«Дверь открыта. Я думаю, что вам будет лучше здесь, чем в церкви. Вы найдете маленький обед, ночную лампу и книги. Вам будет неудобно сидеть, но не вижу другого выхода. Эти десять часов продлятся для вас меньше, чем для меня, будьте в этом уверены. Я сказала генералу, что больна. Представьте себе, как бы я могла сегодня выйти. Боже сохрани вас сегодня от кашля, особенно будущей ночью, потому что мужской кашель отличается от женского».
Амур! Очаровательный бог, который думает обо всем! Я не колеблюсь ни минуты. Я вхожу и вижу посредине трех ступенек салфетки, прибор, маленькие аппетитные тарелки, бутылки, стаканы, подогреватель и бутылку винного спирта. Вижу размолотый кофе и лимоны, сахар и ром, если мне захочется сделать пунш. И к этому забавные книжки. Поразительно, что м-м Х смогла проделать все так, чтобы никто из семьи не заметил. Достоинством всего этого было то, что, казалось, это было проделано скорее для того, чтобы развлечь, чем накормить кого-то. Я провел три часа за чтением, затем еще три — за едой, приготовил себе чай, затем пунш. После этого я заснул, и ангел явился разбудить меня в десять часов. Эта вторая ночь прошла, однако, менее оживленно, чем первая: меньше возможностей из-за темноты и больше помех из-за соседства мужа, которого малейший шум бы разбудил. Мы провели три-четыре часа в объятиях сна. Это была последняя ночь, что мы провели вместе. Генерал уехал в Вестфалию, и она должна была перебраться в деревню. Я обещал ей вернуться в Кёльн в следующем году, но многие несчастья мне в этом помешали. Я попрощался со всеми и уехал, полный сожаления.
Пребывание в течение двух с половиной месяцев в этом городе не уменьшило моих денег, несмотря на то, что каждый раз, как я играл на деньги, я проигрывал. Прием в Боне мне был компенсирован с лихвой. Банкир Франк жаловался, что я не взял у него ни малейшей суммы. Я бы не был так разумен, если бы не моя нежная связь, которая поставила меня в необходимость убеждать всех, кто за мной наблюдал, что я стараюсь вести себя хорошо.
Я выехал в середине марта и сделал остановку в Боне, чтобы засвидетельствовать свое почтение Выборщику. Принца там не было. Я пообедал с графом Верита и с аббатом Скампар, который был фаворитом принца. Официальное письмо, которое дал мне граф для канониссы, которая должна была быть в Кобленце, в котором он воздал мне хвалы, послужило причиной того, что я был там арестован, но вместо канониссы, которая уехала в Мангейм, я встретился с поселившейся в той же гостинице женщиной — актрисой по имени Тоскани, которая возвращалась в Штутгарт со своей дочерью, молодой и очаровательной. Она возвращалась из Парижа, где провела год, обучая дочь серьезному танцу у знаменитого Вестри. Эта девица, очарованная встречей со мной, сразу показала мне спаниеля, которого я ей подарил год назад. Это маленькое животное очень ее радовало. Девочка — настоящая игрушка — легко уговорила меня заехать в Штутгарт, где, впрочем, я мог насладиться всеми мыслимыми удовольствиями. Ее мать была обеспокоена тем, как герцог найдет ее дочь, такую, как теперь, с детства предназначенную для услаждения этого принца, который, несмотря на то, что имел официальную любовницу, хотел иметь также всех фигуранток своего балета, обладающих хоть какими-то достоинствами. Тоскани заверила меня за ужином, что ее малышка еще девушка, и жаловалась, что герцог возьмет ее только после того, как прогонит действующую любовницу и поставит ее на место той. Эта действующая любовница была танцовщица Габриелла, та самая дочь венецианского гондольера, о которой я говорил в моем первом томе, жена Мишеля Агата, которого я встретил в Мюнхене, убежав из тюрьмы Пьомби.
