистер Фок был, может быть, настроен и очень возвышенно, но большинство собравшихся оставалось равнодушным. Для них англиканская церковь олицетворяла не честолюбивое смирение Ньюмэна и не человечность епископа Брауна (впрочем, оба они ее покинули!) — она была для них символом и утверждением процветания — духовным эквивалентом факта владения двенадцатицилиндровым «кадиллаком», — более того, она удостоверяла тот факт, что еще ваш дед имел выездной экипаж, влекомый почтенной патриархальной лошадкой.
Дормэсу казалось, что в церкви пахло черствой сдобой.
Миссис Краули была в белых перчатках, а к ее бюсту — у миссис Краули даже в 1936 году был бюст, а не грудь — был приколот букет тубероз. Фрэнсис Тэзброу был в визитке и полосатых брюках, а рядом, на сиреневой подушке, лежал шелковый цилиндр (единственный в форте Бьюла). И даже та, с которой Дормэс делил жизнь и по крайней мере свой утренний кофе, его добрая Эмма сидела с таким самодовольным выражением возвышенной доброты, что Дормэс стал злиться.
«Все это душит меня! — негодовал он. — Лучше уж шумная оргия… хотя нет… это дикарская истерика в стиле Бэза Уиндрипа. Мне нужна такая церковь, если это вообще возможно, которая была бы равно далека и от дикарей и от капелланов короля Генриха Восьмого. Я понимаю, почему Лоринда при всей своей педантичности и добросовестности никогда не ходит в церковь».
Лоринда Пайк в этот слякотный декабрьский вечер сидела в глубоком кресле в своей «Таверне долины Бьюла» и штопала чайную скатерть. Это не была, в сущности, таверна. Это был настоящий пансион, если принять во внимание его двенадцать спален и гостиную, обставленную с претензией на художественность, где обедали постояльцы.
Несмотря на его давнишнюю нежную привязанность к Лоринде, Дормэса всегда раздражали цейлонские медные чаши для споласкивания пальцев, клеенчатые скатерти из Северной Каролины и итальянские пепельницы, расставленные как для продажи на шатких карточных столах в столовой. Но он вынужден был признать, что чай у Лоринды великолепный, пирожки воздушные, стилтонский сыр превосходного качества, самодельный ромовый пунш восхитителен и что сама Лоринда и умна и очаровательна, особенно в тех случаях, когда, как в этот пасмурный вечер, ее не беспокоят ни другие посетители, ни присутствие этого противного червяка — ее компаньона мистера Ниппера, у которого создалось приятное убеждение, что раз он вложил в «таверну» несколько тысяч, то он вправе ни за что не отвечать, ничего не делать и забирать себе половину доходов.
Дормэс вошел, стряхивая снег и тяжело дыша, — на скользкой дороге ему пришлось крепко налегать на тормоз. Лоринда небрежно кивнула, подбросила в камин дров и продолжала штопать, не сказав ничего более сердечного, чем:
— Привет. На улице паршиво?
— Да…очень.
Но когда они сидели друг против друга у камина, чтобы понимать друг друга, им не нужно было улыбаться. Лоринда задумчиво сказала:
— Знаешь, милый, будет, по-видимому, довольно скверно. Я думаю, что Уиндрип и Ко вернут нас, в смысле борьбы за женские права, к шестнадцатому веку, к Анне Хатчинсон и антиномистам.
— Наверное. Назад на кухню.
— Даже если у тебя ее нет!
— Ты думаешь, вам будет хуже, чем нам, мужчинам? Ты заметила, что в своих статьях Уиндрип ни разу не обмолвился ни о свободе слова, ни о свободе печати? О, он, конечно, горячо бы выступил в их защиту, если б он о них вспомнил.
— Это верно. Хочешь чаю, дорогой?
— Нет, Линда, я склоняюсь к тому, чтобы забрать семью и скрыться в Канаду, не дожидаясь, пока меня схватят — сразу после вступления Бэза в должность.
— Ни-ни! Не делай этого. Нам необходимо удержать здесь всех журналистов, которые будут продолжать с ним бороться, а не ловить подачки с барского стола. Да и, помимо того, что я буду делать без тебя? — Лоринда впервые была настойчива.
— Ты будешь в гораздо большей безопасности, когда меня не будет поблизости. Но я понимаю, что ты права. Я не могу уехать, пока они не заставят меня сделать это. Тогда мне придется исчезнуть. Я слишком стар для тюрьмы.
