— Нет воды! Нет и никогда больше не будет. А я вместо сада посею пшеницу, так хоть не сдохну с голоду, не останусь без куска хлеба…
Он чуть не плакал. Говернале начал его расспрашивать, потом повел к Доктору, а я остался на улице с остальными. Я стоял, руки в карманах, и молча слушал, что они говорили. Из их разговора я понял, что Лиджо со своими дружками отвели воду для полива садов, чтобы снабдить ею консорциум владельцев овчарен. Это было серьезное дело, посерьезнее, чем грозящая гибель мандаринов, которую оплакивали эти люди. Когда Говернале вернулся, он мне подмигнул с довольным видом.
— Считай, что этого типа уже нет в живых, — шепнул он мне, чтобы никто другой не услышал. На сей раз Доктор, видно, всерьез рассердился.
Но я в этом не должен был принимать участия. Не потому, что мне не доверяли. Тем более что мне было известно абсолютно все о готовящейся операции. «Это дело внутреннее, оно касается нашего селения, и участвовать должны только односельчане», — объяснил мне Орландо, когда я спросил, не понадобится ли моя помощь. С таким обычаем мне пришлось сталкиваться и впоследствии, в Палермо: если кому жена наставила рога, то стрелять должен сам рогач, а не кто-то другой — его ближайший друг или родственник.
В тот июльский день стояла адская жара. Я вел «тысячу сто»[23] Доктора, которому надо было объехать несколько селений нашей провинции. Он был очень весел и все подшучивал надо мной, потому что тогда я водил машину еще не очень-то уверенно и на узких поворотах слишком сбрасывал скорость. Обратно мы вернулись поздно. Перед домом нас ожидал Орландо. Он был один. Лиджо удалось уцелеть, возможно, он ранен.
До сих пор я еще почти ничего не знаю о том, как было дело. Одни говорили, что их там в Пьяно делла Скала, наверно, кто-то предупредил и они были наготове, другие, — что просто не повезло, третьи вообще ничего не желали говорить. Чтобы узнать правду, всегда надо какое-то время подождать. Но времени ждать уже не было.
В тот вечер Орландо показался мне каким-то растерянным, да и мне было не по себе от злости и огорчения. А Доктор казался довольным. Иногда у него появлялась странная манера разговаривать: при каждом слове он тихонько ударял одной ладонью о другую, словно отбивал такт, слушая музыку. Он считал, что мы хорошо проучили этого голодранца. И теперь, если у него есть голова на плечах, он станет благоразумнее.
— Как бы то ни было, поскольку он ранен, я готов его подлечить, — закончил он, продолжая смеяться.
Несколькими днями позже я поехал в Палермо. Мне надо было там взять обычную почту: большой красный конверт. На ощупь он был набит деньгами, но это могли быть и документы: в те годы десятитысячные ассигнации были величиной с лист гербовой бумаги. Встреча была назначена в десять часов вечера на улице Макуэда. Но и в пол-одиннадцатого человека, которого я ждал, все еще не было, и я начинал беспокоиться. Наконец он явился, но без конверта.
— Можешь идти. Для тебя ничего нет.
— То есть как это — нет?
— Наварра мертв.
Его прошили очередью из автомата вместе с другим врачом по дороге в Прицци. Нынче стреляют даже в папу римского, стреляли бы и в Иисуса Христа, если бы он рискнул сойти с креста. Но в 1958 году нечто подобное невозможно было себе даже представить. Можно было подумать, что мы в Америке, такое мы видели только в кино. Даже Доктор этого не ожидал — в самом деле, в поездку он отправился без всякой опаски. К тому же лил сильный дождь и на дороге не было ни души. Сделать это было легче легкого.
Но в тот вечер я еще действительно ничего не знал о случившемся и никто не мог мне ничего сообщить. Время было уже слишком позднее, чтобы слушать радио; я решил прогуляться пешком до вокзала, чтобы по дороге все хорошенько обдумать. Но мысли у меня в голове путались. Если бы у меня выросли крылья, я, несмотря на темноту, помчался бы в Корлеоне, чтобы скорее узнать, как там это стряслось. Первое такси подошло к вокзалу в четыре утра. Это была «тысяча сто» старого типа. Однако водитель не хотел везти меня так далеко, потому что у него уже был заказ на семь часов. Это был упрямец, не желавший слушать никаких доводов. Мне не хотелось бросать деньги на ветер, но это был не тот случай, чтобы думать о расходах.
— Ну давай соглашайся, я тебе заплачу сколько скажешь, — сказал я. Но шофер продолжал упрямиться.
— Я дал слово. Дело не в деньгах.
Я уже сел рядом с ним на переднее сиденье. Расстегнув пиджак, я показал ему кобуру с пистолетом.