Юная Тоскани, как и ее мать, не были огорчены тем, что видели мой интерес к чистоте игрушки, сохраняемой для герцога Вюртембергского, и их тщеславие объединилось, чтобы убедить меня, что они меня не обманывают. Это было времяпрепровождение, которое заняло меня на добрые два часа следующим утром, с двумя очаровательными созданиями, потому что мать не хотела ни за что на свете оставить меня наедине со своим сокровищем, которое я, к моему удивлению, смог разгрызть. Будучи далек от того, чтобы мне нравилось ее присутствие, я доказал, тем не менее, что ценю его. Она смеялась и наслаждалась моей лояльностью в том, что я гасил в ней весь огонь, который зажигала в моей душе ее дочь своими прелестями, непрерывным объектом моих глаз. Эта мать, хотя еще и молодая, казалось, не была оскорблена тем, что я, по-видимому, испытывал потребность в этой картине, чтобы сыграть как следует с ней роль влюбленного. Ей казалось, что ее дочь, которую она обожала, была частью ее самой, но она была уверена, что играет главную роль. Она ошибалась, и мне не надо было ничего лучше. Ее дочь не нуждалась в матери, чтобы меня разжечь, а эта последняя, без присутствия первой, нашла бы меня ледышкой.
Между тем, я решил ехать в Штутгарт повидать Бинетти, которая говорила всюду обо мне, рассказывая чудеса. Эта Бинетти была дочь венецианского гондольера Рамона, которому я также помог стать на ноги, в тот же год, когда м-м де Вальмарана выдала ее замуж за французского танцора Бине, который итальянизировал свою фамилию, став Бинетти. Я должен был повидать в Штутгарте Гардельпа, младшего Баллетти, которого я очень любил, молодую Вулкани, на которой он женился, и нескольких других старых знакомых, которые должны были превратить в подлинный рай намеченное мной короткое пребывание в этом городе. На последнем посту я отделился от дорогого общества Тоскани. Я направился в «Медведь», куда меня отвез почтальон. В следующем томе читатель узнает, какого рода несчастья приключились со мной в этом городе.
Глава III
Год 1760. Любовница Гарделла. Портрет герцога Вюртембергского. Мой обед у Гарделлы и его последствия. Несчастная встреча. Я играю, я теряю четыре тысячи луи. Процесс. Удачное бегство. Мое прибытие в Цюрих. Церковь, освященная лично Ж.-К.
В ту эпоху самым блестящим двором Европы был двор герцога Вюртембергского. Он содержал его, располагая огромными субсидиями, которые ему выплачивала Франция, чтобы располагать десятью тысячами его солдат. Это был прекрасный корпус, который за всю войну отличился лишь ошибками.
Большие расходы, что нес герцог, состояли из затрат на великолепные приемы, превосходные строения, охотничьи команды и капризы разного рода, но то, что стоило ему сокровищ, были спектакли. У него были французская комедия и комическая опера, итальянские серьезная опера и буффо и десять трупп итальянских танцоров, из которых каждый имел уровень премьера в каком-то из известных итальянских театров. Постановщиком его балетов был Новерс, который часто использовал до сотни фигурантов, его машинист делал ему декорации, которые часто заставляли зрителей поверить в магию. Все его танцовщицы были красивы, и все они старались по крайней мере раз усладить влюбленного монсеньора. Главная была венецианка, дочь гондольера Гарделло, та, которую венецианский сенатор Малипьеро, тот, что дал мне первые начатки хорошего образования, воспитал для театра, оплатив ей учителя танцев. Читатель может вспомнить, что я встретил ее в Мюнхене, бежав из Пьомби, замужем за танцором Мишелем л'Агата. Герцог Вюртембергский влюбился в нее, попросил ее у ее мужа, который был счастлив уступить ее ему; но спустя год, разлюбив, он дал ей титул Мадам и назначил пенсион. В своей необузданности он возбудил ревность у всех остальных, которые мечтали стать его любовницами и заполучить больше благ, чем Бывшая, которая всего-то заимела титул и почести, делая лишь то же, что могли бы и они, чтобы ее столкнуть. Но Гарделла обладала искусством выживания. Далекая от мысли утомлять герцога упреками в его неверности, она осыпала его по этому поводу комплиментами. Не любя его, она чувствовала себя гораздо счастливей, будучи в отставке, чем если бы она была влюблена и страдала. Ей, полной амбиций, было достаточно почестей, которыми он ее осыпал. Она с удовольствием наблюдала за всеми танцовщицами, которые, стараясь понравиться герцогу, обращались к ней. Она оказывала им хороший прием, поддерживала их в стремлении понравиться суверену и склоняла его к ним, а он, в свою очередь, находя эту терпимость фаворитки замечательной и героической, полагал своим долгом всеми средствами заверить ее в своем совершенном уважении. Он оказывал ей публично все почести, какие, согласно обычаю, мог оказывать лишь принцессам.