— Но, надеюсь, не слишком стар для любви? Это было бы очень печально!
— Для этого люди никогда не бывают стары, за исключением тех, кто всегда слишком молод для любви. Как бы то ни было, я остаюсь — пока что.
Неожиданно для себя он обрел здесь, у Лоринды, решимость, которую тщетно искал в церкви. Он будет бороться с ветряными мельницами, хотя бы для собственного удовлетворения. Это означает, правда, несколько забавный конец его затворничества в башне из слоновой кости. Но он снова чувствовал себя сильным и довольным. Его размышления прервал вопрос Лоринды:
— Как относится Эмма к политическому положению?
Она его не замечает. Она видит, что я недоволен, слышала вчера вечером по радио предостережения Уолта Троубриджа… Ты слушала его? В таких случаях она принимается охать: «О, это ужасно!» — и тут же забывает обо всем и горюет, что у нее в кастрюле подгорело! Счастливый человек! Да, на меня она, наверно, действует успокаивающе, не то бы я превратился в форменного неврастеника! Может быть, поэтому я так чертовски постоянен, так привязан к ней. И все-таки я еще настолько сумасшедший, что мне хочется быть с тобой вместе… открыто быть вместе… постоянно… и чтобы мы могли вместе бороться и поддерживать хоть маленький огонек в наступающем новом ледниковом периоде. Я мечтаю об этом. Все время. А теперь, принимая все это во внимание, мне хотелось бы поцеловать тебя.
— Разве это такая необычайная церемония?
— Да. Это всегда для меня как в первый раз. Послушай, Линда, неужели тебе не кажется странным, что при… всем том, что было между нами… как в ту ночь в отеле в Монреале… мы совсем не чувствуем никакой вины, никакого смущения… и можем вот так спокойно сидеть и болтать?
— Нет, милый… нет, дорогой! Это ни чуточки не странно. Все было так естественно. Так хорошо!
— Но ведь мы же разумные, сознательные люди…
— Конечно. Поэтому никто ничего и не подозревает, даже Эмма. Слава богу, что это так, Дормэс! Я бы ни за что не хотела причинить ей горе, даже ради твоего лестного расположения!
— Чудовище!
— О, ты, вероятно, на подозрении, ты лично. Ведь известно, что ты иногда пьешь ликер, играешь в покер и любишь вольную шутку. Но кому может прийти в голову, что известная чудачка, суфражистка, пацифистка, противница цензуры, друг Джейн Адаме и мамаши Блур может быть любовницей?! Ученые снобы! Анемичные новаторы! О, я знала стольких женщин, боевых и суровых, облаченных в простыни статистических отчетов, — и эти женщины были неудержимо страстными, раз в десять более страстными, чем сладенькие, сдобные содержаночки в шифоновых платьях!
На мгновение их прикованные друг к другу глаза выразили нечто большее, чем привычная ласковость и безмятежное спокойствие.
Он пожаловался ей:
— Я постоянно думаю о тебе и хочу тебя, и все же я думаю и об Эмме… и у меня нет даже этого тонкого, столь излюбленного романистами и исполненного самолюбования чувства виновности и сложности положения. Все это кажется таким простым, естественным. Линда, милая!
Он пожаловался ей:
— Я постоянно думаю о тебе и хочу тебя, и все же я думаю и об Эмме… и у меня нет даже этого тонкого, столь излюбленного романистами и исполненного самолюбования чувства виновности и сложности положения. Все это кажется таким простым, естественным. Линда, милая!
Он неуверенно приблизился к окну, на каждом шагу оглядываясь на Линду. Стемнело, на дороге курился туман. Он посмотрел в окно сначала рассеянно, а потом очень пристально.
— Странно! Очень, очень странно! За тем большим кустом, через дорогу, — должно быть, это куст сирени, — стоит человек и подсматривает за нами. Я вижу его при свете фар каждый раз, когда проезжает автомобиль. И мне кажется, что это мой слуга Оскар Ледью — Шэд. — Дормэс хотел было задернуть веселые, красные с белым занавески.
— Нет! Нет! Не надо! Это покажется ему подозрительным.
— Ты права. Странно, что он тут караулит, — если только это действительно он. Сейчас бы ему как раз полагалось быть у нас и следить за топкой… зимой он занят у нас только несколько часов в день, а остальное время работает на фабрике оконных рам, но сейчас… Он, видимо, собирается шантажировать меня. Пожалуйста, пусть печатает где угодно все, что ему довелось сегодня увидеть!
