Катер направился в самый центр бухты. Он отплывал псе дальше и дальше от берега, предоставляя старику возможность насладиться окружающим пейзажем, живописные картины менялись хотя и очень медленно, но все же менялись. По мере того как расстояние до берега увеличивалось, панорама города демонстрировала все новые детали – подобно огромному пазлу, который собирается кусочек за кусочком. Атмосфера и вид предстающих перед взором старика зданий помогли ему обрести покой. Да, теперь у него на душе и в самом деле стало спокойно.
Катер, изменив курс, направился прямехонько к статуе Свободы. Плечи старика обдувал ветер.
– …zen…
Порывы ветра доносили до старика обрывки разговоров сидевших в нескольких метрах сзади подростков.
– …seh… eutz…
Он старался не обращать на них внимания, однако эти еле различимые звуки почему-то вонзались ему прямо в сердце. Старик пытался сопротивляться, пытался не слышать их и не думать о них, но затем вдруг…
– Mützen ab![4]
Старик мгновенно побледнел. Его сердце на миг остановилось – как двигатель, в котором заклинило поршни.
– Mützen ab!
Раздался взрыв смеха, который отнюдь не сочетался с состоянием старика, потрясенного до глубины души. Он медленно обернулся. Подростки толкали друг друга, кричали, смеялись. Один из них – покрупнее остальных – вытянул руку и, резко стащив шапку с головы одного из своих товарищей, стал показывать второй рукой на статую Свободы.
– Mützen ab! – крикнул он и затем очень громко расхохотался.
Старик опустился на сиденье и закрыл ладонями уши, чтобы не слышать эти крики и смех. Mützen ab, Mützen ab, Mützen ab… Он сжал челюсти и закрыл глаза, однако терзающие его звуки не хотели оставлять свою жертву в покое. Они впивались своими когтями и тащили назад, назад, назад – в глубокую пропасть его прошлого…
– Mützen ab!
Заключенный удрученно смотрел на эсэсовца: по его лицу было видно, что он горит желанием выполнить отдаваемое ему приказание, но попросту не понимает, что ему говорят. Эсэсовец, потеряв терпение, с силой ударил заключенного ладонью по голове – ударил так, что берет у того слетел и шлепнулся чуть поодаль на землю.
– Mützen ab! – еще раз заорал эсэсовец заключенному прямо в лицо. Затем он схватил толстую палку, торчащую за его поясным ремнем, и занес ее над головой бедняги, угрожая нанести сокрушительный удар.
– Herr Oberscharführer, einen Moment, bitte,[5] – раздался рядом с эсэсовцем чей-то голос.
Немец с недоверчивым видом повернул голову: никто из заключенных сейчас не посмел бы вмешиваться… Однако едва он увидел, кто к нему обратился, как его лицо расплылось в улыбке.
– А-а, это ты, Моше…
Этот заключенный – не очень высокий и не особенно крепкого телосложения – в ответ беззастенчиво улыбнулся – как улыбаются дети. Он не мог выйти из шеренги заключенных, выстроившихся для поверки – поименной переклички, – а потому стал ждать, когда эсэсовец подойдет к нему сам. Немец бросил взгляд на того заключенного, которого он только что собирался ударить, и опустил палку.
– Lèvetoi ton bonnet, imbécile![6] – прошипел Моше, обращаясь к спасенному заключенному.
– Что ты ему сказал? – насторожился эсэсовец.
– Что «Mützen ab!» означает «Головные уборы снять!» и что ему в следующий раз следует об этом помнить.
– Эти французы – Scheiße.[7] Они все больны сифилисом, и он разъедает им мозги.
Моше пожал плечами.
– Они в этом не виноваты. Что тебе самому приходило бы на ум, если бы у тебя перед глазами изо дня в день торчала Эйфелева башня?
Эсэсовец рассмеялся. Моше поспешно вытащил откуда-то из-под своей полосатой куртки какой-то продолговатый предмет.
– Смотри… – сказал он вполголоса, слегка разжимая ладонь, чтобы немец увидел, что он в ней держит.
Эсэсовец аж побледнел от удивления.
– Откуда ты это взял?
– Профессиональная тайна.
– А ты знаешь, что тебя за это могли бы расстрелять? Держу пари, что ты раздобыл это в «Канаде»[8]…
Моше сильнее разжал ладонь – так, чтобы немец смог выхватить тонкий коричневатый предмет цилиндрической формы. Эсэсовец, схватив его и поднеся к своим ноздрям, быстренько его понюхал, а затем засунул в карман брюк.
– Настоящая сигара «Монтекристо»… А почему ты не стал курить ее сам?
