Том 6. У нас это невозможно. Статьи - Синклер Льюис 42 стр.


Эти более практические священнослужители, будучи, подобно врачам и юристам, в состоянии выведывать тайны, стали очень ценными шпионами в напряженный период после февраля 1939 года, когда Хэйк был занят подготовкой войны против Мексики (Канады? Японии? России? — их черед придет позже). Даже если армия состоит из рабов, необходимо убедить их, что они свободные люди и борются за свободу, иначе эти негодяи могут переметнуться на сторону врага.

Так царствовал добрый король Хэйк, и если в стране и были недовольные, они не могли заявить о своем недовольстве дважды.

А в Белом доме, где во времена Сарасона танцевали бесстыдные юноши, при новом режиме — добродетели и дубинки — миссис Хэйк, дама в очках с непреклонно-приветливой улыбкой, устраивала приемы для членов Женской христианской антиалкогольной лиги, членов Христианской ассоциации женской молодежи и Женской лиги против красного радикализма, а также для бесполезных личностей, числящихся их мужьями, — это было расширенное и разукрашенное вашингтонское издание вечеров, которые она когда-то устраивала в своем бунгало в Эглантине.

XXXVI

В трианонском лагере вновь разрешили переписку и свидания. Миссис Кэнди приехала навестить Дормэса с неизменным слоеным кокосовым тортом, и он узнал от нее о смерти Мэри, об отъезде Эммы и Сисси и о свержении Уиндрипа и Сарасона. Но все эти новости, казалось, исходили из какого-то другого, нереального мира куда меньше его волновали — кроме мысли, что он ни когда больше не увидит Мэри, — чем обилие вшей и крыс в их камере.

На рождество запрет еще не был снят, и они отпраздновали его возле елки, сооруженной Карлом Паскалем из еловой ветки и папиросной фольги. Они смеялись — не очень весело — над своей елкой, тихонько напевали в темноте «Stille Nacht»[25], и Дормэс думал о всех товарищах в политических тюрьмах Америки, Европы, Японии и Индии.

Но для Карла товарищами, по-видимому, были только приобщенные к таинству марксизма — коммунисты. И, запертый с ним в одной камере, Дормэс болезненно переживал растущую ожесточенность и нетерпимость Карла — не менее трагический результат ненавистного режима корпо, а может быть, вообще диктатуры как таковой, чем гибель Мэри, Дэна Уилгэса и Генри Видера. В заключении Карл ни на йоту не утратил мужества, не утратил и изобретательности по части одурачивания стражи, но с каждым днем у него все меньше оставалось чувства юмора, терпимости к другим, дружеского тепла — всего того, что давало силы жить людям, запертым в одну клетку. Он и раньше относился к коммунизму, как к святыне — и иногда это было немного смешно, — но теперь он стал форменным фанатиком, и его фанатизм был так же ненавистен Дормэсу, как фанатизм инквизиции или протестантов-фундаменталистов; семья Джессэпа уже в течение трех поколений отвергала убийство во имя спасения души.

В своем рвении Карл становился невыносим. Ночью товарищи по камере не могли заставить его замолчать, даже рявкнув: «Заткнись! Дай спать! Ты из нас всех сделаешь корпо».

Иногда ему удавалось их убедить. Когда его товарищи по камере принимались проклинать лагерную стражу, Карл останавливал их:

Послушать вас, так все объясняется тем, что корпо, а в особенности минитмены, сплошь негодяи. Негодяев среди них, конечно, предостаточно. Но даже самые худшие из них, даже убийцы-профессионалы не лучают такого удовольствия, карая еретиков вроде с с вами, как честные, порядочные, тупоголовые корпо, обманутые разглагольствованиями своих лидеров о Свободе, Порядке, Обеспеченности, Дисциплине и Могуществе! Теми самыми громкими словами, которыми еще до Уиндрипа пользовались спекулянты, чтобы скрыть свои непомерные прибыли. А особенно в ходу у них было слово «Свобода»! Свобода отбирать пеленки у грудных детей! В наши дни честный человек не может спокойно слышать слово «свобода» после того, что сделали с ним республиканцы! И еще я вот что вам скажу: многие минитмены здесь в лагере такие же горемыки, как и мы с вами, — просто им не удалось найти порядочной работы в блаженной памяти золотом веке Франка Рузвельта — бухгалтеры, которым приходилось копать канавы, агенты по продаже автомобилей, которым никак не удавалось находить покупателей, солдаты, вернувшиеся с войны и узнавшие, что их место занято другими; все они пошли за Уиндрипом, потому что думали, что он им даст «обеспеченную жизнь», которую он обещал. Вот олухи! Они еще узнают!

