Когда я в следующий раз опять пришел в ресторан, ее не было. Я сделал заказ и смотрел в окно, теребя в пальцах салфетку. Даже не помню, в каком настроении я был тогда: просто смотрел на почти вечернее небо и пестрые листья под ногами прохожих. Женщина спросила, можно ли сесть за мой столик, и я ответил "да", обрадовавшись и удивившись.
Мы говорили о погоде и еще о других ненужных, никому не интересных вещах. Она заказала мясо с кровью. Ее звали Ксения, "чужая", и в соответствии со своим именем она странно выговаривала слова, как будто с акцентом или, возможно, это был говорок незнакомой мне местности.
Безымянным пальцем она дотронулась до моей руки, лежавшей на столе. Этот жест соединил нас, хотя на ее пальце было кольцо, связывавшее ее с другим. Она прикоснулась ко мне так легко, как не смогли бы никакие слова. Мне нравилось, что между нами ничего не было сказано (ни тогда, ни потом), но все было понято.
Мы сняли комнату на верхнем этаже той же гостиницы, окна которой выходили во двор. В этом здании были странно распределены шик и простота: фойе, ресторан и коридоры были отделаны во вкусе нуворишей, а комнаты поражали бедностью. Синее покрывало на постели и синие занавески на окнах, синяя ваза на деревянном столе: все остальное было белым, но не санитарно-белым, как в больнице, а словно пожухлым. Воздух в этой комнате был свеж, ее всегда проветривали перед приходом гостей. Моя вторая любовь мужчина - просил меня потом, чтобы я привел его в ту же комнату, но я этого не сделал.
Когда она разделась, я увидел тело точь-в-точь как у мраморных статуй и влюбился в идеальные пропорции. Округлости рук и ног - нелепый повод, чтобы полюбить кого-то, ведь в человеке мы должны любить его душу. Однако мы любим музыку или картину за пропорциональность составных черт. Есть тайный ритм в природе. Может быть, ему соответствует формула золотого сечения, хотя я никогда не мог понять, что это такое. Но если этот ритм или эта формула существуют, то тело Ксении уловило их, и в нем была гармония, которой я хотел обладать. Внутри у нее был как будто маленький свинцовый шар, тянувший книзу, отчего ее движения делались плавными. А кожа была совершенно гладкой и мягкой. Мне самому было не совсем понятно удовольствие, которое я получал. Оно, как я уже сказал, было чисто физическим, и в то же время там было что-то еще. В моменты близости она смотрела на меня, и я видел в зрачках мое отражение. Ее рот был полуоткрыт, как будто она хотела что-то сказать, но эта фраза так никогда и не сорвалась с губ. Если бы я знал, как ее любил муж, я оставил бы ее: но она, без сомнения, нашла бы себе другого любовника.
Наши встречи повторялись каждую пятницу, и я предчувствовал их, перебирая бумаги в редакции. От этого я не становился рассеянным, наоборот, с большим усердием читал предложенные мне рукописи. Мои силы удесятерялись и ноги под столом выстукивали победную дробь.
Посткоитальное блаженство растягивалось на все выходные. С вечера понедельника я начинал мечтать о ней, и ночью в четверг желание достигало кульминации. Подростком я мечтал по ночам о женщинах. Тогда же думал: когда вырасту и фантазии перестанут казаться недостижимыми, о чем я буду думать в промежутке между выключением света и сном? Меня пугала мысль, что рано или поздно, в это время ночи голова будет занята составлением планов на следующий день или подведением итогов прошедшего месяца. Но нет. Я сделал открытие, что всегда буду грезить и по разным сценариям разыгрывать сладость предстоящей встречи. Теперь я по ночам представлял Ксению, ее широкое белое лицо, ее большой рот, руки с недлинными пальцами. И вот парадокс: она нравилась мне больше других женщин, потому что ни о чем не спрашивала и ни к чему меня не обязывала; но по ночам, в моих мыслях, мы часто вели долгие разговоры.
