– Знаю, Михаил Федорович, какой у тебя срочный звонок… Плоть свою потешить захотелось!.. Со срамными девками блуд свершить!.. Забыл?!. Не прелюбы сотвори!.. – вспылил кот. – И далее – по тексту, – внезапно, как и вспылил, успокоился Герасим, – мои эссеи будут украшением твоего повествования и помогут читателю глубже проникнуть в глубь истории своего народа. (Да что ж это у него за страсть такая к тавтологиям? А так речь хорошая, ровная, средней интеллигентности.)
И вот у князя Василия Ивановича Шуйского возникла усталость от прослушивания русских народных музыкальных фольклоров (нет, этот кот меня определенно достанет). Он щедро оплатил Зинкину работу гривной серебра и высадил в районе сгибнувшего при укрупнении хозяйств сельца Плечевое. А названо оно было так по ремеслу, коим славилось Плечевое. А именно – изготовлением коромысел.
– Герасим, – спросил канарейка Джим, – какая морфологическая связь между словом «коромысло» и названием «Плечевое»?
– Объясняю, – терпеливо отвечал Герасим. – Жители сельца были немногословны, поэтому, когда проезжающий люд интересовался природой их творчества типа «Это чё?», те из-за проблем с орфоэпией отвечали: «Х#й через плечо». Что, в общем-то, соответствовало смыслу и сущности предмета «коромысло». Подвыпившие русские, хвастая своей силой, при сватовстве говорили о женихе, что он ведро х’ем поднимает. Вы меня извините, Михаил Федорович, за не-норматив, но из песни хуя не выкинешь.
Но назвать сельцо «Х’ем» – это выглядело бы несколько двусмысленно и вызывало бы некоторое удивление у иноземцев, узнавших, что в Московии есть поселения, жители коих, ферф-люхт, майн либер, снабжают всю Россию пенисами, чем и зарабатывают себе на жизнь. Да и надпись на карте Великого Царства Московского «Большие Х#и» могла бы вызвать у постороннего иноземца мысль, что в остальном Великом Царстве Московском х#и маленькие. Ну, на это ответ иноземцам дал наше все в стихе «Клеветникам России».
Вот и назвали сельцо Плечевым. Где князь Василий Иванович Шуйский и высадил Зинку по пути в Шую. А из Шуи как раз ехал Виленька Кюхельбекер, которого император Николай Александрович Первый за участие в декабрьской демонстрации несогласных обрек болтаться по России, не задерживаясь в одном месте более суток. Такой вот немецкий Вечный жид. И он подхватил в сельце Плечевое стрелецкую дочь Зинку, чтобы она скрашивала ему дорогу, длинную скучную, русскими народными песнями.
Потом он оставил ее в городке Егорьевске с рублем ассигнациями, где Зинку взял эскадрон гусар летучих, направлявшихся на Крымскую войну. И она пела им на привалах.
Вот с тех пор по всей Руси и появилась профессия плечевых, в память о сельце Плечевом, в котором исполнительница русских народных песен перешла из рук князя Василия Ивановича Шуйского в руки немецкого Вечного жида Вильгельма Ивановича Кюхельбекера…
И Герасим закончил свое повествование глотком настоя валерьянки…
– И что, – спросил я его, – ты твердо уверен, что профессия плечевых заключается в исполнении путникам русских народных песен?
– Да?! – двусмысленно поддержал меня канарейка Джим.
Герасим сделал еще один глоток.
– Да нет, не уверен. Но уж очень хочется красоты.
Я глотнул (точнее – три раза) и снова взял в руки записную книжку.
