Она на его старания смотрела ласково, с улыбкой. Ни в одной черте никогда не было никакой тревоги, желания, порыва.
Напрасно он, слыша раздирающий вопль на сцене, быстро глядел на нее – что она? Она смотрела на это без томительного, поглотившего всю публику напряжения, без наивного сострадания.
И карикатура на жизнь, комическая сцена, вызвавшая всеобщий продолжительный хохот, вызывала у ней только легкую улыбку и молчаливый, обмененный с бывшей с ней в ложе женщиной, взгляд.
«И она была замужем!» – думал Райский в недоумении.
Он познакомился с ней и потом познакомил с домом ее бывшего своего сослуживца Аянова, чтобы два раза в неделю делать партию теткам, а сам, пользуясь этим скудным средством, сближался сколько возможно с кузиной, урывками вслушивался, вглядывался в нее, не зная зачем, для чего?
22
IV
Уже сели за стол, когда пришел Николай Васильевич, одетый в коротенький сюртук, с безукоризненно завязанным галстухом, обритый, сияющий белизной жилета, моложавым видом и красивыми, душистыми сединами.
– Bonjour, bonjour! – отвечал он, кивая всем. – Я не обедаю с вами, не беспокойтесь, ne vous derangez pas,1 – говорил он, когда ему предлагали сесть. – Я за городом сегодня.
– Помилуй, Nicolas, за городом! – сказала Анна Васильевна. – Ведь там еще не растаяло… Или давно ревматизм не мучил?
Пахотин пожал плечами.
– Что делать! Се que femme veut, Dieu le veut!2 Вчера la petite Nini3 заказала Виктору обед на ферме: «Хочу, говорит, подышать свежим воздухом…» Вот и я хочу!..
– Пожалуйста, пожалуйста! – замахала рукой Надежда Васильевна, – поберегите подробности для этой petite Nini.
– Вы напрасно рискуете, – сказал Аянов, – я в теплом пальто озяб.
– Э! mon cher Иван Иванович: а если б вы шубу надели, так и не озябли бы!..
– Partie de plaisir4 за городом – в шубах! – сказал Райский.
– За городом! Ты уже представляешь себе, с понятием «за городом», – и зелень, и ручьи, и пастушков, а может быть, и пастушку… Ты артист! А ты представь себе загородное удовольствие без зелени, без цветов…
– Без тепла, без воды… – перебил Райский.
– И только с воздухом… А воздухом можно дышать и в шубе. Итак, я еду в шубе… Надену кстати бархатную ермолку под шляпу, потому что вчера и сегодня чувствую шум в голове: всё слышится, будто колокола звонят; вчера в клубе около меня по-немецки болтают, а мне кажется грызут грецкие орехи… А всё же поеду. О женщины!
23
– Это тоже – Дон Жуан? – спросил тихонько Аянов у Райского.
– Да, в своем роде. Повторяю тебе, Дон Жуаны, как Дон Кихоты, разнообразны до бесконечности. У этого погасло артистическое, тонкое чувство поклонения красоте. Он поклоняется грубо, чувственно…
– Ну, брат, какую ты метафизику устроил из красоты!
– Женщины, – продолжал Пахотин, – теперь только и находят развлечение с людьми наших лет. (Он никогда не называл себя стариком.) И как они любезны: например, Pauline сказала мне…
– Пожалуйста, пожалуйста! – заговорила с нетерпением Надежда Васильевна. – Уезжайте, если не хотите обедать…
– Ах, ma soeur! два слова, – обратился он к старшей сестре и, нагнувшись, тихо, с умоляющим видом что-то говорил ей.
– Опять! – с холодным изумлением перебила Надежда Васильевна. – Нету! – упрямо сказала потом.
– Quinze cents!1 – умолял он.
– Нету, нету, mon frere: к Святой неделе вы получили три тысячи, и уж нет… Это ни на что не похоже…
– Eh bien, mille roubles!2 Графу отдать: я у него на той неделе занял: совестно в глаза смотреть.
– Нету и нету: а на меня вам не совестно смотреть?
