Я смотрю на большой деревянный дом, освещенный послеполуденным солнцем, под сине-зеленой крышей такого красивого цвета, что сегодня он кажется мне цветом рассветного неба. Я все еще ощущаю на лице жар красной земли и печи, я отряхиваю с одежды пыль и соломинки. Подойдя ближе к дому, я слышу голос Мам, которая на веранде учит Лору читать молитвы. Голос звучит так нежно, так ясно, что из глаз у меня снова текут слезы, а сердце бешено колотится. Я шагаю к дому, ступая босиком по растрескавшейся от зноя земле. Я иду к водоему за кладовкой, набираю в эмалированный кувшин темную воду и мою руки, лицо, шею, ноги. От прохладной воды ссадины и оставленные тростником порезы начинают саднить. На поверхности водоема вьются комары, водяные паучки, вдоль стенок прыгают личинки. Я слышу тихие крики вечерних птиц, вдыхаю опускающийся на сад дымок, будто предвещающий скорую ночь, что сошла уже на овраги Мананавы. Потом я иду к дереву Лоры, в дальний конец сада, большому дереву чалта, древу добра и зла. Все, что я вижу, все, что я ощущаю, кажется мне вечным. Я еще не знаю, что всему этому скоро предстоит исчезнуть.
* * *
Eще есть голос Мам. Это все, что я помню сегодня; все, что осталось от нее в моей памяти. Я выбросил все пожелтевшие фотографии, портреты, письма, книги, которые она читала, — чтобы они не заглушили этот голос. Я хочу его слышать всегда, как тех, кого мы любим и чьих лиц уже не помним; ее голос, тихий нежный голос, в котором есть всё: тепло ее рук, запах ее волос, ее платье, предвечерний свет, когда в конце дня мы с Лорой являлись на веранду, с бешено колотящимся после бега сердцем, и Мам принималась за наше обучение. Она говорит медленно, мягко, а мы слушаем и нам кажется, что мы всё понимаем. Лора умнее меня, Мам повторяет это каждый день, говорит, что Лора умеет вовремя задать нужный вопрос. Мам раскачивается в своем кресле-качалке черного дерева, а мы стоим перед ней и читаем по очереди. Мы читаем, а потом Мам начинает задавать вопросы, сначала по грамматике: спряжения глаголов, согласование прилагательных и причастий прошедшего времени. Потом она расспрашивает нас обо всем сразу: смысле прочитанного, о словах, о выражениях. Она задает свои вопросы, тщательно их формулируя, и я слушаю ее с удовольствием и беспокойством, потому что боюсь разочаровать. Мне стыдно, что я не понимаю ее так же быстро, как Лора, мне кажется, что я не заслуживаю этих мгновений счастья, ее мягкого голоса, ее запаха, этого предвечернего света, что золотит дом и деревья и будто бы исходит из ее взгляда, ее слов.
Вот уже больше года, как Мам сама занимается с нами: у нас нет другой учительницы. Раньше — я едва это помню — к нам трижды в неделю приезжала учительница из Флореаля. Но из-за постепенного разорения отца мы не можем больше позволить себе такую роскошь. Отец хотел поместить нас в пансион, но Мам не захотела, сказала, что мы с Лорой еще слишком малы. Тогда-то она и решила взять наше обучение на себя и стала по вечерам, а иногда и по утрам, заниматься с нами. Она учит нас самому необходимому: правописанию, грамматике, немного арифметике и Священной истории. Поначалу отец сомневался в качестве такого образования. Но однажды наши познания удивили самого Жозефа Лестана, старшего преподавателя Королевского коллежа. Он даже сказал отцу, что мы сильно опережаем наших сверстников, и с этого дня отец безоговорочно согласился с таким обучением.
Однако сегодня я не смог бы определить, каким наше образование было на самом деле. В ту пору все мы — отец, Мам, Лора и я — жили в своем совершенно закрытом мире, в Буканской впадине, мире, ограниченном с востока истерзанными вершинами Трех Сосцов, с севера — необъятными тростниковыми плантациями, с юга — невозделанными землями Ривьер-Нуара, а с запада — морем. Вечерами, когда зимородки начинают трещать в кронах деревьев, я слышу мягкий, молодой голос Мам, диктующий стихотворение или читающий молитву. Что именно она читает? Я не могу вспомнить. Смысл ее слов исчез, как крики птиц или шум морского ветра. Осталась лишь музыка, тихая, нежная, легкая, едва уловимая музыка ее голоса, да еще свет на листьях деревьев, тень веранды, вечерние ароматы.