Каждую неделю я опасался, что она не придет; боязнь росла вместе с желанием и к четвергу становилась невыносимой. Тогда во мне просыпалась такая тоска по ней, что я позвонил бы, если бы знал номер: голос в телефонной трубке был бы заменой телу. Я опять думал, что один человек только половина, а двое на самом деле одно.
Неужели мысль может спугнуть событие? Я уже мечтал о том, чтобы увезти Ксению на море или в какой-нибудь средневековый город. Как бы медовый месяц с замужней женщиной. Я не должен был об этом думать: наши встречи были наилучшей формой любви, по крайней мере, для нас. Кроме того, я с детства знал, что человек не волен в своих мыслях. Если думать о дурном, мечтать о неразрешенном или хотеть слишком многого, будешь наказан. Я не знал, каким образом это происходит, как судьба может читать наши мысли, но очень рано увидел, с какой неизбежностью наступает расплата.
Ксения перестала приходить в ресторан, хотя я ни словом не заикнулся о совместной поездке и думал об этом лишь украдкой, будто прячась от самого себя. Я ждал неделю, другую, месяц, полгода, но она не появлялась, и все, что осталось у меня от нашей любви, это привычка ходить в ресторан по пятницам, которая, впрочем, была свойственна мне и прежде.
По выходным я иногда ездил за город к родителям, где они жили теперь с моим младшим братом. Я делал это неохотно; как я уже говорил, красота природы слабо на меня действовала, и особой потребности в свежем воздухе я не испытывал. Красоту - кроме человеческих лиц - я нахожу в искусстве. Должно быть, я насквозь искусственный человек. Возможно, даже фальшивый. Иногда я копался в себе и действительно не находил там никаких подлинных чувств.
Дед, плотный, низкорослый, с громким голосом, не мог пережить дряхлости. Любое ограничение воли было ему противно - ему, чье тело казалось сжатым в один волевой кулак. Когда-то шмель залетел на веранду и шел по полу, мы с братом и сестрой застыли в ужасе перед шумящим мохнатым существом, но дед, усмехнувшись, раздавил шмеля каблуком и потом сказал отцу: "Твои дети шмеля боятся". Отец изобразил на своем лице упрек, который никто из нас всерьез не принял. Мы знали, что вместе с отцом принадлежим к расе людей, не убивающих шмеля. Разве что моя сестра могла бы. Она, меньше нас любившая деда, была больше всех на него похожа.
Но и для деда пришло время отправиться той же дорогой, что и шмель. Последние месяцы он жил так, как должен был прожить весь свой век - в любви и сострадании к любому существу. Я ни за что не хотел бы заглянуть в его мысли. Как должно быть ужасно это распознание жизни перед самым ее концом, которое, возможно, ожидает и меня.
Мы должны были гулять медленно, потому что быстро идти дед уже не мог, нам встретилась мать с младенцем, и дед заулыбался ребенку и стал с ним играть, а я знал, что старик очень нетвердо стоит на ногах, и боялся, что кто-нибудь ненароком толкнет его и он упадет. Здесь особо страшным было бы унижение. И я думал, зачем всю жизнь бороться, зачем издательство, когда в конце вот так нетвердо стоишь на ногах и играешь с младенцем, будто в первый раз увидев, что младенцы существуют.
Меланхолия, которую дед испытывал из-за наступившей немощи, рассеялась примерно за неделю до его смерти. Он позвал меня в свою комнату, чтобы поговорить, как я думал, о будущем издательства - то есть о моем будущем. Но вместо этого он стал рассказывать анекдоты, о разных зверях, о проделках старых друзей. И мы смеялись.