Он отошел от нее и в раздумье пожевал губами.
– Вам сказывали люди, папа, что граф сегодня заезжал к вам? – спросила Софья, услыхав имя графа.
– Да; жаль, что не застал. Я завтра буду у него.
– Он завтра рано уезжает в Царское Село.
– Он сказал?
– Да, он заходил сюда. Он говорит, что ему нужно бы видеть вас, дело какое-то…
Пахотин опять пожевал губами.
– Знаю, знаю, зачем! – вдруг догадался он, – бумаги разбирать – merci, а к Святой опять обошел меня, а Илье дали! Qu’il aille se promener!3 Ты не была в Летнем саду? – спросил он у дочери. – Виноват, я не поспел…
24
– Нет, я завтра поеду с Catherine: она обещала заехать за мной.
Он поцеловал дочь в лоб и уехал. Обед кончился; Аянов и старухи уселись за карты.
– Ну, Иван Иваныч, не сердитесь, – сказала Анна Васильевна, – если опять забуду да свою трефовую даму побью. Она мне даже сегодня во сне приснилась. И как это я ее забыла! Кладу девятку на чужого валета, а дама на руках…
– Случается! – сказал любезно Аянов.
Райский и Софья сидели сначала в гостиной, потом перешли в кабинет Софьи.
– Что вы делали сегодня утром? – спросил Райский.
– Ездила в институт, к Лидии.
– А! к кузине. Что она, мила? Скоро выйдет?
– К осени; а на лето мы ее возьмем на дачу. Да, она очень мила, похорошела, только еще смешна… и все они пресмешные…
– А что?
– Окружили меня со всех сторон; от всего приходят в восторг: от кружева, от платья, от серег; даже просили показать ботинки… – Софья улыбнулась.
– Что ж, вы показали?
– Нет. Надо летом отучить Лидию от этих наивностей…
– Зачем же отучить? Наивные девочки, которых все занимает, веселит, и слава Богу, что занимают ботинки, потом займут их деревья и цветы на вашей даче… Вы и там будете мешать им?
– О нет, цветы, деревья – кто ж им будет мешать в этом? Я только помешала им видеть мои ботинки; это не нужно, лишнее.
– Разве можно жить без лишнего, без ненужного?
– Кажется, вы сегодня опять намерены воевать со мной? – заметила она. – Только, пожалуйста, не громко, а то тетушки поймают какое-нибудь слово и захотят знать подробности: скучно повторять.
– Если всё свести на нужное и серьезное, – продолжал Райский, – куда как жизнь будет бедна, скучна! Только что человек выдумал, прибавил к ней – то и красит ее. В отступлениях от порядка, от формы, от ваших скучных правил только и есть отрады…
25
– Если б ma tante услыхала вас на этом слове… «отступления от правил»… – заметила Софья.
– Сейчас бы сказала: «пожалуйста, пожалуйста!» – досказал Райский. – А вы что скажете? – спросил он. – Обойдитесь хоть однажды без «ma tante»! Или это ваш собственный взгляд на отступления от правил, проведенный только через авторитет ma tante?
– Вы, по обыкновению, хотите из желания девочек посмотреть ботинки сделать важное дело, разбранить меня и потом заставить согласиться с вами… да?
– Да, – сказал Райский.
– Что у вас за страсть преследовать мои бедные правила?
– Потому что они не ваши.
– Чьи же?
– Тетушкины, бабушкины, дедушкины, прабабушкины, прадедушкины: вон всех этих полинявших господ и госпож в робронах, манжетах…
Он указал на портреты.
– Вот видите, как много за мои правила, – сказала она шутливо. – А за ваши?..
– Еще больше! – возразил Райский и открыл портьеру у окна. – Посмотрите, все эти идущие, едущие, снующие взад и вперед, все эти живые, не полинявшие люди – все за меня! Идите же к ним, кузина, а не от них назад! Там жизнь… – Он опустил портьеру. – А здесь – кладбище.