Порассуждав таким образом еще часок о том, как отвратительна уверенность корпо в своей непогрешимости, товарищ Паскаль менял тему и пространно высказывался о непогрешимой правоте коммунистов — в особенности тех священных образцов коммунизма, которые блаженствовали в святом граде Москве, где, как полагал Дормэс, улицы вымощены необесценивающимися рублями.

Святой град Москва! Карл относился к нему с таким же нерассуждающим и слегка истеричным восхищением, с каким иные фанатики в свое время относились к Иерусалиму, Мекке, Риму, Кентербери и Бенаресу. Прекрасно, пусть себе, думал Дормэс. Пусть себе поклоняются своим священным источникам — это вовсе не такое уж плохое развлечение для умственно отсталых. Но тогда почему же они возражают если он считает священными Форт Бьюла, или Нью-Йорк, или Оклахома-сити?

Когда Дормэс как-то выразил сомнение, так ли велики залежи железа в России, Карл с пеной у рта стал доказывать, что это совершенно несомненно! Ведь Россия — это Святая Россия и в качестве полезного атрибута святости должна иметь достаточные запасы железной руды; чтобы знать это, Карлу вовсе не нужны специальные данные, ему достаточно веры.

Дормэс не возражал бы против поклонения Карла Святой России. Но ведь Карл осыпал его насмешками беспрестанно повторяя слово «наивно» (любимое, а может быть, и единственное известное журналистам-коммунистам слово), когда Дормэс заикался о поклонении Святой Америке. Карл часто говорил о фотографиях в московском журнале «News», изображавших сильно обнаженных девушек на русских пляжах, что они свидетельствуют о процветании рабочих при большевизме; но он считал совершенно такие же фотографии сильно обнаженных девушек на пляжах Лонг-Айленда свидетельством вырождения рабочих при капитализме.

Дормэс с тревогой думал о том, что борьба в мире идет не между коммунизмом и фашизмом, а между терпимостью и фанатизмом. А в Америке дело осложняется еще и тем, что наихудшие фашисты отрекаются от слова «фашизм» и проповедуют порабощение капитализму под видом конституционной и традиционной исконно американской свободы. Они хуже всех потому, что крадут не только заработную плату, но также и честь. Преследуя свои цели, они готовы цитировать не только священное писание, но также и Джефферсона.

Превращение Карла Паскаля в такого же фанатика, как большинство вождей коммунистической партии, потому огорчало Дормэса, что когда-то он простодушно надеялся, что массовость коммунизма является залогом спасения от циничного диктаторства. А теперь он видел, что должен остаться одиноким — «либерал», презираемый всеми шумливыми пророками за отказ быть послушным орудием и тех и других. Но на худой конец, либералы, сторонники терпимости, может быть, сумеют сохранить что-то от цивилизации, независимо от того, какой вид тирании установится в мире. Когда я думаю об истории, я все больше и больше убеждаюсь, — размышлял Дормэс, — что все лучшее было создано свободным, ищущим, критическим духом, сохранение этого духа гораздо важнее, чем какая бы ни было социальная система. Но и поклонники ритуа-и варвары способны запереть людей науки и заставить их замолчать навсегда».

Да, самое ужасное из содеянного этими врагами чести и совести, промышленными пиратами и их преемниками, вооруженными дубинками корпо, — это то, что они превратили смелых, добрых, пылких и полуграмотных Карлов Паскалей в ожесточенных фанатиков. И как великолепно это у них получилось! Дормэсу было тяжело с Карлом; ему приходило в голову, что его следующим тюремщиком может оказаться не кто иной, как сам Карл; он вспоминал, как большевики, придя к власти, с полной уверенностью в своей правоте арестовали таких замечательных женщин, как Спиридонова, Брешковская и Измаилович, которые своей деятельностью против царя, своей готовностью снести сибирскую ссылку во имя «свободы для народных масс» немало содействовали свершению революции, благодаря которой большевики сумели взять в свои руки управление страной, и не только снова запретить народным массам свободу, но еще и объяснить им, что свобода — это всего-навсего дурацкий буржуазный предрассудок.

Таким образом, Дормэс, спавший на расстоянии двух с половиной футов над своим старым приятелем, чувствовал себя совершенно одиноким. Генри Видер, Виктор Лавлэнд и мистер Фок были уже покойниками, а с Джулиэном, которого держали в одиночной камере, ему почти не удавалось поговорить.

Дормэс мечтал о побеге; эта мысль неотвязно владела им во сне и наяву, доводя его почти до безумия; ему показалось, что у него остановилось сердце, когда однажды взводный Арас Дили шепнул ему в уборной, где Дормэс как раз мыл пол:

— Послушайте, мистер Джессэп, миссис Пайк устраивает вам побег. Я вам помогу бежать, как только будет возможно.