Звонок наугад
Так, кому будем звонить теперь? Открываем книжку, закрыв глаза, естественно… О! Третья строка сверху… Имя стерто, фамилия П…ь-…ская. Телефон: 282-04-… дальше стерто. И я должен с этим «стерто» заняться плотскими усладами? Что ж, будем размышлять. (Если вы не знали, я очень клево размышляю. Дедукция у меня… Шерлок Холмс передо мной – доктор Ватсон.) Это где-то на проспекте Мира. Так, начнем с самого начала. От Садового кольца. По правой стороне. Идем. Так, направо поворот к Склифосовского… Так, так, так… Сам я там не лежал… Но вот один мой корешочек угодил туда с аппендицитом. Я его как-то раз навещал, сестричка там была… Как же ее звали?.. Имя-имечко ее как? Ведь она мне его сказала. А как не сказать если… А вот что «если» – напрочь забыл… За ручку я ее держал?.. Не помню… А своей рукой, как бы случайно, волос касался?.. Тоже не помню. И вообще не помню, были ли у нее волосы… А кадрил я ее или нет?.. Что значит «или нет»? Если была медсестричка, значит, я ее кадрил. Во всех литературных книжках сестричек кадрят. Если, конечно, противопоказаний нет. Ног, скажем, или еще чего. Причем не важно у кого. А у нее все было на месте, причем на своем. А у нас что-нибудь было?.. Не припоминаю. Хотя нет, подщечину (это не ошибка. Пощечина – это когда по щеке, а подщечина – это когда под щеку, в челюсть то есть. Ой как больно! У меня два дня язык изо рта свисал, так что меня иногда за бульдога принимали) я получил. Слава богу, хоть что-то вспомнил. А вот имя… напрочь стерлось из памяти… Стоп. Таких совпадений не бывает. В записной книжке имя стерлось! И в памяти! Точно она! Надо звонить по телефону 282-04, дальше стерто. Будем перебирать. По порядку. 282-04-01… Занято. 282-04-02… Гудки…
– Охрана 24386624983678-бис слушает.
– Добрый вечер.
– Ночь.
– Доброй ночи.
– И тебе того же. До утра никого нет.
И повесили трубку. Не тот номер. Хотя не исключено, что по этому телефону мне могли дать подщечину. Жизнь такая большая, что и не упомнишь, где и как тебя мордобоили. Чтобы вспомнить все подщечины, пощечины, зуботычины, просто в рыло, вульгарные поджопники и еще более вульгарные по тестикулам (ой, как больно! У меня два дня ноги не сходились, так что меня иногда за таксу принимали), вторую большую жизнь прожить надо. Ну не будем отвлекаться на по мелочам. Так. Мне ж не обязательно сестричку. Мне хотя б кого-нибудь. По телефону 282-04…
Попробуем пойти дальше. По правой стороне проспекта Мира. Идем, идем, идем… Знакомый дом. А что за дом? Чем этот дом, позвольте спросить, мне знаком? Внешним обликом. Эстетическим экстерьером. Патиной времени. Неуловимой, но щемящей сердце пронзительной беззащитностью перед натиском неумолимого времени, оставившем свои выразительные следы в виде выцарапанной на первом этаже надписи: «княжна Танька Персоль-Гуторская – блядь». Мать твою, не было больше цифр в телефоне 282-04! А были только эти – 2820. А где четверка?.. Нет ее в книжке, как не было! А может, действительно не было? Помстилось? Конечно помстилось. Вот под надписью, указывающей на половую распущенность княжны Персоль-Гуторской, эти цифры и выцарапаны 28–20. И в записной книжке то же самое. Таня Персоль-Гуторская – 28–20.
Звоним… А чего звонить, когда над дверью нет звонка? Зато есть цепочка, за которую надо дернуть. За дверью раздастся мелодичный звон колокольчика… А какой еще? Конечно мелодичный. Так в туманной росистой заре в местечке Хамковицы, что в шестнадцати верстах от Житомира, по этому звоночку узнаешь нашу корову Цилю.