– По крайней мере можете ли вы, cousin, однажды навсегда сделать résumé: какие это их правила, – она указала на улицу, – в чем они состоят, и отчего то, чем жило так много людей и так долго, вдруг нужно менять на другое, которым живут…
– В вашем вопросе есть и ответ: «жило», – сказали вы, и – отжило, прибавлю я. А эти, – он указал на улицу, – живут! Как живут – рассказать этого нельзя, кузина. Это значит рассказать вам жизнь вообще, и современную в особенности. Я вот сколько времени рассказываю вам всячески: в спорах, в примерах, читаю… а всё не расскажу.
– Кто ж виноват, – я?
– Вы, кузина; чего другого, а рассказывать я умею. Но вы непоколебимы, невозмутимы, не выходите из своего укрепления… и я вам низко кланяюсь.
26
Он низко поклонился ей. Она смотрела на него с улыбкой.
– Будем оба непоколебимы: не выходить из правил, кажется, это всё… – сказала она.
– Не выходить из слепоты – не бог знает какой подвиг!.. Мир идет к счастью, к успеху, к совершенству…
– Но ведь я… совершенство, cousin? Вы мне третьего дня сказали и даже собрались доказать, если б я только захотела слушать…
– Да, вы совершенны, кузина; но ведь Венера Милосская, головки Грёза, женщины Рубенса – еще совершеннее вас. Зато… ваша жизнь, ваши правила… куда как несовершенны!
– Что же надо делать, чтоб понять эту жизнь и ваши мудреные правила? – спросила она покойным голосом, показывавшим, что она не намерена была сделать шагу, чтоб понять их, и говорила только потому, что об этом зашла речь.
– Что делать? – повторил он. – Во-первых, снять эту портьеру с окна, и с жизни тоже, и смотреть на всё открытыми глазами, тогда поймете вы, отчего те старики полиняли и лгут вам, обманывают вас бессовестно из своих позолоченных рамок…
– Cousin! – с улыбкой за резкость выражения вступилась Софья за предков.
– Cousin! – с улыбкой за резкость выражения вступилась Софья за предков.
– Да, да, – задорно продолжал Райский, – они лгут. Вот посмотрите, этот напудренный старик с стальным взглядом, – говорил он, указывая на портрет, висевший в простенке, – он был, говорят, строг даже к семейству, люди боялись его взгляда… Он так и говорит со стены: «Держи себя достойно», – чего: человека, женщины, что ли? нет, – «достойно рода, фамилии», и если, Боже сохрани, явится человек с вчерашним именем, с добытым собственной головой и руками значением – «не возводи на него глаз, помни, ты носишь имя Пахотиных!..» Ни лишнего взгляда, ни смелой, естественной симпатии… Боже сохрани от «mésalliance»! А сам – кого удостоивал или кого не удостоивал сближения с собой? «Il faut bien placer ses affections!»1 – говорит он на своем нечеловеческом наречии, высказывающем нечеловеческие понятия. А на какие affections
27
разбросал сам свою жизнь, здоровье? Положил ли эти affections на эту сухую старушку с востреньким носиком, жену свою?.. – Райский указал на другой женский портрет. – Нет, она смотрит что-то невесело, глаза далеко ушли во впадины: это такая же жертва хорошего тона, рода и приличий… как и вы, бедная, несчастная кузина…
– Cousin, cousin! – с усмешкой останавливала его Софья.
– Да, кузина: вы обмануты, и ваши тетки прожили жизнь в страшном обмане и принесли себя в жертву призраку, мечте, пыльному воспоминанию… Он велел! – говорил он, глядя почти с яростью на портрет, – сам жил обманом, лукавством или силою, мотал, творил ужасы, а другим велел не любить, не наслаждаться!
– Cousin! пойдемте в гостиную: я не сумею ничего отвечать на этот прекрасный монолог… Жаль, что он пропадает даром! – чуть-чуть насмешливо заметила она.
– Да, – отвечал он, – предок торжествует. Завещанные им правила крепки. Он любуется вами, кузина: спокойствие, безукоризненная чистота и сияние окружают вас, как ореол…
Он вздохнул.