Я слушаю и не могу наслушаться. Ее голос звучит в унисон с птичьим пением. Иногда я провожаю глазами стайку скворцов: пролетая мимоходом к своим горным жилищам, они как будто добавляют что-то к объяснениям Мам. Она то и дело возвращает меня на землю, медленно, как только она одна умеет, произнося мое имя, — так медленно, что у меня захватывает дух. «Алексис?.. Алексис?..»
Она единственная, кто зовет меня по имени. Она да еще Дени. Остальные говорят «Али». Это Лора первая придумала. Отец же вообще никогда никого не зовет по имени, за исключением разве что Мам, я сам слышал раз или два. Он тихо произнес тогда: «Анн, Анн», а мне послышалось «âme» — «душа». А может, он и правда сказал «âme», тихим, серьезным голосом, каким говорил лишь с ней одной. Он очень любил ее.
Мам в ту пору была красива, мне не выразить словами, как она была хороша. Я слышу ее голос и сразу вижу вечерний свет на веранде в Букане, вокруг — бамбуковые тени, в светлом небе носятся стайки зимородков. Мне кажется, что вся красота этого момента исходит от нее, от ее густых, вьющихся, каштановых с рыжинкой волос, в которых запутываются искорки света, от ее синих глаз, от ее лица, еще такого молодого, округлого, от ее длинных сильных рук — рук пианистки. В ней столько покоя, столько простоты, столько света. Я украдкой смотрю на свою сестру Лору: она сидит на стуле прямо-прямо, опершись запястьями о край стола; перед ней — учебник арифметики и раскрытая чистая тетрадка, которую она придерживает левой рукой. Она старательно пишет что-то, склонив голову набок; густые черные волосы скрывают с одной стороны ее лицо индианки. Она совсем не похожа на Мам, у них нет ничего общего, но Лора смотрит на нее своими черными, сверкающими, как каменья, глазами, и я знаю, что она испытывает то же восхищение, тот же восторг, что и я. Вечер долог; золотой сумеречный свет незаметно гаснет в саду, увлекая за собой порхание птиц, унося куда-то вдаль крики работников в полях, стук упряжек на дорогах меж тростников.
Каждый вечер у нас новый урок, новое стихотворение, новая история, новая задачка; и все же сегодня мне кажется, что это был всегда один и тот же бесконечный урок, с короткими перерывами на знойные дневные приключения, на прогулки к морю или на сон. Когда все это было? Где все это? Склонившаяся над столом Мам объясняет арифметику, выложив перед нами горстку фасолин. «Смотрите, вот тут три, я забираю две — это будет две трети. А тут восемь, я откладываю пять — это уже пять восьмых… А здесь — десять, я забираю из них девять, сколько это будет?» Я сижу рядом с ней и смотрю на ее длинные руки с тонкими пальцами, я так хорошо их знаю — все. Указательный палец на левой руке такой сильный, и средний тоже, и безымянный, с тонким золотым ободком, потускневшим от воды и времени. На правой руке пальцы крупнее, жестче; они не такие тонкие, даже мизинец, который она держит высоко-высоко, пока остальные бегают по костяным клавишам, а потом вдруг и он вступает в дело, извлекая пронзительную ноту. «Алексис, ты не слушаешь… Ты никогда не слушаешь арифметику. Тебя не возьмут в Королевский коллеж». Она так сказала? Нет, не думаю. Это Лора выдумала, она всегда такая прилежная, всегда так старательно раскладывает фасолины по кучкам, потому что этим выражает свою любовь к Мам.
Зато на диктовках я наверстываю упущенное. Я особенно люблю этот момент: склонившись над тетрадкой, раскрытой на чистой странице, с пером в руке, я жду, когда раздастся голос Мам и она начнет сочинять слова, произнося их одно за другим, медленно-медленно — как будто даря их нам, как будто рисуя их модуляциями слогов. Она сама придумывает тексты для наших диктовок, тщательно подбирая самые трудные слова: «колесница», «отдушина», «радуга», «кавалькада», «запряженный», «переправа», «виднелся» или — просто чтобы рассмешить нас — «нам уж замуж невтерпеж». Я пишу не торопясь, стараюсь изо всех сил, чтобы только продлить эти мгновения, слушая звенящий голос Мам, словно отражающийся от чистого тетрадного листа, и ожидая, когда она скажет с легким кивком, будто впервые заметила это: «А у тебя красивый почерк».