— Только то, что он сегодня увидел?
— Что угодно! И когда угодно! Я страшно горд… Такая старая развалина, как я, на двадцать лет старше тебя… и твой возлюбленный!
И он действительно был горд, но в то же время не мог забыть написанное красным мелком предостережение, которое он нашел у своего крыльца после выборов.
Но прежде чем он успел осмыслить всю сложность создавшегося положения, дверь с шумом распахнулась, и в комнату впорхнула его дочь Сисси.
— Тра-ля-ля! Привет, друзья! С добрым утром, мисс Линди! Как вы тут все поживаете? Хэлло, отец!
Нет это не от коктейля — я пропустила только маленькую рюмочку. Это бодрость юности! Но до чего же холодно! Чаю! Линда, радость моя, поскорее чаю!
Им подали чай. Они пили его по-семеиному, в тесном домашнем кругу.
— Подвезти тебя домой, папа? — спросила Сисси, когда они собрались уходить.
— Да… нет… подожди секунду. Лоринда, дайте мне электрический фонарик.
Когда он вышел на улицу и воинственно зашагал через дорогу, в нем снова закипело раздражение, которое он старался скрыть от Сисси. Там, наполовину скрытый кустами, опираясь на свой мотоцикл, в самом деле стоял Шэд Ледью.
Шэд был застигнут врасплох; вид у него на сей раз был менее презрительный и властный, чем у полисмена, регулирующего движение на Пятой авеню.
— Что вы тут делаете? — накинулся на него Дормэс. Шэд ответил, сильно запинаясь:
— Я только… что-то случилось с моим мотоциклом.
— Ах, так! Вам полагается быть в это время дома и присматривать за топкой, Шэд.
— Ну что ж, моя машина здесь, пожалуй, в безопасности… Я пойду пешком.
— Не надо. Меня довезет дочь. Можете поставить ваш мотоцикл в мой автомобиль и довезти его обратно. (Так или иначе, разговора с Сисси с глазу на глаз не избежишь, хотя Дормэс совсем не представлял, что он ей скажет.) — Она отвезет вас? Ну да! Черта с два она умеет водить машину! Она же бешеная.
— Ледью! Мисс Сисси отлично водит машину. Меня она, во всяком случае, вполне устраивает, если же ваши требования выше…
— А мне плевать, как она водит! Всего хорошего!
Возвращаясь через дорогу назад, Дормэс упрекал себя: «Что за ребячество? Говорить с ним, как с джентльменом! С каким восторгом я бы его прикончил!»
Сисси, поджидавшей его на крыльце, он сказал:
— Шэд здесь случайно… у него что-то с мотоциклом… Пусть берет мой автомобиль… Я поеду с тобой.
— Прекрасно! За эту неделю от моей езды поседели только шесть юношей.
— А я… я хотел сказать, что лучше уж мне сесть за руль. Сегодня очень скользко.
— Пусть тебя это не беспокоит. О, мой дорогой безумный родитель, я самый лучший шофер в…
— Ты же понятия не имеешь, как надо ездить! Ты же бешеная! Садись, хватит разговоров. Машину веду я, понятно? Спокойной ночи, Лоринда.
— Ладно, дражайший папочка! — сказала Сисси с таким дьявольским лукавством, что у Дормэса задрожали колени.
Он тут же постарался внушить себе, что эта развязная манера Сисси, ставшая в нынешние времена обязательной даже для провинциальных юношей и девушек, выросших на бензине, была только внешним подражанием нью-йоркским шлюхам и что мода эта продержится не дольше двух-трех лет. Быть может, этому поколению трещоток пойдет на пользу переворот Бэза Уиндрипа со всеми его бедствиями.
— Чудесно, отец. Я знаю, очень хорошо ездить осторожно, но разве ты хочешь состязаться с благоразумной улиткой? — спросила Сисси.
— Улитки не буксуют…
— Конечно, нет; зато они попадают под колеса. Уж лучше буксовать!
— Ты хочешь сказать, что твой отец — ископаемое?