– Во-первых, ее аромат для меня уж слишком сильный. Во-вторых, я предпочитаю сигареты. В-третьих, если закурить сигару, то это сразу же бросится в глаза, разве не гак? Поэтому я решил отдать ее тебе.
Эсэсовец развернулся на каблуках и снова уставился на заключенного-француза, который уже начал дрожать ОТ страха.
– Когда я говорю «Mützen ab!», ты должен снять свой берет, понятно? – рявкнул эсэсовец.
Француз с растерянным видом кивнул, хотя и не понял ни одного слова. Эсэсовец впился в него подозрительным взглядом, а затем снова замахнулся палкой и хлестнул ею заключенного по спине, но не очень сильно. Лицо француза все же перекосилось от боли.
– Прекрасно. Теперь я уверен, что ты все понял, – заявил эсэсовец. – Если не будешь повиноваться, то в следующий раз я тебе так врежу по башке, что твои мозги вытекут через уши.
Француз, выждав, когда эсэсовец отойдет подальше, обернулся к Моше. На его лице, все еще искаженном от поли, промелькнула улыбка.
– Merci![9] – прошептал он.
– Не за что, – ответил по-французски Моше, глядя прямо перед собой. – Если бы он размозжил тебе башку, го это было бы правильно. Только полный болван может умудриться не знать, что «Mützen ab!» – это самая первая из тех фраз, которые здесь, в лагере, необходимо выучить. Немцам нравится заставлять нас таким образом их приветствовать. Головные уборы надеть, головные уборы снять, головные уборы надеть, головные уборы снять… Они на этом помешались. А нам приходится им угождать. Но как бы там ни было, я вмешался только потому, что Appell[10] началась бы заново, а мы и так торчим здесь уже не первый час.
Проходы между блоками – кирпичными зданиями, в которых содержались заключенные – были заполнены тысячами и тысячами людей. Солнце катилось за горизонт, и часовые на вышках уже включили прожекторы. Яркие лучи искусственного света освещали огромную массу заключенных, выстроенных в геометрически правильном порядке. Заключенные делились на категории, заполняя собой все ступени лестницы, ведущей от жизни к смерти. На нижней ступени этой лестницы выживания находились ходячие скелеты, обтянутые кожей, с глазами, прячущимися в пещерообразных орбитах, с пустым и отрешенным взором (таких заключенных называли «мусульманами»), и всего лишь на одну ступенечку выше находились худющие тела, на которых еще кое-где проглядывали остатки плоти. Все заключенные были облачены либо в одинаковую полосатую лагерную униформу, либо в гражданскую одежду с полосатым лоскутом, пришитым к спине; их волосы были очень-очень коротко подстрижены, а во многих местах даже вырваны с корнем затупившейся машинкой для стрижки. Обуты заключенные были в разнотипные деревянные башмаки – непарные и покрытые грязью. Вот уже три часа, обдуваемые ледяным ветром (ветер был холодным несмотря на то, что наступил апрель), они стояли неподвижно, а капо[11] их считали и пересчитывали, докладывая затем результаты офицерам СС и дрожа при этом от холода и страха. Офицеры же частенько отправляли капо обратно – снова пересчитать заключенных.
Несмотря на усталость, голод, жажду, холод, онемение рук, никто из заключенных не осмеливался даже чуть пошевелиться. Им приходилось стоять и ждать в абсолютной неподвижности. И вдруг в паре шеренг позади Моше очень пожилой заключенный повалился наземь. Моше повернулся было, чтобы взглянуть краем глаза, что там произошло, но тут же снова стал смотреть прямо перед собой. Prominent[12] и его помощники тут же подбежали к упавшему заключенному и, грубо схватив беднягу, подняли его на ноги. Старик же, безуспешно попытавшись устоять на ногах, снова рухнул на землю. И опять капо и его помощники стали поднимать несчастного, схватив его под мышки и понукая ударами по заду. Старик сумел подняться на колени, но встать на ноги уже не смог. Капо начал орать на него и осыпать ударами, однако заключенный на эти удары никак не реагировал.
Тут к ним подбежал эсэсовец. Моше довольно хорошо знал этого унтершарфюрера[13] и всегда старался держаться от него подальше: этот тип был не из тех, кого можно подкупить пачкой сигарет, позолоченными часами или парой шелковых женских трусиков, годных для того, чтобы подарить какой-нибудь лагерной проститутке. Это был фанатичный нацист, никогда не испытывавший чувства сострадания.