… и выйдет моя ненаглядная, предмет моих тайных, но громких воздыханий. А как еще показать свои воздыхания, если не воздыхать громко? Как будто в груди у тебя бьется, требуя свободы, двигатель внутреннего сгорания. И конечно же, горит огонь желаний. В груди… Или… Да всюду и горит… Сейчас я увижу… Бледная рука в голубых прожилках с длинными изящными пальчиками с хищным маникюром. Крылья носа нервно вздрагивают Вот-вот не удержатся на месте и улетят. Марафет – он, знаете ли, великая подъемная сила. Полный улет. А между пальчиками у нее будет зажата легкая турецкая пахитоска. Все будет так, как я задумал. В этот раз она наконец даст мне ответ. Или просто даст. Хотя это вряд ли. На моем пути стоит (не в прямом смысле стоит, а в переносном, художественный образ) сын бакинского нефтепромышленника Айвара Алекперова Айвар Алекперов. У в роду все мужчины Айвары Алекперовы. Раньше, в восемнадцатом веке, они носили разные имена. Но в Баку тогда было выше крыши Алекперовых. Разных социальных слоев и состояний. И был среди них один мошенничествующий Алекперов. Это бы еще ничего, что мошенничающий, это национальное, но он был еще и бандитствующий. Однажды полиция попутала его на грабеже лавки с контрафактным бензином, принадлежащей другому Алекперову, которого звали Айваром, и он, бандитствующий Алекперов, которого звали Вагид, назвался Айваром. А так как он был моложе настоящего Айвара на тридцать лет, то мудаковатая бакинская полиция восемнадцатого века решила, что сынок грабит своего батю. Они его связали и бросили в зиндан предварительного заключения. Чтобы слупить с папаши мзду за освобождение сынка. Папаша в это время отдыхал на любимой третьей жене Лейле. Потому что очень сильно устал от отдыха на второй любимой жене Зухре.
И это еще не вся цепочка. Поэтому он, не вдаваясь в подробности, забашлял полицию. Пока не вспомнил по пути с третьей любимой жены Лейлы на четвертую любимую жену Айгуль, что у него нет сына Айвара. Что у него вообще нет детей. У него были проблемы. Нет, со стволом-то у него было ого-го!!! А вот с боеприпасами… Начальной скорости у них не хватало. Долететь до цели. А все почему? А все потому. И вот когда Айвар Алекперов, не дойдя до четвертой любимой жены, усек ситуацию, он надел штаны и потребовал к себе бандитствующего Алекперова и, вместо того чтобы как настоящий Айвар Алекперов казнить мерзавца, усыновил его, поменял через градоначальника графа Бердан-Мохнатского имя Вагид на имя Айвар и женил его на свежевзятой, но еще неопробованной седьмой любимой жене Зульфие и умер. И оставил завещание, что все первенцы в его роду будут носить имя Айвар.
Так вот, последний из Айваров Алекперовых и намыливался жениться на княжне Танечке Персоль-Гуторской. А я этого не хотел. Я хотел жениться на ней сам. Я хоть и не нефтедобытчик Айвар Алекперов, но тоже… Из потомственных евреев Его Императорского Величества. И с боеприпасами у моего предка Гирша, приглашенного императрицей Екатериной Великой в Россию из польского города Липска и вынужденного сменить благозвучную фамилию Шмокшлимазлцудрейтерзон на более простую и доступную фамилию Липскеров, так ему казалось… О чем я говорил? А! О боеприпасах. Так вот, Липскеровых в мире – что собак нерезаных. И все родственники. Так что негоже мне, столбовому Липскерову, лажаться перед каким-то Айваром…
Я дернул за цепочку. Дверь мне открыл старый дворецкий Иеринарх Владимирович Фридман. Из бывших крепостных. У них в роду все первенцы носили имя Иеринарх. Такое вот странное совпадение.
– Что господину жиду надо? – спросил дворецкий, склонив напомаженную голову в полупоклоне.
– Княжна у себя? – ответил я по национальному обычаю вопросом на вопрос.
– А какое господину жиду собачье дело до того, где княжна?
Ну, я не стал препираться со стариком. Убил его и вошел в комнаты. Она, Танечка моя, княжна Персоль-Гуторская, двадцати неполных лет, сидела на диване. Я молча сжимал в кармане леденящий пистолет. Обращенный книзу дулом, сквозь карман он мог стрелять. Но, господа присяжные заседатели (прорепетировал я про себя свое последнее слово), у меня и в мыслях не было убивать княжну Персоль-Гуторскую. А пистолет – исключительно в целях самозащиты. От конкретного лица кавказской национальности Айвара Алекперова.