Я понял через короткое время, что все, что делал этот принц, было направлено лишь на то, чтобы заставить о нем говорить. Он хотел, чтобы говорили, что ни один принц из его современников не обладает ни таким умом, ни такими талантами, ни таким искусством изобретать удовольствия и наслаждаться ими, ни большими способностями к управлению, ни более мощным темпераментом в поглощении всех гастрономических радостей, радостей Бахуса и Венеры, никогда не посягая при этом на время, необходимое для того, чтобы править своим государством и управлять всеми его департаментами, во главе которых он желал находиться. Чтобы иметь для этого время, он решился обмануть природу в той ее части, что необходима для сна. Он считал, что волен так поступать, и подвергал опале слугу, который не шел до конца в попытках заставить его сойти с кровати после трех-четырех часов сна, которому он вынужден был отдаться. Слуга, обязанностью которого было его будить, имел право делать все, что хочет, с его державной персоной, чтобы вырвать его из объятий Морфея. Он его тряс, он заставлял его выпить крепкий кофе, он доходил до того, что клал его в холодную ванну. Когда, наконец, Его Светлейшее Сиятельство уже не спал, он собирал своих министров, чтобы решить текущие дела; затем он давал аудиенцию всем, кто ему представлялся, из которых большая часть были простые крестьяне, тупые, невежественные, со своими жалобами, полагавшие, что нет дела важнее, чем поговорить со своим сувереном, и что он разрешит их проблемы за минуту. Однако не было ничего более комического, чем эти аудиенции, которые герцог давал своим бедным подданным. Он пытался заставить их прислушаться к голосу разума, и они выходили от него, напуганные и лишенные надежды. По другому дело обстояло с хорошенькими крестьянками. Он выслушивал их жалобы тет-а-тет, и, несмотря на то, что он ничего им не согласовывал, они выходили утешенные.
Субсидий Франции было недостаточно для его больших трат, он загружал своих подданных большими натуральными поборами, которые, наконец, став непереносимыми, заставили их несколько лет спустя обратиться в Имперский трибунал в Вессларе, который заставил его изменить систему. Его «пунктиком» было руководить, двигаясь под дудку короля Прусского, который все время насмехался над ним. Этот принц имел в женах дочь маркграфа Байрейтского, самую красивую и самую совершенную из принцесс Германии. Она спасалась в это время у своего отца, не имея сил переносить кровные оскорбления, которые муж, не стоящий ее, наносил ей. Те, кто говорит, что она покинула его, не желая терпеть его неверность, плохо осведомлены.
Поселившись в «Медведе» и пообедав в одиночку, я переоделся и пошел на итальянскую серьезную оперу, которую герцог устроил бесплатно для публики в прекрасном театре, который повелел для этого соорудить. Он был в кругу, перед оркестром, окруженный своим двором. Я сел в ложе, в первом ряду, один, обрадованный возможностью послушать без помех музыку известного Юмелла, которого герцог держал у себя на службе. Ария, исполненная знаменитым кастратом, доставила мне много удовольствия, и я зааплодировал. Минуту спустя ко мне подошел человек и заговорил со мной по-немецки, грубым тоном. Я ответил ему четырьмя словами, смысл которых означал: я не понимаю по-немецки. Он отошел, и подошел другой, говоря мне по-французски, что когда суверен в опере, не разрешается аплодировать.