Отец удалился от дел после его смерти. Мне почему-то казалось, что он, всегда трепетавший перед отцом, воспрянет духом и станет преобразовывать издательство по своему вкусу, не дожидаясь теперь ничьего согласия. Но он передал мне руководство через две недели после похорон и вместе с матерью удалился за город. Мне даже казалось, что дела издательства перестали интересовать его. Он собирал листья в лесу и высушивал их среди страниц им же изданной книги, чтобы потом находить названия кустов и деревьев в латинском словаре, которым он в последний раз пользовался будучи студентом. Матери это нравилось. Она приобрела в деревне подруг, звала их на собственноручно испеченные пироги, которые те умели ценить. Отец выходил из кабинета на всеобщее чаепитие. Его расспрашивали о культуре, о философии, о мышлении. Предполагалось, что в тиши кабинета он работает над чем-то необычайно важным, кумушки восхищенно глядели и заронили тогда в его душе первые ростки тщеславия, которые еще долго оставались незаметными.
Я же - я немного похудел, стал лучше одеваться, и если бы не вялость, мог бы превратиться в плейбоя. Но я случайно встретился с Ксенией и желал только ее, потому что верю в случайности; случай отнял ее у меня, и я ему покорился, потому что, как я уже говорил, верю в случайности.
После рабочей недели я снова сидел за любимым столиком возле окна: наступила весна, и я радовался, что скоро можно будет сидеть на улице. Поедая макароны с креветками, я воображал себя на южном пляже, даже закрывал глаза от удовольствия. Потом увидел в углу знакомое зеленое платье. Я ел медленно и радостно, если можно так выразиться. Я понял, что Ксения вернулась ко мне и все будет по-прежнему, но я не отпущу ее больше. Столики, стулья, стены ресторана пришли вдруг в состояние полнейшего равновесия, как будто раньше царила качка, незамеченная мною.
Она не уйдет, пока я не подойду к ней. Я поднялся. Не дойдя нескольких шагов, я увидел, что с ее лицом что-то произошло. Она подняла голову - она ждала меня. Я подошел ближе и разглядел, что это мужчина, переодетый
в женщину. Я отвернулся и быстро вышел, сделав вид, что заплутал по пути
к двери.
Мне больше не хотелось возвращаться туда. Маленькие события и неприятности имеют иногда огромное для меня значение. Не потому, что я слабый человек. Может быть, восприимчивый, но это же не слабость. Я ни за что не хотел бы отказаться от впечатлительности, хотя иногда она делает жизнь почти невозможной. Так было и тогда: из-за нелепого происшествия мне расхотелось ходить в мой любимый ресторан. Но я решил, что так быть не должно, иначе кто угодно начнет гонять меня, и мне, желай я избежать случайного расстройства, придется везде носить шоры. Поэтому я не изменил привычке и направил свои стопы на прежнее место через неделю.
Мне показалось, что фигура в зеленом платье стоит на улице и наблюдает за мной, и поэтому я не удивился, когда, стоило мне занять место, она приблизилась к моему столику и спросила разрешения сесть напротив меня. Я позволил ей - ему. Он говорил тонким голосом и был накрашен, как женщина. Крючковатый нос делил пополам узкое лицо, верхняя губа его деликатного рта была слишком коротка. Наверное, он был хорош собой, но мне были всегда противны мужчины такого рода, хотя я никогда не шел против правил вежливости.
Мужчина в женском платье демонстративно положил на стол желтенькую кинопрограмму и спросил, видел ли я уже новый фильм, только что вышедший на экраны. В этот момент я забыл, кто передо мной. Новая лента была замечательна: я чувствовал близость с главным героем, сильным, но хромым. Он очутился в деревне, полной чудовищных лиц, и искал любви у сморщенной старухи, чтобы стать (вопреки своей первоначальной цели) свидетелем, но не участником драмы. Мужчина кивал головой в такт моим восторженным словам и вставлял иногда: "Я с вами совершенно согласен" - искусственно тонким голосом. Скоро принесли десерт; я, окончив монолог, замолчал, ковыряя желе ложечкой: я больше не знал, что сказать. Собеседник тоже не произносил ни слова, и пауза становилась тягостна, потому что между двумя молчащими людьми, которые находятся наедине друг с другом, против их воли устанавливаются очень близкие отношения. Моя левая рука бессильно лежала на столе. Мужчина в женском платье тихо прикоснулся к ней безымянным пальцем, в точности повторяя жест Ксении. Бросив на стол салфетку, я выбежал из ресторана.