– Все это лишнее, ненужное, cousin! – сказала она, – ничего этого нет. Предок не любуется на меня, и ореола нет, а я любуюсь на вас и долго не поеду в драму: я вижу сцену здесь, не трогаясь с места… И знаете, кого вы напоминаете мне? Чацкого…
Он задумался, и сам мысленно глядел на себя и улыбнулся.
– Это правда, я глуп, смешон, – сказал он, подходя к ней и улыбаясь весело и добродушно, – может быть, я тоже с корабля попал на бал… Но и Фамусовы в юбке! – он указал на теток. – Ужели лет через пять, через десять…
Он не досказал своей мысли, сделал нетерпеливый жест рукой и сел на диван.
– О каком обмане, силе, лукавстве говорите вы? – спросила она. – Ничего этого нет. Никто мне ни в чем не мешает… Чем же виноват предок? Тем, что вы не можете рассказать своих правил? Вы много раз принимались за это, и все напрасно…
28
– Да, с вами напрасно, это правда, кузина! Предки ваши…
– И ваши тоже: у вас тоже есть они.
– Предки наши были умные, ловкие люди, – продолжал он, – где нельзя было брать силой и волей, они создали систему, она обратилась в предание – и вы гибнете систематически, по преданию, как индиянка, сожигающаяся с трупом мужа…
– Послушайте, m-r Чацкий, – остановила она, – скажите мне, по крайней мере, от чего я гибну? От того, что не понимаю новой жизни, не… не поддаюсь… как вы это называете… развитию? Это ваше любимое слово. Но вы достигли этого развития, да? а я всякий день слышу, что вы скучаете… вы иногда наводите на всех скуку…
– И на вас тоже?
– Нет, не шутя, мне жаль вас…
– Говоря о себе, не ставьте себя наряду со мной, кузина: я урод, я… я… не знаю, что я такое, и никто этого не знает. Я больной, ненормальный человек, и притом я отжил, испортил, исказил… или нет, не понял своей жизни. Но вы цельны, определенны, ваша судьба так ясна, и между тем я мучаюсь за вас. Меня терзает, что даром уходит жизнь, как река, текущая в пустыне… А то ли суждено вам природой? Посмотрите на себя…
– Что же мне делать, cousin: я не понимаю? Вы сейчас сказали, что для того, чтобы понять жизнь, нужно, во-первых, снять портьеру с нее. Положим, она снята, и я не слушаюсь предков: я знаю, зачем, куда бегут все эти люди, – она указала на улицу, – что их занимает, тревожит: что же нужно во-вторых?
– Во-вторых, нужно…
Он встал, заглянул в гостиную, подошел тихо к ней и тихо, но внятно сказал:
– Любить!
– Voilа le grand mot!1 – насмешливо заметила она.
Оба замолчали.
– Вы, кажется, и их упрекали, зачем они не любят? – с улыбкой прибавила она, показав головой к гостиной на теток.
Райский махнул с досадой на теток рукой.
29
– Вы будто лучше теток, кузина? – возразил он. – Только они стары, больны, а вы прекрасны, блистательны, ослепительны…
– Merci, merci, – нетерпеливо перебила она с своей обыкновенной, как будто застывшей улыбкой.
– Что же вы не спросите меня, кузина, что значит любить, как я понимаю любовь?
– Зачем? Мне не нужно это знать.
– Нет, вы не смеете спросить!
– Почему?
– Они услышат. – Райский указал на портреты предков. – Они не велят… – Он указал в гостиную на теток.
– Нет, он услышит! – сказала она, указывая на портрет своего мужа во весь рост, стоявший над диваном, в готической золоченой раме.
Она встала, подошла к зеркалу и задумчиво расправляла кружево на шее.
Райский между тем изучал портрет мужа: там видел он серые глаза, острый, небольшой нос, иронически сжатые губы и коротко остриженные волосы, рыжеватые бакенбарды. Потом взглянул на ее роскошную фигуру, полную красоты, и мысленно рисовал того счастливца, который мог бы, по праву сердца, велеть или не велеть этой богине. «Нет, нет, не этот! – думал он, глядя на портрет, – это тоже предок, не успевший еще полинять; не ему, а принципу своему покорна ты…»
– Вы так часто обращаетесь к своему любимому предмету, к любви, а посмотрите, cousin, ведь мы уж стары, пора перестать думать об этом! – говорила она, кокетливо глядя в зеркало.