Затем она перечитывает текст, слегка задерживаясь на запятых и отмечая более долгим молчанием точки. Это тоже не имеет конца — долгая история, которую она рассказывает вечер за вечером, вплетая в нее те же слова, те же мелодии, но расставляя их каждый раз по-новому. Ночью, лежа под москитной сеткой на своей походной кровати, я слушаю, перед тем как уснуть, знакомые звуки: спокойный голос отца, читающего вслух статью из газеты или беседующего с Мам и тетушкой Аделаидой, легкий смех Мам, далекие голоса сидящих под деревьями негров — ловлю шум морского ветра в иглах казуарин и вспоминаю эту самую бесконечную историю, полную разных звуков и слов, снова слышу, как Мам диктует ее медленно-медленно, иногда особо выделяя какой-нибудь слог или замолкая, отчего слово растет прямо на глазах, вижу, как свет ее взгляда сверкает на этих непонятных, но прекрасных фразах. Мне кажется, что я засыпаю лишь после того, как еще раз увижу этот свет, поймаю его сияние. Слово, всего лишь слово, которое я беру с собой в сон.
Затем она перечитывает текст, слегка задерживаясь на запятых и отмечая более долгим молчанием точки. Это тоже не имеет конца — долгая история, которую она рассказывает вечер за вечером, вплетая в нее те же слова, те же мелодии, но расставляя их каждый раз по-новому. Ночью, лежа под москитной сеткой на своей походной кровати, я слушаю, перед тем как уснуть, знакомые звуки: спокойный голос отца, читающего вслух статью из газеты или беседующего с Мам и тетушкой Аделаидой, легкий смех Мам, далекие голоса сидящих под деревьями негров — ловлю шум морского ветра в иглах казуарин и вспоминаю эту самую бесконечную историю, полную разных звуков и слов, снова слышу, как Мам диктует ее медленно-медленно, иногда особо выделяя какой-нибудь слог или замолкая, отчего слово растет прямо на глазах, вижу, как свет ее взгляда сверкает на этих непонятных, но прекрасных фразах. Мне кажется, что я засыпаю лишь после того, как еще раз увижу этот свет, поймаю его сияние. Слово, всего лишь слово, которое я беру с собой в сон.
Еще я люблю мамины уроки нравственности. Чаще всего это происходит ранним воскресным утром, перед тем как мы читаем мессу. Мне нравятся эти уроки, потому что Мам всегда рассказывает какую-нибудь историю, каждый раз новую, которая происходит в знакомых для нас местах. Потом она задает нам вопросы — Лоре и мне. Вопросы не трудные, но она так смотрит на нас, задавая их, что я чувствую, как нежная синева ее взгляда пронизывает меня насквозь.
«Это случилось в монастыре, где жили двенадцать воспитанниц, двенадцать девочек-сироток, таких, какой была я, когда мне было столько лет, сколько вам. Был вечер, все ужинали. Знаете, что было у них на столе? Сардинки на большом блюде, и они были рады этому, потому что они были бедные. Представьте себе — сардинки для них были просто праздником! И было на блюде сардинок ровно столько, сколько было воспитанниц, — двенадцать. Нет, была еще одна, всего — тринадцать сардин. Когда все поели и на блюде осталась последняя, тринадцатая, сардинка, монахиня показала на нее и спросила: кто ее съест? есть среди вас кто-нибудь, кто хочет ее съесть? И ни одна рука не поднялась, ни одна девочка не произнесла ни слова. Что ж, хорошо, говорит тогда монахиня, весело так говорит, вот что мы сделаем: задуем свечу, и, когда станет темно, та, которой захочется съесть эту сардинку, сделает это, никого не стыдясь. Сестра погасила свечу, и что же произошло? Каждая из девочек протянула руку и наткнулась на другую руку, протянувшуюся к блюду. И в блюде оказалось двенадцать ручек!»
Вот какие истории рассказывает Мам — я в жизни не слыхал ничего прекраснее, ничего забавнее.