– Танюх, ты мне раз и навсегда скажи: дашь или не дашь? (Намек на знакомство с произведениями Вильяма Шекспира, род. 23.4.1564, ум. 23.4.1616.)
Княжна глянула на меня хитрым княжеским взглядом, затянулась пахитоской и, вытянув губы в форме «Волшебной флейты» г-на Вольфганга Амадея Моцарта, выпустила замысловатую струю дыма. И пока дым не улетел в распахнутое дождливое окно, я смог прочесть:
– И с какого это рожна, Мишель, я должна вам давать? Сколько ж можно давать? Этому, князю Нарышкину, дала, статскому советнику Гершенфельду дала, полковнику Вздор-Бухновскому дала. Этому дала, этому дала, этому дала. А вот Айвару Айварычу Алекперову не дала. Как они ни просили. Нефтяную скважину к ногам бросали, газовый фонтан на заднем дворе возвели, а вот не дала. Потому что принцип: до свадьбы – ни-ни. К тому же Айвар Айварыч – наследственный ваххабит, и если я дам иудею, а вы, Мишель, иудей, как бы вы ни походили на приличного человека, то Айвар Айварычу будет душевно больно. Войти на мое ложе после иудея. Хоть вы оба и обрезанные. А еще Демокрит сказал: «Нельзя войти в одну реку двум обрезанным». Так что не обессудьте.
А погода, должен вам сказать, судари мои, была на редкость… в общем, на редкость… Так бывает только на излете русской осени, когда недавнее тепло практически окончательно сдало свои позиции и готово покорно, как юная жена, идти под венец с зимним холодом. Точь-в-точь как на картине Пукирева «Неравный брак». В общем, господа,
Я стоял, опустив голову. Жизнь моя практически закончилась. Ибо без княжны я не представлял себе будущего. Без нее оно превращалось в пустую дорогу, по которой мне придется идти одному, без поддержки, и даже память о том, что княжне я так и не засадил, не сохранится в моем бедном мозгу, растворившись в бесцельно прожитых годах, за которые почему-то будет так мучительно стыдно. Все это, очевидно, отразилось на моем лице, потому что княжна посмотрела на меня с типической жалостью русской женщины, которая (жалость) не делает различия меж сословиями. И свойственна и Сонечке Мармеладовой, и Софье Андреевне Толстой, и Софье Фредерике Августе Анхальт-Цербстской, получившей при крещении имя Екатерина Алексеевна, впоследствии Екатерина Великая. Вот, поди ж ты, какова сила и мощь русской земли, которая ухохатывает даже немчуру поганую. Скольких бедных людей пожалела женщина. Тут и Потемкин, и Орлов (оба Орлова), и Зубов. Я уж не говорю о дворцовом коне Евстигнее, которого она жалела до изнеможения. Тот пал на третью ночь.
Так вот, княжна посмотрела на меня с типической русской жалостью, во второй раз затянулась пахитоской и выдохнула надпись:
– Жалко мне вас, Мишель. Увы, ноблес не оближ заключить вас в объятия моих ног, но кое-какой минет я вам могу доставить.
Я вздрогнул. Княжна снова затянулась, и я снова прочитал:
– Вы не подумайте, я не такая. Это всего во второй раз… Или в шестой… Не помню… Но уж никак не больше чем в одиннадцатый. А что было в прошлом месяце я и не говорю, очень деньги были нужны.
Я от сырости за окном и какой-то непонятной лени превозмочь себя не мог. Она упала на колени у моих красивых ног. Ее пальчики заструились по пуговицам моей ширинки, сбросили подтяжки, стянули с ног чешую кальсон… Обрезанный мой не подавал признаков жизнедеятельности. Не было в нем гордости. Не было в нем перспективы. Он даже не сделал какого-либо движения в сторону приоткрывшихся губ. Княжна стояла передо мной на коленях с полуприкрытыми глазами и полностью открытым ртом, в него чуть не залетела спасающаяся от дождя синичка. (В те года на Первой Мещанской еще водились синички. А сейчас, сколько ни открывай рот, воробья ни… не дождешся.)