– Значит, пора перестать жить… Я – положим, а вы, кузина?
– Как же живут другие, почти все?
– Никто! – с уверенностью перебил он.
– Как? По-вашему, князь Пьер, Анна Борисовна, Лев Петрович… все они…
– Живут – или воспоминаниями любви, или любят, да притворяются…
Она засмеялась и стала собирать в симметрию цветы, потом опять подошла к зеркалу.
– Да, любили или любят, конечно, про себя, и не делают из этого никаких историй, – досказала она и пошла было к гостиной.
30
– Одно слово, кузина! – остановил он ее.
– О любви? – спросила она, останавливаясь.
– Нет, не бойтесь, по крайней мере теперь я не расположен к этому. Я хотел сказать другое.
– Говорите, – мягко сказала она, садясь.
– Я пойду прямо к делу: скажите мне, откуда вы берете это спокойствие, как удается вам сохранить тишину, достоинство, эту свежесть в лице, мягкую уверенность и скромность в каждом мерном движении вашей жизни? Как вы обходитесь без борьбы, без увлечений, без падений и без побед? Что вы делаете для этого?
– Ничего! – с удивлением сказала она. – Зачем вы хотите, чтоб со мной делались какие-то конвульсии?
– Но ведь вы видите других людей около себя, не таких, как вы, а с тревогой на лице, с жалобами…
– Да, вижу и жалею: ma tante, Надежда Васильевна, постоянно жалуется на тик, а папá на приливы…
– А другие, а все? – перебил он, – разве так живут? Спрашивали ли вы себя, отчего они терзаются, плачут, томятся, а вы нет? Отчего другим по три раза в день приходится тошно жить на свете, а вам нет? Отчего они мечутся, любят и ненавидят, а вы нет?..
– Вы про тех говорите, – спросила она, указывая головой на улицу, – кто там бегает, суетится? Но вы сами сказали, что я не понимаю их жизни. Да, я не знаю этих людей и не понимаю их жизни. Мне дела нет…
– Дела нет! Ведь это значит дела нет до жизни! – почти закричал Райский, так что одна из теток очнулась на минуту от игры и сказала им громко: «Что вы всё там спорите: не подеритесь!.. И о чем это они?»
– Опять «жизни»: вы только и твердите это слово, как будто я мертвая! Я предвижу, что будет дальше, – сказала она, засмеявшись, так что показались прекрасные зубы. – Сейчас дойдем до правил и потом… до любви.
– Нет, не отжил еще Олимп! – сказал он. – Вы, кузина, просто олимпийская богиня – вот и конец объяснению, – прибавил, как будто с отчаянием, что не удается ему всколебать это море. – Пойдемте в гостиную!
Он встал. Но она сидела.
– Вы не удостоиваете смертных снизойти до них, взглянуть на их жизнь, живете олимпийским неподвижным блаженством, вкушаете нектар и амброзию – и благо вам!
31
– Чего же еще: у меня всё есть, и ничего мне не надо…
Она не успела кончить, как Райский вскочил.
– Вы высказали свой приговор сами, кузина, – напал он бурно на нее, – «у меня всё есть, и ничего мне не надо»! А спросили ли вы себя хоть раз о том: сколько есть на свете людей, у которых ничего нет и которым всё надо? Осмотритесь около себя: около вас шелк, бархат, бронза, фарфор. Вы не знаете, как и откуда является готовый обед, у крыльца ждет экипаж и везет вас на бал и в оперу. Десять слуг не дадут вам пожелать и исполняют почти ваши мысли… Не делайте знаков нетерпения: я знаю, что всё это общие места… А думаете ли вы иногда, откуда это всё берется и кем доставляется вам? Конечно, не думаете. Из деревни приходят от управляющего в контору деньги, а вам приносят на серебряном подносе, и вы, не считая, прячете в туалет…