— О, я бы не…
— Отчего же, может быть, это и верно в данном случае. В этом есть свои преимущества. Во всяком случае, мне представляются сомнительными избитые истины, что старости свойственны осторожность и консерватизм, а молодости — смелость, предприимчивость и оригинальность. Посмотри на молодых наци, с каким удовольствием они избивают коммунистов. А в колледже студенты чуть ли не в каждом классе ставят на вид своим руководителям, что они иконоборцы и что у них нет достаточного уважения к священной доморощенной философии. Как раз сегодня по дороге сюда мне пришло в голову…
— Скажи, папа, а ты часто ездишь к Линде!»
— А что?.. Нет, не особенно. А что?
— А почему вы не… Чего вы оба так боитесь? Ведь вы же такие храбрые вольнодумцы… Вы с Линдой так подходите друг к другу! Почему бы вам не… Ну, ты меня понимаешь… Почему бы вам не принадлежать друг другу?
Боже всемогущий! Сесилия! Я никогда не слышал, чтобы приличная девушка говорила такие вещи. Никогда в жизни!
— Ай-яй-яй! Никогда не слышал? Ах, дорогой мой! Как жаль!
— Клянусь создателем… Согласись по крайней мере, что это не совсем обычно, чтобы преданная дочь предполагала, будто ее отец обманывает ее мать! Особенно такую нежную и прекрасную мать, как твоя!
— Неужели? Пожалуй! Необычно предполагать это… вслух. Но я не сомневаюсь, что многие девушки именно это думают, когда они видят, что почтенный родитель начинает порастать мхом.
— Сисси…
— Берегись, ты наедешь на телефонный столб!
— Ерунда! Он же совсем в стороне! Но, послушай, Сисси: брось ты эти передовые идеи… или бредовые идеи, я и сам не знаю, как сказать. Я постоянно путаю эти два слова. Дело это серьезное. Надо же придумать такую нелепость — будто Линда… будто Лоринда и я — любовники. Дорогое мое дитя, ты просто не должна так легкомысленно болтать о таких серьезных вещах!
— Не должна, говоришь. Прости, папа, мне как раз пришло в голову… насчет мамы. Да, я никому не дала бы обидеть ее, даже вам с Линдой. Но ведь ей, почтенный мой родитель, это и во сне не приснится. Вы могли бы наслаждаться без малейшего ущерба для мамы. Душевное устройство матери не так, э-э, не так обусловлено полом, что ли, как это принято называть… над ней больше довлеет, скажем, пылесос новой системы, у ней комплекс пылесоса, если ты понимаешь, что я хочу этим сказать… почитай-ка Фрейда. О, она молодчина, но без особой склонности к анализу, и потом…
— Так ты, значит, рассуждаешь?
— Ха! А что ж тут такого — почему бы и нет? Живи в свое удовольствие, снова стань веселым и жизнерадостным, без ущерба для чьих бы то ни было чувств — что же тут плохого? Да, это второй пункт моего символа веры.
— Сисси! Имеешь ли ты хоть малейшее представление, о чем говоришь? Конечно, может, нам следует стыдиться нашего трусливого невнимания к этому вопросу. Но… да, наверно, и твоя мать никогда особенно не посвящала тебя в вопросы «пола» и…
— И слава богу! Вы избавили меня от рассказа о милом маленьком цветочке и о его совершенно неприличном романе с этим распутником — львиным зевом в соседней кровати… прости… я хотела сказать, на соседней клумбе. Я очень рада, что это так. Господи! Было бы ужасно, если б мне пришлось краснеть всякий раз, когда я смотрю на сад!
— Сисси! Дитя! Прошу тебя! Не надо так ужасно острить! Это все очень важные вещи…
Сисси покаянно сказала:
— Я знаю, папа, прости. Но ведь это… если бы ты знал, как мне больно, когда я вижу тебя таким несчастным, таким молчаливым… Эта ужасная история с Уиндрипом и лигой попрошаек совсем подкосила тебя, ведь правда? Если ты думаешь бороться против них, тебе надо получить какой-то новый заряд энергии и бодрости… надо снять кружевные перчатки и надеть железные… и вот меня осенило, что именно Лоринда могла бы сделать это для тебя, и только она одна. Ха! Ведь она прикидывается такой возвышенной душой. (Помнишь, эту старую присказку, которую так любил Бак Титус: «Если вы спасаете падших женщин, спасите одну для меня». Ох, это совсем не то! Я думаю, мы эту фразу из пьески выбросим.) Но все равно, у нашей Линды такие прекрасные, влажные и голодные глаза…