— Как же так? А я думала, ты давно в школе, — отозвалась из кухни Эмма. Впрочем, конца фразы никто из трех мушкетеров не слышал. Они уже натянули пальто, замотали шеи шарфами и вышли наружу в снег и слякоть.
Лоринду Пайк они застали в кухне, в ситцевом платье с засученными рукавами; она опускала пончики в кипящее масло — картина, возвращающая в те далекие романтические времена (которые Бэз Уиндрип старался воскресить), когда женщина, вырастившая одиннадцать детей, принявшая десятки новорожденных телят, считалась слишком хрупким существом, чтобы ее можно было обременять избирательными правами. Лицо Лоринды пылало от жара, но она весело кивнула им и вместо приветствия спросила: «Хотите пончиков? Сейчас!» Она увела их из кухни от любопытных ушей одной судомойки и двух котов, и все уселись в красивой буфетной, с расставленными на полках тарелками, чашка ми и блюдцами итальянской майолики, совершенно не уместными в вермонтской гостинице и свидетельствующими об излишне изысканном вкусе Лоринды; но она содержала их в такой чистоте и в таком порядке, которые делали честь ее хозяйственности и аккуратности Сисси коротко изложила свой проект, за голыми цифрами которого угадывалась очаровательная картина: она и Джулиэн, пара бродячих цыган в хаки, продают с грузовика серебристые старые сосновые балки.
— Ничего не выйдет, — с сожалением сказала Лоринда. — Дорогие загородные виллы… Их, конечно, строят. Просто диву даешься, сколько всяких дельцов и ловкачей зашибают неплохие денежки на всей этой шумихе с передачей их богатства массам. Но все строительство в руках подрядчиков, связанных с нынешними заправилами. Добрый старый Уиндрип так дорожит всеми американскими институтами, что сохранил наше традиционное взяточничество, хотя и уничтожил нашу традиционную независимость. Они не дадут вам заработать ни цента.
— Она, кажется, права, — сказал Дормэс.
— Это, пожалуй, в первый раз, — усмехнулась Лоринда. — Раньше я наивно думала, что женщины-избирательницы слишком хорошо знают мужчин, чтоб поверить их благородным заверениям по радио.
Они сидели в автомобиле перед гостиницей; Джулиэн и Сисси впереди, Дормэс на заднем сиденье, внушительный и несчастный в своих многочисленных одеждах.
— Такие дела, — сказала Сисси. — Хорошие времена наступили для молодых мечтателей, и все благодаря Диктатору. Изволь маршировать под военный оркестр… либо сиди дома… либо иди в тюрьму.
— Да… Ну, ладно, что-нибудь да я найду. Сисси, ты пойдешь за меня замуж… когда я найду работу?
(Прямо невероятно, думал Дормэс, как эти современные несентиментальные сентименталисты игнорируют его присутствие… Точно животные.) Даже раньше, если захочешь. Хотя брак представляется мне теперь сплошной нелепостью, Джулиэн. нельзя же в самом деле так: после того, как мы убедились воочию, что все наши старые учреждения — это гниль и ложь, после того, как мы видели, как церковь, государство и все прочее пали ниц перед корпо, нельзя же ожидать от нас, что после всего этого мы будем по-прежнему доверчиво смотреть им в рот. Но для спокойствия таких нетронутых умов, как твой дедушка и Дормэс, нам придется, наверно, сделать вид, что мы верим, будто священники, поддерживающие Великого Шефа Уиндрипа, все-таки уполномочены господом-богом продавать разрешение на любовь!
— Сисси!
— Ох! А я и забыла, что ты здесь, папа! Но как бы то ни было, детей у нас не будет. Я люблю детей! Я была бы рада, если бы вокруг меня носилась дюжина этаких очаровательных дьяволят. Но когда люди так раскисли, что отдали мир на произвол ничтожествам и диктаторам, пусть не ждут, что порядочная женщина станет поставлять детей в этот сумасшедший дом! Чем больше действительно любишь детей, тем меньше хочется рожать их в такое время!