Все дело было в часовых, несших караул за оградой лагеря. Как уборщик, Дормэс имел возможность выходить из своей камеры. Арас ослабил доски и раздвинул колючую проволоку в одном проходе между зданиями. Но за оградой Дормэса могли подстрелить часовые.

С неделю Арас наблюдал. Он знал, что один из ночных часовых частенько напивался пьяным. Ему прощали это за то, что он лучше других умел избивать смутьянов. В течение недели Арас всячески поддерживал пагубную привычку часового за счет Лоринды и делал это с таким усердием, что его самого дважды уносили в кровать без чувств. Снэйк Тизра заинтересовался было этим делом, но Снэйк и сам после двух рюмок настраивался на демократический лад и запевал «Старую прялку».

Арас по секрету сообщил Дормэсу:

— Миссис Пайк… она боится послать вам записку, как бы ее кто не перехватил, но она просила сказать вам, чтобы вы никому из товарищей не говорили, что собираетесь улизнуть, а то все может всплыть наружу.

И вот однажды вечером, когда Арас сунул голову к ним в камеру и грозно рявкнул: «Эй ты, Джессэп, что же это у тебя один бак совсем грязный?» — Дормэс спокойно окинул взглядом камеру, которая в течение шести месяцев была для него спальней, кабинетом и скинией, взглянул на Карла Паскаля, который читал на своих нарах, медленно покачивая ногой в одном рваном носке, на Трумена Уэбба, штопавшего штаны, на клубы табачного дыма под потолком вокруг электрической лампочки и молча вышел в коридор.

Стояла мглистая январская ночь.

Арас сунул ему старую шинель ММ, шепнул на ходу: «Третий проход справа; фургон против церкви на углу» — и исчез.

Дормэс на четвереньках пролез под колючей проволокой и спокойно вышел на улицу. Вдалеке маячил единственный часовой, и он, судя по нетвердой походке, был пьян. За квартал от него стоял мебельный фургон.

Шофер и его помощник приподняли его домкратом и, видимо, готовились менять огромную шину. При свете фонаря Дормэс рассмотрел, что шофер был тот самый человек с физиономией бандита, который развозил пакеты с листовками Нового подполья.

Шофер буркнул: «Влезайте — живо». Дормэс притаился между письменным столом и качалкой.

В то же мгновение он почувствовал, что фургон стал прямо — из-под него вытащили домкрат, — и услышал голос шофера:

— Порядок. Поехали. Придвиньтесь-ка поближе и послушайте, что я вам скажу, мистер Джессэп. Вам слышно? ММ не слишком-то строго стерегут таких, как вы, почтенных джентльменов. Они считают, что стоит у вас отобрать ваши конторы, особняки и автомобили, у вас уже ни на что не хватит пороху. Но вы вроде не такой человек, мистер Джессэп. А потом они уверены, что, даже случись вам бежать, они без труда поймают вас снова, потому что вам не спрятаться, как парню, который уже давно шатается без работы и немало побродяжил на своем веку. Но вы не беспокойтесь, мы все устроим. У революционера всегда есть настоящие друзья — и враги тоже, это уж верное слово.

Тут только Джессэпу пришло в голову, что по приговору Эффингэма Суона он в случае побега подлежит смертной казни.

— А ну его ко всем чертям! — пробормотал он, как это делал Карл Паскаль, и с наслаждением вытянулся в мчавшемся грузовике, радуясь движению.

Свободен! Мимо него мелькали огни встречных деревень.

Один раз его спрятали под сеном в сарае; в другой раз — в еловой роще высоко на горе; а одну ночь он проспал на крышке гроба в мастерской гробовщика. Он крался укромными тропинками; ехал в машине аптекаря; укутанный в меховое пальто с высоким воротником и в меховой шапке трясся в коляске мотоцикла сотрудника Нового подполья, служившего взводным командиром у ММ. Последний высадил его перед нежилым домиком, к которому их привел извилистый проселок. У дома этого был совсем запущенный вид: некрашеные, потемневшие стены, осевшая крыша и сугробы до самых окон.

Дормэс подумал, что это ошибка. Мотоцикл с грохотом отъехал; он постучал в дверь, и ему открыли Лори да Найк и Сисси, вскрикнувшие в один голос:

— Милый!

Он мог только пробормотать:

— Ну вот!

С него стащили меховое пальто, и он стоял посред комнаты с ободранными обоями и совершенно пустой если не считать железной кровати, двух стульев и стола, — маленький человек с грязным лицом, бледным к худым, как после болезни; его когда-то холеные усы и борода казались пучками свалявшейся соломы, волосы космами свисали на шею, одежда висела клочьями, — старый, больной, унылый бродяга. Он опустился на стул и уставился на женщин. Может быть, они и настоящие — может быть, они действительно здесь; может быть, он и вправду на небесах и смотрит на двух самых главных ангелов, — но он так часто и так жестоко обманывался в своих видениях за эти ужасные месяцы! Дормэс разрыдался, а они утешали его, ласково гладя и даже не очень много болтая.