Грубо оттолкнув капо, немец выхватил из-за поясного ремня трость – элегантную трость темного дерева с причудливыми узорами, наверняка принадлежавшую раньше какому-нибудь богатому еврею и похищенную из «Канады» – и занес ее над стариком, намереваясь нанести удар. Моше краем глаза наблюдал за этой сценой. Унтершарфюрер в самый последний момент почему-то удержался – ему, видимо, пришла в голову какая-то мысль. Он медленно опустил трость и посмотрел на заключенного, стоявшего в шеренге рядом со стариком.
– Ты, – сказал ему эсэсовец.
Этот заключенный, паренек лет восемнадцати от роду, а то и меньше (в лагере многие юноши умышленно завышали возраст, чтобы не угодить в крематорий), повернулся к немцу, стараясь ничем не выдавать охватившее его волнение.
– Ты ведь его сын, да? – спросил эсэсовец.
От этого вопроса мышцы лица юноши еле заметно напряглись, а в его глазах промелькнуло выражение удивления.
– Да, mein Herr.[14]
– Тогда держи!
Эсэсовец протянул трость, едва ли не ткнув ею юноше прямо в лицо. Паренек растерянно захлопал ресницами.
– Держи! – потребовал немец.
Юноша робко поднял руку и слабеющими от страха пальцами прикоснулся к рукояти.
– Держи!
Юноша, повинуясь, ухватил трость, но так неуклюже, будто это был абсолютно незнакомый для него предмет. Затем он вопросительно посмотрел на эсэсовца.
– А теперь ударь его.
И тут юноша понял, что задумал эсэсовец: тот показывал ему рукой на его отца, стоявшего рядом на коленях.
– Ударь его!
Юноша начал оглядываться по сторонам, невольно пытаясь найти поддержку там, где найти ее было невозможно: другие заключенные замерли и смотрели отрешенным Взглядом прямо перед собой. Стоящий рядом с эсэсовцем капо цинично ухмыльнулся. Нахлынувшую тишину нарушали лишь завывания ветра.
– Ударь его!
В этот момент затуманившееся сознание обессилевшего старика снова заработало нормально. Поняв, что происходит, он, делая над собой нечеловеческое усилие, сумел подняться на ноги под молчаливыми взглядами тех, кто стоял рядом – эсэсовца, капо, других заключенных. Выпрямившись, он зашатался от порывов ветра и, казалось, вот-вот снова должен был рухнуть, однако ему удалось устоять.
Эсэсовец впивался взглядом то в отца, то в сына, растерявшись от подобного – неожиданного для него – развития событий. Он не знал, как ему теперь следует поступить. Затем он протянул руку к юноше.
– Трость. Дай мне.
Юноша разжал пальцы, в которых тряслась трость. Стоявшие вокруг заключенные все одновременно с облегчением вздохнули – вздохнули так тихо, чтобы этого никто не услышал.
Немец, взяв трость одной рукой, стал легонько постукивать другим ее концом по ладони. Затем он посмотрел на старика.
– Держи, – сказал он этому заключенному, протягивая ему трость.
Старик, еле удерживаясь на ногах, подрагивал всем телом и смотрел прямо перед собой потухшим взглядом.
– Держи!
Старик повернул голову и удивленно взглянул на немца, а затем взял протянутую ему трость.
– Теперь ударь его, – приказал эсэсовец, показывая старику на его сына.
Старик, не веря собственным ушам, изумленно уставился на немца.
– Он не подчинился приказу сотрудника СС. Ударь его!
Старик что-то пробормотал, но Моше не расслышал, что именно.
– Ударь его! – заорал эсэсовец.
Старик с трудом поднял трость и – очень слабо – стукнул ею юношу по спине. Затем его рука опустилась И неподвижно повисла вдоль туловища. В другой части мира и в другое время он бы заплакал. Но здесь все слезы были уже давным-давно выплаканы. Моше ни разу не видел, чтобы тут, в лагере, кто-то плакал.
– Ударь его!
– Ударь меня, папа, – вдруг вырвалось у юноши. – Ну же, ударь меня, не бойся!
Старик беззвучно зарыдал, еле удерживая в руке трость.
Эсэсовец вытащил из кобуры пистолет и направил ствол в голову старика.
– Ударь его! Бей его, или я прикончу вас обоих! Старик стоял, опустив глаза, и не шевелился.
– Ударь его!
Эсэсовец уже почти потерял контроль над собой: он орал, как одержимый.
Моше отвел взгляд в сторону. Несколько мгновений спустя он услышал выстрел. Затем наступила тишина, а чуть позже раздался еще один выстрел.
Только теперь эсэсовец смог успокоиться. Он повернулся к капо.