На это Джулиэн возразил решительным тоном наивного ухажера прошлого века:
— Да. Но дети у нас все-таки будут!
— Черт его знает, может, и будут! — ответила нежная девушка.
Между тем именно Дормэс, которого меньше всего принимали в расчет, нашел работу для Джулиэна.
Старый доктор Олмстэд тянулся изо всех сил, стараясь заменить своего бывшего компаньона Фаулера Гринхилла. Но ему трудно было зимой править машиной, и он так люто ненавидел убийц своего друга, что не соглашался пользоваться услугами не только молодых людей, состоящих в ММ, но даже тех, кто фактически признал теперешних правителей, отправившись в трудовои лагерь. Итак, выбор его пал на Джулиэна, которому отныне предстояло возить его и днем и ночью, а со временем и помогать при анестезировании и перевязках; и Джулиэн, который за неделю мысленно переменил целую кучу профессий, представив себя авиатором, музыкальным критиком, инженером по кондиционированию воздуха и археологом, занимающимся раскопками на Юкатане, теперь твердо решил отдать себя медицине, заменив таким образом Дормэсу его покойно го зятя-доктора.
И, прислушиваясь к тому, как Джулиэн и Снсси мечтают, ссорятся и шепчутся в полуосвещенной гостиной, Дормэс черпал у них — и у них, и у Дэвида, и у Лоринды, и у Бака Титуса — решимость продолжать свою работу в редакции «Информера» вместо того, чтобы придушить Штаубмейера,
XXII
Десятого декабря был день рождения Берзелиоса Уиндрипа, хотя на заре своей политической карьеры, когда он еще не уяснил, что ложь иногда попадает в печать и потом несправедливо обращается против вас же, он говорил, что родился двадцать пятого декабря, как и тот, в ком он готов был признать еще более великого вождя, крича при этом с настоящими слезами на глазах, что его полное имя — Берзелиос Ноэль Вайнахт[18] Уиндрип.
Свое рождение в 1937 году он отметил историческим «Постановлением о порядке», в котором говорилось, что, хотя корпоративное правительство доказало свою устойчивость и добрую волю, все еще имеются некоторые неразумные и преступные «элементы», которые из зависти к успехам корпо стремятся разрушить все хорошее. У мягкосердечного правительства иссякло терпение, и оно извещало страну, что отныне и впредь всякий, кто словом или делом попытается нанести вред Государству, будет казнен или лишен свободы. Ввиду того, что тюрьмы уже переполнены, — с одной стороны, преступными клеветниками, а с другой — теми, кого добросердечное правительство должно охранять посредством «превентивного ареста», — по всей стране будут безотлагательно открыты концентрационные лагеря.
Дормэс догадывался, что концентрационные лагеря нужны не столько в качестве дополнительной площади для размещения жертв, сколько для того, чтобы предоставить молодым, веселым минитменам возможность развлекаться без вмешательства старых полиейских и тюремщиков-профессионалов, большинство которых смотрело на заключенных не как на врагов, которых надо истязать, а как на скот, который надо сохранить в целости.
Одиннадцатого числа состоялось торжественное открытие концентрационного лагеря — с оркестром, бумажными цветами и речами районного уполномоченного Рийка и Шэда Ледью; лагерь был открыт в Трианоне, в девяти милях к северу от Форта Бьюла, в помещении экспериментальной школы для девочек. (Девочек и их учительниц, как материал малоценный для корпоративного государства, просто-напросто выставили.) С этого дня и во все последующие дни к Дормэсу от друзей-журналистов со всех концов страны начали поступать секретные сообщения о терроре корпо и о первых кровавых восстаниях против них.