— Что ж. Тогда я приду, когда суверена не будет, потому что, когда мне нравится ария, я не могу не поаплодировать.
Дав такой ответ, я пошел вызывать мою коляску, но ко мне подходит тот же офицер и говорит, что герцог хочет со мной говорить. Я иду с ним в круг.
— Вы Казанова?
— Да, Монсеньор.
— Откуда вы приехали?
— Из Кёльна.
— Вы первый раз в Штутгарте?
— Да, Монсеньор.
— Рассчитываете ли остановиться здесь надолго?.
— Пять или шесть дней, если позволит Ваше Величество.
— Столько, сколько захотите, и вам также позволено аплодировать.
Следующей арии герцог аплодировал, и все поступили так же, но ария мне не понравилась, и я остался спокоен. После балета герцог направился отдать визит своей обрадованной фаворитке, я увидел, как он поцеловал ей руку и затем удалился.
Офицер, который не знал, что я с ней знаком, сказал, что это Мадам, и что, имея честь говорить с принцем, я могу также пойти поцеловать ей руку в ее ложе. Мне пришло в голову ответить, что я полагаю возможным для себя уклониться от этой чести, потому что она моя родственница. Необъяснимая ложь, которая могла принести мне только неприятности. Я увидел, что он удивлен, он оставляет меня и идет в ложу моей родственницы , которой сообщает о моем появлении. Она поворачивает голову и подзывает меня веером. Я иду к ней, смеясь про себя над дурацкой ролью, которую должен играть. Едва я вхожу, она подает мне руку, которую я целую, называя ее кузиной. Она спрашивает, сказал ли я герцогу о нашем родстве, я отвечаю, что нет; но она берет это на себя и приглашает меня обедать к ней завтра.
По окончании оперы она уходит, и я иду делать визиты танцовщицам, которые переодеваются. Ла Бинетти, моя самая старая знакомая, при виде меня встает, преисполненная радости, и просит меня обедать у нее каждый день. Скрипач Курц, который был моим товарищем по оркестру Сан-Самуэль, представляет мне свою дочь, невероятно красивую, говоря хозяйским тоном, что герцог ее еще не имел, но какое-то время спустя это проделает и полюбит ее; она подарит ему двух малюток; она создана, чтобы внушить ему постоянство, потому что сочетает красоту с умом, но сейчас герцог нуждается в переменах. После Курца я вижу малютку Вулкани, которую узнал в Дрездене; она меня удивила, представив своего мужа, который бросился мне на шею. Это был Баллетти-младший, брат моей изменницы, мальчик, исполненный таланта и ума, которого я безумно любил. Все знакомые обступили меня, и тут пришел офицер, которому я представился как родственник Гарделлы, и рассказал компании всю историю; но ла Бинетти ясно и четко заявляет, что это неправда, и смеется мне в лицо, когда я говорю, что она не может этого знать, чтобы обвинить меня во лжи. Ла Бинетти, дочь гондольера, как и та, находит, что я должен отдать ей приоритет, и она, быть может, права.
На следующий день я обедаю, очень весело, с фавориткой, хотя она и говорит, что, не видя герцога, она не знает, как он к этому отнесется. Ее мать находит, что эту интрижку между кузеном и кузиной, не стоит затевать. Она говорит, что ее родственники никогда не играли комедий; я спрашиваю, жива ли еще ее сестра, и этот вопрос ей очень не нравится. Эта сестра была толстая слепая нищенка, которая просила милостыню на мосту в Венеции.