– Унесите их отсюда… Позовите солдат, пусть оттащат их в крематорий…
Капо и его помощники схватили трупы за руки и за ноги и унесли их прочь. Никто не посмотрел им вслед. Те заключенные, которые только что находились рядом со стариком, остались стоять неподвижно и даже не повернули головы. Один из заключенных был очень сильно обрызган кровью, которая попала ему и на лицо. Капля крови медленно текла по его лбу, но он не осмеливался ее отереть. Во время вечерней поверки заключенным надлежало стоять абсолютно неподвижно, что бы при этом ни происходило.
– Что-то немцы сегодня свирепствуют, – пробормотал Моше, глядя прямо перед собой и не поворачиваясь, своему соседу – еврею из греческого города Салоники. Его звали Аристарх.
– Я слышал краем уха, что из лагеря сбежали трое, – ответил тот, почти не открывая рта (в концлагере заключенные постепенно приучались говорить примерно так, как говорят чревовещатели).
– А, ну да, что-то такое тут говорили. Не к добру это. Говорят, что эти трое – из нашего блока.
– Безумцы… Негодяи… Ни капли совести у них… – Аристарх разгневанно ругался, по-прежнему почти не размыкая губ. – Они что, не знали, что расплачиваться за них теперь придется нам?
Моше пожал плечами.
– Они пытаются остаться в живых – как и все те, кто угодил сюда, в лагерь. Если бы тебе представилась возможность, разве ты не попробовал бы сбежать отсюда?
Аристарх ничего не ответил. Он, похоже, над чем-то задумался. Но вскоре его размышления были прерваны длинным и душераздирающим завыванием сирены. Звук дошел до самой высокой ноты и, потерзав слух в течение примерно минуты, стих. Моше усмехнулся: он знал, что это означает. Лагерь вдруг резко оживился: сотни эсэсовцев стали отовсюду сбегаться в центр. Многие из них держали на поводке яростно лаявших собак.
– Смотри, – прошептал Моше. – Нас осчастливил своим приходом самый главный-преглавный капо.
Комендант концлагеря – штурмбаннфюрер[15] Карл Брайтнер – вылез из «Опеля» и направился к деревянному помосту, на котором обычно, когда в лагерь приезжало или уезжало начальство, играл небольшой оркестр. Офицер поднялся на помост и окинул взглядом выстроенных перед ним длиннющим прямоугольником неподвижных людей. У него не было громкоговорителя, но благодаря гробовой тишине и ветру его голос был слышен даже в конце самой дальней шеренги.
– Во время поверки было установлено, что исчезли трое заключенных. У нас есть основания полагать, что они попытались совершить побег. Если их удастся поймать, они будут повешены. Если их не удастся поймать, Мы возложим ответственность за побег на всех, кто должен был нам о готовящемся побеге сообщить, но не сделал этого. Они будут наказаны вместо беглецов – мы их расстреляем. Это послужит своего рода предостережением тем, кто, возможно, тоже замышляет попробовать бросить вызов нашей системе охраны. Вы должны осознавать, что убежать из лагеря – это значит обречь на смерть своих товарищей.
– Гнусные свиньи, – пробормотал стоявший рядом с Моше Аристарх. Было непонятно, кого он имеет в виду: то ли немцев, то ли тех, кто удрал.
Штурмбаннфюрер быстро спустился с помоста и, усевшись в «Опель», уехал. Ему, коменданту лагеря, теперь предстояли немалые хлопоты: если обнаруживалось, что из лагеря кто-то сбежал, за пределами периметра, обозначенного караульными вышками, надлежало выставить часовых (обычно их там не было). В течение трех дней и трех ночей лагерь, освещенный ночью почти так же ярко, как днем, будет тщательно обыскиваться вплоть до самого дальнего и труднодоступного уголка. Охота за беглецами началась.
– Разойдись!
Поверка закончилась. Заключенные могли расходиться по блокам. Они с трудом волочили ноги, обутые в деревянные башмаки, которые почти при каждом шаге увязали в грязи. Башмаки приходилось с силой выдергивать из липкой жижи, стремившейся засосать их как можно глубже. Стараясь высвободить свою деревянную обувь, заключенные невольно сдирали кожу на ногах, и она покрывалась волдырями и кровоточащими ссадинами. Было бы намного удобнее идти босиком, однако эсэсовцы всегда сурово наказывали тех, кто пытался это делать.
Моше, сумевший раздобыть себе в «Канаде» пару добротных кожаных ботинок, сейчас шел без каких-либо проблем рядом с Аристархом, которому каждый шаг давался с трудом.
– Аристарх, а ты знаешь, кто именно убежал?
Аристарх в ответ лишь разразился ругательствами.
Затем они молча повернули к блоку 24. Войдя внутрь, каждый двинулся к своему месту на нарах и устало рухнул на постель.