— Ну если ты не хочешь это сделать ради меня, то сделай хотя бы ради вот этого несчастного малыша…
В селении творилось нечто невообразимое: уверен, что даже собаки обсуждали друг с дружкой случившееся. Карабинеров было не счесть, некоторые и в штатском. Я сразу же пошел в дом покойного. Визиты с выражением соболезнования одинаковы во всех селениях Сицилии. Женщины рыдают в голос, а мужчины заходят и выходят. Все целуют друг друга и говорят между собой шепотом. Ставни на окнах прикрыты.
Впервые я отдал себе отчет в том, что Доктор оказался небогат. У него был широкий круг друзей, он пользовался уважением и обладал престижем. Но все это нельзя оставить кому-то в наследство. Также и похороны были совсем не такие, как у дона Кало́. А кроме того, сразу было видно, что люди здесь напуганы. Когда кто-нибудь из нас шел по улице, на него смотрели, как на приговоренного к смерти. Уж если не побоялись разделаться с генералом, разве была надежда уцелеть солдатам?
Мы в тот же вечер собрались в пустом сарае, где хранили зерно. Наиболее решительно был настроен Винченцо Кортимилья, но с ним согласны были и остальные. Я помалкивал, и не только потому, что был еще молод. Я все еще оставался для них чужаком. Доктора, который любил меня, больше не было в живых. Чтобы разобраться, каково было мое положение, мне следовало подождать. Последним слово взял Себастьяно Орландо. Он сказал, что намерен отправиться в Палермо и поговорить с друзьями Семьи. Только после этого мы сможем принять какое-то решение. Никто ему не возражал. Теперь, когда Наварры не было в живых, Орландо был самым авторитетным. Нам необходимо было чувствовать, что нами командует кто-то, кто знает, что нам надо делать.
А потом карабинеры начали всех нас, одного за другим, вызывать на допрос. Я ожидал своей очереди, но был спокоен. Орландо сказал мне, что я, чтобы объяснить свое присутствие в селении, должен заявить, что я его служащий. Надо было только остеречься и постараться не наделать тем временем каких-нибудь глупостей. Но я понимал, что положение меняется с каждым днем. Только мне было показалось, что я окончательно устроился, как вдруг приходится вновь начинать все сначала.
Мы снова собрались, когда Орландо вернулся с новостями. Нам советовали сидеть тихо и ждать, пока все не успокоится. А что делать дальше — посмотрим потом. Пока что было подтверждено доверие к самому Орландо. Поскольку встречаться всем в одном месте было опасно, мы условились, что с этой минуты и впредь приказы и сообщения мы будем передавать по цепочке один другому. Дело было за два дня до Феррагосто. Ко мне постепенно вновь возвращалось спокойствие, также и потому, что карабинеры все меня не вызывали, тогда как все другие уже подверглись допросу. Дело в том, что в документах муниципалитета и карабинеров я не значился. Приезжих либо сразу берут на учет, либо их будто и вовсе не существует. А я остерегался, чтобы меня вообще кто замечал, а уж особенно карабинеры.
Но я жестоко заблуждался, считая себя в безопасности. Я был дома и брился, собираясь выйти на улицу, когда началась ужасная перестрелка, в которой погибли трое наших — Марко, Джованни Марино и Пьетро Майюри. Мы все бросились бегом туда, где гремели выстрелы. Безмолвно мы глядели друг на друга и на распростертые на земле тела убитых, которые нельзя было трогать до прихода судьи. Так как Джованни Марино был моим другом, Орландо стал меня спрашивать, не делился ли он со мной в последние дни чем-нибудь важным. Он не мог поверить, что после смерти Наварры в селении, где полным-полно карабинеров и журналистов, эти мерзавцы решились на такое дело без серьезного на то повода.
Он предполагал, что братья Марино сговорились с Пьетро Майюри осуществить какую-то решительную акцию, а потом их застали врасплох. Однако следом за тем убили на улице и Винченцо Кортимилью, а уж он-то был самый опытный и ловкий из нас. Зная о моей страсти к оружию, он однажды в поле показал мне, как стреляет, и научил некоторым приемам и трюкам, когда берешь кого-нибудь на мушку. Уж он-то действительно знал свое дело. И он тоже мертв. Тем временем все близилось к концу: перестали приходить приказы, не поступали деньги — друзья Доктора не давали о себе знать. Иногда я вспоминал, что Наварру убили всего несколько недель назад, и не мог поверить: мне казалось, что с тех пор прошли годы, так много каждый день было новостей. И все одна хуже другой.
Исчез Бастиано Орландо, и как они его ликвидировали без всякого шума, уму непостижимо. В тот вечер я зашел к нему домой довольно поздно, когда было вероятнее всего его застать. Навстречу мне выскочили две разъяренные, как тигрицы, женщины. Они ждали его возвращения уже несколько часов и знали, что он не из тех, кто может в такие времена, как теперь, куда-то уехать, никого не предупредив, но в глубине души уже не верили, что он вернется. И кусая себе руки, проклинали всех и вся: свое селение, Сицилию, весь мир и самого господа бога.