— Я приготовила для тебя горячую ванну.

— А я помою тебе спину.

— А потом мы дадим тебе горячего куриного бульона и мороженого.

Это было все равно что услышать: господь бог ожидает тебя на своем троне, и благословенны будут все, кого ты благословишь, и враги твои будут повержены в прах!

Эти святые женщины действительно достали длинную жестяную ванну, поставили ее на кухне, наполнили водой, согретой в чайнике и в кастрюле на печке, приготовили щетку, мыло, большую губку и такое длинное пушистое банное полотенце, какого Дормэс даже не помнил. А Сисси еще умудрилась привезти из Форта Бьюла его башмаки, рубашки и три костюма, которые казались ему теперь королевским одеянием.

Он в течение шести месяцев ни разу не принял горячей ванны, вот уже три месяца носил одно и то же белье и два месяца (в самую зиму) обходился без носков.

Если ли увидев Лоринду и Сисси, он почувствовал близость рая, то, медленно, с наслаждением погрузившись в горячую ванну, он окончательно уверился, что попал на небо и предался райскому блаженству.

Они вошли в комнату, когда он был еще полуодет, так же мало заботясь о скромности, как если бы он был двухлетним ребенком, с которым у него действительно появилось что-то общее. Они сначала посмеивались, но смех этот сменился приглушенными вскриками ужаса, когда они увидели его иссеченную спину. Но даже и тогда Лоринда сказала только: «О мой милый».

Если Сисси в свое время радовалась, что Лоринда избавила ее от материнских забот, Дормэс наслаждался ее заботами. Снэйк Тизра и трианонский концлагерь не баловали его заботливостью.

Лоринда смазала ему спину мазью, потом припудрила. Подстригла его, и не так уж плохо. Она готовила для него жирные, сытные блюда, о которых он мечтал, голодая в своей камере: бифштекс с луком, маисовый пудинг, гречневые пироги с колбасой, яблоки в тесте и грибной суп-пюре.

Когда готовился его побег, было решено, что везти его в ее уютное кафе в Бичер Фоллз небезопасно. ММ уже заглядывали туда в поисках его. Но Лоринда и Сисси оборудовали для беглецов, переправляемых в Канаду по поручению Нового подполья, этот невзрачный домик, поставив туда полдюжины кроватей и заготовив массу консервов и банок замечательного (по мнению Дормэса) меда и варенья. Перейти через канадскую границу теперь было гораздо легче, чем в те времена, когда Бак Титус пытался тайно перевезти туда семью Джессэпа. Теперь была разработана система, как в славные времена сухого закона: в нее входили и новые лесные тропинки, и подкуп пограничников, и поддельные паспорта. Дормэсу не угрожала никакая опасность. Но береженого бог бережет, и Лоринда и Сисси, взявшие себе манеру обсуждать дела Дормэса, игнорируя его присутствие и ничуть его не стесняясь, словно это был ребенок, который не может их понять, поразмыслив, пришли к выводу, что его следует омолодить.

Покрасим волосы и усы в черный цвет и сбреем бороду, — вслух размышляла Лоринда. — Жаль, что у нас мало времени, — его стоило бы облучить его солнцем, чтобы придать ему великолепный флоридский загар.

— Да, — сказала Сисси, — он будет очень мил.

— Я не позволю сбривать бороду, — запротестов Дормэс. — Почем знать, какой у меня окажется подбородок.

— Он, кажется, все еще думает, что он владелец газеты и любимец общества в Форте Бьюла? — подивилась Сисси, и они безжалостно взялись за дело.

— Оттого и получаются эти проклятые войны и революции, что женщины, если им дать волю… ох! Осторожнее!.. До смерти заласкают любого мужчину, имевшего несчастье попасть к ним в лапы. Красить волосы — это надо придумать! — негодовал Дормэс.

И все же он до неприличия обрадовался, что у него оказалось моложавое лицо и вполне терпимый, упрямый подбородок. Сисси отправили обратно в Бичер Фоллз поддерживать в кафе видимость жизни, а Лоринда с Дормэсом три дня поглощали бифштексы и пиво, играли в пинокль и валялись в постели, без конца вспоминая все, что они передумали друг о друге за эти одинокие шесть месяцев, которые были длиннее шестидесяти лет. Дормэс навсегда сохранил воспоминание об этой бедной деревенской спальне с лоскутом красного ковра и с парой шатких стульев и о Лоринде, свернувшейся калачиком на кровати, — воспоминание, воплощавшее для него не убожество зимы, а юность и романтическую любовь.

Назад Дальше