В Арканзасе девяносто шесть бывших фермеров-испольщиков, постоянно жаловавшихся на свои несчастья и почему-то не ставших ни на йоту счастливее в благоустроенном гигиеническом трудовом лагере с бесплатным еженедельным концертом, напали на контору и убили начальника лагеря и пятерых его помощников. Выступивший против них Литтлрокский полк ММ окружил восставших со всех сторон, загнал их на поле и здесь, приказав им бежать, открыл пулеметный огонь по спинам так смешно спотыкавшихся и падавших людей.
В Сан-Франциско докеры затеяли совершенно незаконную стачку, причем их вожаки, заведомые коммунисты, произносили такие изменнические речи против правительства, что местный командир ММ распорядился привязать троих из них к кипе индийского тростника, которую затем полили керосином и подожгли. Этот командир в назидание другим недовольным, пока преступники горели, отстрелил им пальцы и уши причем показал такое искусство в стрельбе, которой его обучили в рядах ММ, что не убил ни одного из то их, пока отделывал их таким образом. Впоследствии он занялся поисками Тома Муни (освобожденного Верховным судом США в начале 1936 года), но этот знаменитый антикорповский агитатор вовремя перепугался и бежал на шхуне на Таити.
В Потакете некий популярный дантист и директор банка, которому, казалось бы, должны быть чужды гнилые, мятежные настроения так называемых рабочих лидеров, совершенно неосновательно возмутившись вниманием, проявленным в кафе несколькими молодыми людьми в форме ММ к его жене (все они были в отпуску и просто веселились с юношеской непосредственностью и задором), в общей свалке стал палить из револьвера и убил троих из них. Как правило, считая это делом, лишенным общественного значения, минитмены не оглашали подробностей того, как они воздействуют на бунтовщиков, но в данном случае, поскольку дурак-дантист проявил себя маньяком-убийцей, местный начальник ММ разрешил газетам напечатать сообщение о том, что дантисту отпустили шестьдесят девять ударов гибким стальным прутом, а затем, когда он пришел в себя, поместили для осознания его кровавого идиотизма в камеру, на полу которой на два фута стояла вода, но зато, как бы в насмешку, отсутствовала вода для питья. К сожалению, человек этот умер раньше, чем успел обратиться за утешением к религии.
В Скрентоне католический священник церкви в рабочем районе был похищен и избит.
В Канзасе некто по имени Джордж У.Смит с бухты-барахты собрал две сотни фермеров, вооруженных дробовиками и спортивными ружьями и до смешного малым количеством автоматических револьверов, и повел их поджигать казарму минитменов. Были вызваны танки, и от горе-бунтовщиков не осталось и мокрого места. Их сначала отравили ипритом, а затем разнесли в пух и прах ручными гранатами; благодаря сей мудрой стратегии сентиментальные родственники не смогли обнаружить останков негодяев и использовать их для пропаганды.
Иначе обстояло дело в Нью-Йорке. Здесь минитмены, чтобы обезопасить себя от подобных сюрпризов, арестовали в бывшем Манхэттене и Бронксе всех лиц, подозреваемых в принадлежности к коммунистической партии, а также тех, о ком было известно, что они якшаются с коммунистами, и подвергли их заключению девятнадцати концентрационных лагерях на Лонг-Айленде… Большинство из них плакалось, что они вовсе не коммунисты.
Впервые в истории Америки — за исключением разве периода Гражданской войны и мировой войны — люди боялись говорить то, что им приходило в голову. На улице, в поезде, в театре оглядывались, чтобы удостовериться, не слушает ли кто-нибудь, прежде чем сказать, например, что на западе засуха: как бы кому-нибудь не пришло в голову, что говорящий считает Шефа виновником засухи! Особенно остерегались официантов, которых подозревали в связи с ММ. Те, кто не мог удержаться от разговоров о политике, называли Уиндрипа «Полковник Робинзон» или «Доктор Браун», а Сарасона — «Судья Джонс» или «Мой кузен Каспар», и можно было услышать, как при такой, казалось бы, невинной фразе, как: «Мой кузен уже как будто не так увлекается игрой в бридж с доктором, как раньше… не иначе, как они скоро совсем рассорятся», со всех сторон несется встревоженное «Ш-ш-ш!».