— Они его прикончили, — проговорил какой-то проходивший мимо по улице старик. И перекрестился.
Я ушел, не смея поднять головы. И в тот поздний час я не хотел ни к кому больше заходить, но навстречу мне попался Лука Леджо, возвращавшийся домой, чтоб отправиться на боковую после нескольких стаканов вина. Я спросил его, не видал ли он Орландо.
— Нет, наверно, он дома.
Вот что за друзья у меня были: одного схватили и увезли неизвестно как и куда. Другой для храбрости напился, и я уверен, что у него даже нет под рукой пистолета. Остальные кто знает где. Или дрыхнут, или попрятались, выжидая, когда мы сможем все вновь собраться, чтобы сосчитать, сколько нас уцелело в живых, и нести всякую чепуху.
В ту минуту я принял решение: мне нужно отсюда уехать. Если другие не хотят еще этого понять, я для себя это уже понял. Страха я не испытывал, но мне не хотелось умирать. В ту же ночь, в то время как безуспешно я пытался уснуть, вдруг начали изо всех сил бить в дверь, пытаясь ее высадить. Я присел на кровати и стал палить как сумасшедший. Такие минуты никогда не забудешь. На улице все тихо, а соседи, услышав стрельбу, заперлись на все засовы. Было уже больше двух часов ночи. Я не знал, что мне делать, не мог даже зажечь свет. Может, снаружи лежат на земле два трупа, а может, меня поджидают четверо живых.
Едва начало светать, я оделся во все самое плохое, что у меня было. Взял с собой только деньги и пистолет. Снаружи никто меня не поджидал, а на земле не было даже следов крови. Я пустился бежать, стараясь держаться как можно ближе к стенам домов. Дурак я был, что ждал этой минуты. Нужно было сматываться отсюда сразу же, как я узнал о смерти Доктора! Исчезновение Орландо означало, что к смерти приговорена вся Семья. И в самом деле, одного за другим всех отправили на тот свет: Рамондетту, Тромбаторе, Говернале, Рейну и остальных. Доктор еще не успел остыть, а уже никого не осталось, чтобы его оплакивать.
Но все это я узнал потом. В тот момент я думал только о том, как мне убежать из селения и скорее скрыться в полях и лесах, подальше от всех дорог.
С тех пор прошло три десятка лет, и я в эти проклятые места никогда больше не возвращался.
VI
И начался один из самых тяжелых периодов моей жизни. Возвращаться в родное селение я не мог. Если меня искали, то первым делом должны были искать именно там. Прятаться там означало подвергать верной опасности отца и мать, а я не хотел, чтобы они даже знали, почему я скрываюсь.
В Муссомели я не мог вернуться. Прежде всего потому, что мое появление могло бы скомпрометировать дона Пеппе. А кроме того, тот период уже ушел в далекое прошлое: неужели мне вновь было браться пасти телят и чистить хлевы? Я ведь уже понял, что могу заниматься совсем другим, стал мужчиной и хотел им оставаться. Сегодня, по прошествии тридцати лет, я добавлю еще одну вещь, которой тогда не понимал: дон Пеппе не взял бы меня обратно в поместье, а возможно, даже и не помог бы спрятаться. Человека прячут, когда хотят ему помочь укрыться от правосудия, а не от «друзей». Корлеонцы не слишком-то много значили в таком далеком месте, как Муссомели. Но все же значили куда больше, чем я.
Подумал я и о том, чтобы нанести визит Ди Кристине, поскольку это он направил меня к Доктору. Но ведь я никогда не был его человеком. Какое отношение имел я к Рьези? Он мог даже, если бы захотел, притвориться, что вообще меня не знает. Мог он сделать и нечто похуже: из дружбы с Доктором он послал меня в Корлеоне, из дружбы с Лиджо мог поступить совсем иначе. Разве я знал, насколько тесно они связаны между собой?
Конечно, Франческо Ди Кристина был человек чести на старинный лад, каких нынче на Сицилии уже не сыщешь. Он не одобрял кровопролития и всегда умел заставить себя уважать, не прибегая к силе, — так, как бывало в прошлые времена. Но ведь я мало его знал и тогда не мог этого понимать.
Я начал бродить по полям и лесам. Погода стояла хорошая, и ночевать я мог где придется. Время от времени я приближался вечером к какой-нибудь деревне или городку и как можно незаметнее заходил на его улицы. В первой же попавшейся мне лавке покупал все, что мог, и сразу же исчезал. Это было опасно: всякий раз на меня все глазели, сразу же видя, что я нездешний. А кроме того, ведь жизнь тогда была не такая, как теперь. В маленьких селениях вообще не было лавок, а где и были, не торговали хлебом, так как хлеб крестьяне пекли дома или же покупали прямо в пекарнях, которые вечером, когда появлялся я, были уже закрыты.