Через час я вспомнил, что забыл расплатиться. На следующий день я пошел туда в предобеденное время. Улыбающийся официант сказал, что моя подруга за все заплатила. "Какая подруга?" Она оставила визитную карточку, и я увидел имя Ксения и ее домашний адрес.
Так значит, это была ее глупая шутка - подослать ко мне переодетого мужчину, чтобы сообщить свой адрес. Я радовался и негодовал; сначала даже хотел оставить визитку без внимания. Потом счел это грубостью по отношению к даме, купил букет и вечером отправился к ней.
Это был один из немногих уцелевших домов девятнадцатого века, скучных, так называемых "доходных". Среди множества кнопок я нашел ее звонок. Дверь открылась. На лестнице стояла полутьма, которую слабая лампочка не в силах была развеять. Я поднимался: квартира находилась под самой крышей. Дверь была уже приоткрыта, и я вошел, постучавшись.
Но в прихожей меня ждал тот же мужчина. Я спросил его, где она. "Это я - Ксения", - пропищал он, распахивая халат, под которым была женская комбинация. Он весь подался вперед, как бы предлагая мне себя. Я ударил его по лицу, и он отлетел к стене. Я не дал ему упасть на пол, поднял за воротник халата, ударил по другой скуле и отпустил. Носком ботинка я еще раз ударил под ребра (в первый раз я бил лежащего). Он не пытался сопротивляться. Я снова поднял его за халат и прислонил к стене, кулаком упирая в подбородок: "Где она?" Костяшками пальцев направил влево его лицо. "Ксении больше нет", - сказал он.
Ксения умерла от аспирина, сказал он мне, когда я помог ему сесть на диван, составлявший почти единственную мебель этой квартиры. Его жена подхватила простуду, одну из тех зараз, что бродят по городу в феврале-марте и которым мы обычно не придаем значения. Чтобы не чихать и не сморкаться (она не поняла, что для нее это будет смертельно), Ксения приняла несколько таблеток аспирина в один день, что привело к внутреннему кровоизлиянию, потому что у нее была не в порядке печень. Он не понял, что она умирает, и потом, когда она уже умерла, отказывался поверить, и жалкая причина этой смерти казалась ему дополнительным доказательством ее невозможности. Ведь умереть от аспирина - это все равно что погибнуть от укуса комара. Очевидность была против него, и вокруг все утверждали, что он стал вдовцом.
Ему не оставалось ничего другого, как стать ею. Ее одежда была ему впору, так как они были почти одного роста: он невысок для мужчины, она крупна для женщины. Он ложился спать в ее ночных рубашках, а днем ходил за покупками с ее хозяйственной сумкой. Современное общество терпимо относится к трансвеститам, и поэтому, хотя некоторые оборачивались, никто не свистел ему вслед.
Он утверждал, что Ксения когда-то любила его, но, чтобы поселиться в нашем городе, ей нужно было выйти замуж. Любовь и местожительство представляли собой дилемму, в которой она выбрала местожительство - и внутренне отдалилась. Она попросила его жениться на ней и тем самым отняла у себя - так он утверждал - любую возможность романтических отношений. А их-то, может быть, ей на самом деле хотелось больше всего, но она не решалась себе в этом признаться. После того, как он пошел ей навстречу в этом деликатном вопросе, она благодарила его, но нежности больше не было. Тогда же она начала ему изменять. До меня был другой, но он покинул город. Потом был я, и муж выследил нас в ресторане, но ничего не предпринял: тогда ему самому было непонятно, любит он ее или нет. Позже он понял, что да, но уже ничего нельзя было изменить, ни свадьбы, ни болезни.