Я тихо поднял брюки и влез в карман…
А после того как я вышел из Центра репродукции человека, где академик Михаил Васильевич вставил в мой обрезанный штырь и они (обрезанный и штырь) стали стоять как из ведра, я пришел к двухэтажному особнячку на Первой Мещанской и нацарапал на стене надпись: «Княжна Танька Персоль-Гуторская – блядь».
Вот вам история телефона 282-04.
Налейте, налейте скорее вина, рассказывать больше нет мочи. Налили, налили, выпили… (Это я о себе. У нас есть иногда такая привычка – говорить о себе в третьем лице.) И тут зазвонил телефон. На определителе высветилось 282-20-3… Снимаю трубку.
Шестой звонок
Так вот, как я говорил, точнее, писал, на определителе моего телефона высветился номер 282-20-3… А дальше ничего не высветилось. Хотя должно было бы. Потому что в ночь моих поисков свободного места, в которое я мог бы излить свою грусть и печаль, телефонные номера были семизначными. И тут таилась какая-то закавыка, какая-то интрига.
Мне в жизни неоднократно приходилось размышлять. По разным поводам. Так, года два я размышлял над проблемой квадратуры круга, дошел до двести восемьдесят четвертого знака после запятой и смог остановиться только после того, как в условиях стационара роман Карцев с телевизора поставил вопрос о раках по три сегодня и по пять, но вчера. В течение пяти дней я мотался из сегодня во вчера и обратно, но раков не обнаружил. Вообще! Никаких! Ни по три, ни по пять. Пока на шестой день, который, собственно говоря, был ночью, ко мне в палату не пришел Жванецкий и не сказал под большим секретом, что раков вообще не было. А было полкило креветок, которые своим ходом пришли из бухты Нагаева, с которой начинается близкая всему советскому народа Колыма. Пришли креветки в Одессу из человеколюбия. Потому что канистра пива – вот она, а раков ни по пять вчера, ни по три сегодня со времен Гражданской войны не было. И у трудового народа сложилось твердое убеждение, что Гражданская война шла между пивом и раками. И раки проиграли. Потому что канистра пива – вот она, а раки?.. Эмиграция, философский пароход и вообще утечка раков на Запад. Вот креветки и приползли с бухты Нагаева. С того места, с которого начинается Колыма. А в философском (ничего, что я два раза поблизости употребил слово «философский»? Не погрешил ли я в смысле семантики и семиотики? А если и погрешил, то и хрен бы с ним) смысле логического построения географической сути с бухты Нагаева начинается не только Колыма, но и родина. Образно выражаясь, а я всегда выражаюсь образно, родина начинается с зоны. И ею заканчивается. Потому как, образно выражаясь, а я всегда выражаюсь образно, могила – это та же одиночная камера. И, как полагал я той ночью, на картинке в родном букваре должна быть не сто раз целованная Есениным по пьяному делу березка, а сцена шмона в лагпункте 24/16. Кстати, ничего не имею против целования березок по пьяни. Бывают в этом состоянии дела покруче. Я как-то в конце девяностых на банкете в Колонном зале допился до такого состояния, что вошел в один туалет с Зюгановым. О чем я говорил? А, о картинке в букваре со сценой лагерного шмона. У Глазунова бы хорошо получилось, ему вообще массовые сцены удаются. И название картинки – «Шмон нашей родины». Жаль, на натуру уже не выехать. Нету ее, натуры. В натуре. Ну да для Глазунова натура не обязательна. Залудил сто шестнадцать портретов – от черепа лошади, в которой таилась погибель князя Олега, до всех святых, в земле русской воссиявших. И на фоне крестов. И вот здесь-то самая лажа и есть. Глазунов – глашатай реализма, а тут… Не было крестов в лагпункте 24/16. Только таблички со стершимися номерами. Поэтому шел бы Глазунов… Шел, шел и дошел бы наконец.