Другой опасностью на деревенских проселках, особенно во время уборки урожая, были патрули карабинеров, а также повсюду была уйма полевых сторожей. Но постепенно я смекнул, что мне делать. Когда было возможно, я ночевал на кладбищах — это самое спокойное место на земле. Сначала было, понятное дело, чуть страшновато. Но я уже достаточно долго прожил на свете, чтобы знать: живые куда опаснее мертвецов.
Однажды вечером, поскольку начал накрапывать дождик, я укрылся в какой-то семейной часовенке. Наутро, когда я еще спал, пришли четверо каменщиков и принялись работать прямо перед этим склепом. Стоял один из тех сентябрьских дней, которые кажутся июльскими, и там, внутри, можно было задохнуться от жары и вони. Тут, пожалуй, было еще похуже, чем когда я спрятался на стройке под железной бочкой. В полдень, вместо того чтобы идти домой, каменщики уселись под кипарисом обедать.
Я глядел на них сквозь щелку двери. У них был свежеиспеченный хлеб, чайная колбаса, сыр, фрукты. И вино: по бутылке на брата. Из-за голода и отчаяния мне пришла в голову мысль: выбелить лицо известкой, раздеться догола и выскочить, как восставший из гроба, вытянув вперед руки. Они, наверно, убегут со всех ног. А я смогу поесть и выпить за их здоровье, а потом смыться. Но это было бы с моей стороны глупостью, и дело кончилось тем, что я просидел, затаившись в темноте до шести часов вечера. Я не мог справиться с мучившей меня жаждой и бросился пить застоявшуюся воду из какой-то канавы с лягушками и головастиками.
Как только погода стала портиться, я сменил кладбища на церкви. Теперь я уже не заходил в маленькие селения, а в крупных селениях и городках больших церквей сколько душе угодно. В те времена они всегда были открыты. Я незаметно проскальзывал внутрь под вечер. Картина всегда была одинаковая: несколько старух, ожидающих своей очереди исповедоваться, четыре зажженных свечи, а вся остальная церковь тонет во мраке. Я устраивался за алтарем — и спокойной ночи! Самое сложное было выйти утром, но лишь однажды меня заметил церковный сторож — наверно, у него были не все дома, потому что он только рассмеялся и ничего не сказал.
Вот так я обошел пол-Сицилии. Такие голодные места, как Санта-Элизабетта, Петралия, Делия, Контесса Энтеллина, я помню до сих пор. Они были еще беднее, чем селение, где я родился. Городишко, где я задержался немного дольше, это Капикатти, в провинции Агридженто — там я застрял на целых три месяца. Однажды я ночевал в тамошнем кафедральном соборе, находящемся не на главной площади, как обычно, а на какой-то безлюдной площадушке. Наутро, выходя из собора, я заприметил напротив него палаццо с очень запущенным садиком. Вечером, вновь проходя мимо этого дома, я не увидел в нем ни единого освещенного окна.
Входить в это палаццо и выходить из него легче легкого — на площади других жилых домов не стояло, и, едва темнело, она превращалась в пустыню. На всякий случай я разбил лампочку в единственном фонаре, и ночлег мне был обеспечен. Я сделал солидные запасы продовольствия и наконец-то устроил себе нечто вроде постели. Единственной проблемой были крысы, огромные и худющие; они голодали уж не знаю сколько веков и набрасывались на мои припасы даже днем и при мне без всякого ко мне уважения. Они бы сожрали даже мой пистолет, если бы я вовремя не принял меры: пришлось купить крысиного яда, хотя это было и не мое жилище.
Между тем деньги таяли с каждым днем. А кроме того, приближалось Рождество, и я не знал, что мне делать. Если я не приеду и даже не пришлю весточку, дома могут вообразить неизвестно что. Но именно тут-то и таилась опасность. Где наверняка можно найти того, кого ищешь? У него дома, в день Рождества! Я думал-думал и в конце концов нашел решение. Я черкнул два слова, сообщив, что не могу приехать, и поздравив с праздником. Потом пошел на автовокзал, откуда отходил автобус на Агридженто, и начал вглядываться в лица отъезжающих. Один из пассажиров был одет так, как одеваются крестьяне, когда едут в город. Ему было лет пятьдесят пять — шестьдесят. Со всей вежливостью я попросил его опустить в почтовый ящик мое письмо, как только он приедет в Агридженто, потому что не хочу, чтобы некоторые люди знали, где я нахожусь. Но этот человек не дал мне закончить и взял меня за руку.