Теперь он носил в сумочке ее документы, называл себя Ксенией и даже во сне пытался быть ею, для чего приобрел пособие "Lucid Dreams. Как управлять своими снами". В специальной больнице он подал прошение о перемене пола, но после консультации был отвергнут, так как о настоящей причине говорить не хотел, а в то, что он "всегда чувствовал себя женщиной", никто не верил. Он находил другие пути: гляделся в зеркало и упражнялся в ее жестах и ужимках, которые сохранила его память, а она, слава Богу, сохранила многое, несмотря на то, что, как правило, ближайших-то людей мы скорее всего забываем. Раз в месяц он делал разрез на запястье, чтобы рука кровоточила в течение пяти дней. Он поехал было к родителям Ксении, но те прогнали его, бранясь на чем свет стоит, потому что его внешний вид казался им издевательством над ее памятью: они не желали принимать замену.
С трудом рассказав свою историю до конца, он заснул. Я не знал, приписать ли его внезапную сонливость нервному истощению или наркотикам, но остался в его квартире. Пока он спал, я перебирал бумаги на столе - кроме дивана в комнате были всего-то стол и полочка. Нашел стихи, которые не поразили меня мастерством. На полке стояли сборники чужих стихов и два малоизвестных романа, все наилучшего качества.
Когда он проснулся, я сделал ему кофе: я с легкостью ориентируюсь
в чужих кухнях, особенно таких бедных. Он обнял меня рукой за шею, когда я наклонился над диваном, и попросил отвести в ту комнату в гостинице, но
я сказал, чтобы он пил кофе, и он, опустив глаза, стал прихлебывать напиток из чашки.
Я нашел для него психотерапевта, сына старого знакомого моего отца. Обычно его пациентами были домохозяйки или же мужчины возраста "седина в бороду - бес в ребро", то есть на пороге окончательной импотенции. Он обрадовался молодости Кассиана и увлекся его необычным расстройством. Тишина кабинета с обязательным Ван Гогом на стене, монотонный голос доктора мало-помалу подействовали, и Кассиан сбросил женское
обличье.
Но он был раним и не был исцелен полностью: ему как будто недоставало прежнего странного панциря. Он хотел говорить со мной, но не знал, о чем, ибо все уже было высказано в кабинете у доктора. Голос Кассиана ломался, как у подростка: ведь еще совсем недавно он поднимался на самые верхние ноты. Мне хотелось выручить его из этого зазора между двумя полами, зазора между болезнью и выздоровлением. Я предложил ему написать книгу.
Его история могла составить сюжет трогательной и, может быть, успешной книги. К тому же описание собственных переживаний ускорило бы процесс выздоровления, сказал я ему. Он мог бы взглянуть на себя со стороны и найти в своей судьбе общее с судьбой каждого человека - так я говорил Кассиану.
Он согласился. Он пробовал себя на литературном поприще, хотя работал учителем в школе (его уволили во время его болезни, и, на самом деле, противозаконно). Он сочинял стихи без рифмы, напоминавшие джаз, но я читал в них лишь неопределенность чувств. Теперь же у него было о чем писать: ужас его переживаний не ложился в стихи, но требовал сухой формы, где рассказчик взирал бы на Кассиана словно через очки. Мне удалось уговорить его, мне удалось воодушевить его, и он с радостью принялся за работу - это была его первая радость на моей памяти. На письменном столе стояла фотография его матери, красивой женщины с восточными чертами лица, то ли Рут, то ли Эстер. Она происходила из Праги, и мне вспоминалась мать Рильке, которая одевала сына девочкой. У ее родителей, как мне рассказал Кассиан, на запястье был вытатуирован номер. Еще говорил, что как-то раз приехал в Прагу, на родину предков, но все показалось таким чужим, сказочным, но чужим.