Все пребывали в каком-то постоянном страхе, безымянном и вездесущем, в непрерывном нервном напряжении, точно в стране, пораженной чумой. Внезапный стук, неожиданные шаги, незнакомый почерк на конверте бросали людей в дрожь; месяцами они не могли спокойно спать. А с приходом страха исчезла гордость.
Ежедневно — с регулярностью бюллетеней о погоде — приходили сообщения, что еще кого-то внезапно подвергли «превентивному аресту», и в основном это были известные лица. В первое время минитмены, за исключением их операции против Конгресса, осмеливались арестовывать только неизвестных и беззащитных людей. Теперь же происходило неслыханное: людей, казавшихся неуязвимыми и недоступными для обычных законов — судей, офицеров армии, бывших губернатор банкиров, отказавшихся сотрудничать с корпо, евреев-адвокатов, бывших послов — арестовывали и швыряли в те же вонючие и грязные камеры.
Для журналиста Дормэса и членов его семьи был особенно важно, что среди арестованных знаменито стей было много журналистов: Рэймонд Моли, Фрэнк Саймоне, Фрэнк Кент, Хейвуд Браун, Марк Селливэн Эрл Браудер, Франклин Адаме, Джордж Селдес, Фреззир Хэнт, Гарет Гаррет, Грэнвилл Хикс, Эдвин Джеймс Роберт Морс Ловетт. Все это были до смешного разные люди, сходившиеся только на том, что все они не желали ходить под ферулой Сарасона и Макгоблина.
Среди арестованных было, однако, совсем мало журналистов из херстовских газет.
Чума подступала все ближе к Дормэсу: малоизвестные редакторы из Лоуэлла, Провиденса и Олбани, не повинные ни в чем, кроме того, что они недостаточно восторженно отзывались о корпо, были арестованы для «выяснения», и прошли недели и месяцы, а о них не было ни слуху, ни духу.
Она подступила еще ближе, когда начали сжигать книги. По всей стране наиболее образованные из минитменов весело жгли книги, которые представляли угрозу для Pax Roniana[19] корповского государства. Эта форма охраны государства, настолько новая, что она едва ли была известна до 1300 года, была введена министром культуры Макгоблином, но в каждой области участникам похода против книг разрешалось изымать книги по собственному усмотрению. В северо-восточной области Дьюи Хэйк назначил цензорами судью Эффингэма Суона и доктора Оуэна Пизли, и составленный ими список вызвал всеобщее одобрение и восхищение.
Суон понимал, что настоящую опасность представляют не такие явные анархисты и нытики, как Дэрроу, Стеффенс и Норман Томас, — подобно гремучим змеям, они производят шум, который предупреждает об их ядовитости. Настоящими врагами являются те, чьи имена освящены смертью и которые сумели под этим прикрытием пробраться даже в самые почтенные школьные библиотеки, люди, столь порочные, что они предавали корповское государство за много лет до того, как оно возникло; и Суон (с энтузиазмом поддержанный Пизли) запретил продажу и хранение книг Торо, Эмерсона, Уитьера, Уитмена, Марка Твена, Хоуэллса, а затем «Новую Свободу» Вудро Вильсона, ибо, хотя в конце жизни Вильсон стал здравым, практическим политиком, до этого он был заражен вредными идеями.
Само собой разумеется, что Суон запретил также иностранных атеистов, как живых, так и мертвых: Уэллса, Маркса, Шоу, братьев Манн, Толстого и П.Г. Вудхауза с его беспринципными насмешками над аристократическими традициями. (Кто знает? Может быть, когда-нибудь он еще будет сэром Эффингэмом Суоном, баронетом корповской империи?) Кое в чем Суон проявил прямо-таки ослепительную гениальность: он был настолько дальновиден, что заметил опасность, таящуюся в томике циничного «Собрания афоризмов» Уилла Роджерса.