Проведя весело весь день в компании этой фаворитки, которая была моя самая старая знакомая такого рода, я ее оставил, заверив, что назавтра приду к ней завтракать, но по выходе из дома ее усатый портье выдал мне грубейшим образом самую дурную любезность. Он приказал мне, не сказав, от кого это исходит, чтобы ноги моей не было больше в этом доме. Осознав, наконец, какую большую глупость я совершил, я вернулся в дурном настроении в свою гостиницу. Если бы я не пообещал Ла Бинетти пообедать с ней завтра, я бы сразу же унес ноги и таким образом избежал бы тех неприятностей, что получил из-за своей ошибки в этом городе.
Ла Бинетти жила в доме своего любовника, который был посланником Вены. Этот дом представлял собой часть городской стены, так что его лестница и окна выходили наружу, за город. Если бы в тот момент я был способен быть влюбленным, вся моя прежняя любовь пробудилась бы, так как ее прелести были очаровательны. Венский посланник был терпим, а ее муж был настоящим животным, посетителем злачных мест. Мы пообедали в самой веселой обстановке и, не имея больше дел в Вюртемберге, я решил уехать через день, так как назавтра должен был посетить Луисбург вместе с Тоскани и ее дочерью. Это было уже договорено, и завтра, в пять часов утра, мы должны были встретиться. Но вот что случилось со мной, когда я вышел вечером из дома Бинетти.
Три офицера, очень приятных, с которыми я познакомился в кафе, подошли ко мне, и я прошелся с ними два или три круга по променаде. Они сказали, что у них встреча с девицами, и заверили меня, что если я хочу к ним присоединиться, я доставлю им удовольствие. Я сказал, что не говорю по-немецки, и мне будет скучно, но они ответили, что девушки, с которыми они встречаются, итальянки, и уговорили меня.
На закате мы вошли в город и поднялись на третий этаж дома скверного вида, где я увидел в неприглядной комнате двух так называемых племянниц Почини и, секунду спустя, самого Почини, который стал с отменной наглостью меня обнимать, называя своим лучшим другом. Ласки, которыми осыпали меня девицы, должны были доказывать давнее знакомство, и все это принудило меня замкнуться.
Офицеры начали развлекаться, я не последовал за ними, но это их не стеснило. Я спохватился, слишком поздно, в том попустительстве, которое себе позволил, пойдя туда с незнакомыми, но дело было сделано. Все, что случилось со мной дурного в Штутгарте, произошло из-за моего непродуманного поведения.
Подали суп из харчевни, я не ел, но, чтобы не сойти за невежливого, выпил два-три стакана венгерского. Принесли карты, офицер организовал банк, я понтировал, голова у меня замутилась, я проиграл пятьдесят или шестьдесят луи, что у меня были. Мне не хотелось больше играть, но доблестные офицеры не захотели, чтобы я уходил, пренебрегши ужином с ними. Они уговорили меня составить банк в сотню луи и дали мне их в марках. Я их проиграл, снова составил банк и проиграл его, затем поставил больше, все увеличивал и увеличивал, и наконец в полночь мне сказали: пожалуй, достаточно. Пересчитали марки, и получилось, что я проиграл четыре тысячи луи или около того. Голова у меня кружилась так сильно, что пришлось послать за портшезом, чтобы отвезти меня в гостиницу. Мой слуга сказал, раздевая меня, что при мне не было ни моих часов, ни золотой табакерки. Я не забыл предупредить его, чтобы разбудил меня в четыре часа, и провалился в сон.
Слуга не подвел. Я удивился, найдя в кармане сотню луи; я хорошо помнил, однако, о моем крупном проигрыше на слово, но решил, что подумаю об этом позже, как и о моих часах и табакерке. Я взял другую и пошел к Тоскани, мы направились в Луисбург, мне все показали, мы хорошо пообедали и вернулись в Штутгарт. У меня было такое хорошее настроение, что в компании никто не мог и вообразить себе то несчастье, что приключилось со мной накануне.
Первое, что сказал мне мой испанец, было то, что в доме, где я ужинал, никто ничего не знает ни о моих часах, ни о табакерке, и второе — что три офицера приходили ко мне в восемь часов утра с визитом и сказали ему, что завтра придут ко мне завтракать. И они не обманули.