До Дормэса доходили вести о сожжении книг в Сиракузах, Шенектеди, Хартфорде, но все это казалось невероятным, как рассказы о привидениях.
Было семь часов вечера. Семья Джессэпа сидела за обедом, когда на крыльце раздались шаги, которых все и ждали и боялись. Миссис Кэнди — даже хладнокровная миссис Кэнди! — в волнении схватилась за грудь и не сразу пошла открывать дверь. Даже Дэвид замер, не донеся ложку до рта.
Голос Шэда: «Именем Шефа», — тяжелые шаги в передней — и в столовую ввалился Шэд, не снимая фуражки, держа руку на револьвере. Скаля зубы и добродушно подмигивая, он воскликнул:
— Здорово! Ищем вредные книги. По распоряжению районного уполномоченного. Пошли, Джессэп — Он посмотрел на камин, для которого когда-то носил дрова, и ухмыльнулся.
— Может быть, вы посидите в соседней комнате… Черта с два я посижу в соседней комнате! Сегодня ночью мы будем жечь книги. Пошевеливайтесь, Джессэп! — Шэд посмотрел на возмущенно побледневщу Эмму, посмотрел на Сисси, подмигнул и с ухмылко» спросил: — Ну, как дела, миссис Джессэп? Хелло, Сисси! Как мальчишка?
Но на Мэри Гринхилл он не посмотрел, и она на него тоже.
В передней Дормэс увидел стоявших с глупым видом четырех минитменов и Эмиля Штаубмейера, с еще более глупым видом прохныкавшего:
— Приказ… понимаете… распоряжение.
Дормэс из осторожности ничего не сказал; он молча повел их наверх, в свой кабинет.
За неделю до этого он отобрал все книги, которые только могли показаться не совсем сумасшедшему корпо радикальными: «Капитал», Веблена, все русские романы и даже «Народные пути» Сэмнера и «Неблагополучие в культуре» Фрейда, книги Торо и других отъявленных негодяев, запрещенных Суоном; старые комплекты «Нейшн» и «Нью-рипаблик» и все экземпляры троубриджевского «За демократию»; он вынес все это из кабинета и запрятал в старый диван на чердаке.
— Я говорил, что здесь ничего нет, — сказал Штаубмейер после осмотра. — Пойдем дальше.
Но Шэд запротестовал:
— Ха! Я знаю этот дом. Я здесь работал раньше… Имел счастье поднимать эти ставни на окнах и выслушивать брань вот в этой самой комнате. Вы не помните того времени, Док… когда я подстригал у вас газоны, а вы драли нос! (Штаубмейер покраснел.) Уж будьте уверены, я знаю, что говорю. Внизу, в гостиной, полно вредных книг.
И действительно, в комнате, которую называли когда гостиной, а когда залом и которую одна старая дева, полагавшая, что редакторы — народ романтический, назвала даже студией, имелось томов двести — триста, преимущественно подписных изданий. Шэд угрюмо смотрел на них, ковыряя шпорой вылинявший брюссельский ковер. Он был огорчен. Он должен найти какую-нибудь крамолу.
Он показал на самое любимое сокровище Дормэса — тридцатичетырехтомного иллюстрированного Диккенса, принадлежавшего еще его отцу, — единственный случаи, когда последний решился на безумное расточительство. Шэд спросил у Штаубмейера:
— А что этот Диккенс… он, кажется, все чем-то был недоволен…школы ему не нравились, полиция и все такое?
— Да, но ведь, Шэд… Послушайте, капитан Ледью, это было сто лет назад…
— Не имеет значения. Дохлая крыса воняет хуже, чем живая!
Дормэс воскликнул:
— Но ведь сто лет назад! Кроме того…
Но минитмены уже вытаскивали тома Диккенса с полок и с грохотом швыряли на пол. Дормэс схватил одного минитмена за руку, в дверях вскрикнула Сисси.