Но больше всего я люблю Священную историю. Это толстая книга в красном сафьяновом переплете, старая книга, на обложке которой сияет золотое солнце с исходящими от него двенадцатью лучами. Иногда Мам разрешает нам с Лорой посмотреть ее. Мы медленно переворачиваем страницы, разглядываем рисунки, читаем слова, напечатанные на верху страниц, подписи под картинками. Некоторые гравюры мне нравятся больше, чем остальные, например «Вавилонская башня» или та, под которой написано: «И повелел Господь большому киту поглотить Иону; и был Иона во чреве этого кита три дня и три ночи». Вдали, у самой линии горизонта, виднеется парусник, затерявшийся среди облаков. Когда я спрашиваю у Мам, кто плывет на этом корабле, она не может ответить. А мне кажется, что когда-нибудь я узнаю, кто там плыл и видел, как Иона выходит из чрева кита. Еще я люблю, когда Бог являет над Иерусалимом среди облаков свое «небесное воинство». И подвиг Елеазара в сражении с войском Антиоха Евпатора, когда Елеазар убил боевого слона, «покрытого царскою бронею». Лоре же больше нравится самое начало, сотворение мужчины и женщины, картинка, на которой изображен дьявол в виде змея с человеческой головой, обвившегося вокруг древа познания добра и зла. По картинке-то она и поняла: это то самое дерево чалта, что растет в глубине нашего сада, потому что у него такие же листья и плоды. Лора любит вечером пойти к дереву, она забирается на него и рвет плоды с толстой шкуркой, которые нам не разрешают есть. Она никому не говорит об этом, только мне.
Мам читает нам истории из Священного Писания. Про Вавилонскую башню, которая должна была достать до неба. Про жертвоприношение Авраама или про Иосифа, которого продали в рабство его собственные братья. Это произошло в 2876 году до Рождества Христова, за двенадцать лет до смерти Исаака. Я хорошо запомнил эту дату. А еще я очень люблю историю про Моисея в тростниках. Мы с Лорой часто просим Мам почитать нам ее. Чтобы спасти своего новорожденного сына от воинов фараона, которые убивали всех еврейских младенцев, мать Моисея взяла «корзинку из тростника и осмолила ее асфальтом и смолою» — так говорится в книжке, — а потом положила туда младенца и «поставила в тростнике» на берегу Нила. И тут приходит на берег дочь фараонова со своими прислужницами — чтобы умыться, — и «увидела корзинку среди тростника и послала рабыню свою взять ее. Открыла и увидела младенца; и вот, дитя плачет в корзинке; и сжалилась она над ним», и решила спасти. Мы рассказываем эту историю наизусть до того момента, как ребеночек «стал у нее вместо сына» и она «нарекла ему имя: Моисей», потому что «вынула его из воды».
Есть еще одна особо любимая мной история — про царицу Савскую. Не знаю, почему она мне так нравится, но я столько о ней твердил, что Лора тоже ее полюбила. Мам это знает и иногда, вздохнув, раскрывает красную книгу на этой главе и начинает читать. Я до сих пор помню наизусть каждое предложение: «Выстроив Храм Господу, Соломон построил дом и себе, и строил его четырнадцать лет, а когда завершил, то сверкал он весь золотом и был украшен колоннами и резьбой такой красоты, что невозможно было оторвать от них глаз…» Тут-то и появляется царица Савская, прослышавшая о славе Соломоновой и решившая узнать, все ли правда, что говорят о нем. Она явилась во всем великолепии из своей далекой южной земли «с весьма большим богатством: верблюды навьючены были благовониями, и великим множеством золота, и драгоценными камнями». Но не эти слова, а голос Мам переносит меня в Соломонов чертог, я вижу, как он встает с трона навстречу прекрасной царице Савской, а в это время ее невольники раскладывают на полу несметные богатства. Мы с Лорой очень любим Соломона, пусть даже нам непонятно, почему в конце жизни он отрекся от Господа и стал поклоняться идолам. Мам говорит, что так бывает, что даже самый праведный и самый сильный человек может иногда впасть в грех. Мы не понимаем, как это так, но нам нравится, как Соломон «творил суд и правду», нравится его великолепный дворец, где он принимал царицу Савскую. Но больше всего мы любим эту книгу в красном сафьяновом переплете, и тихий, спокойный голос Мам, ее синие глаза, которые она поднимает на нас после каждой прочитанной фразы, и золотой солнечный свет на деревьях сада, потому что никогда больше я не читал ни одной книги, которая произвела бы на меня такое глубокое впечатление.
Ближе к вечеру, когда занятия с Мам заканчиваются, мы с Лорой отправляемся обследовать чердак нашего дома. Надо подняться под потолок по деревянной лесенке, а там только толкнуть крышку люка. Под крышей сумеречно, жарко и душно, но нам тут очень нравится. В противоположных концах чердака есть по узкому слуховому окошку. Они без стекол, их прикрывают только рассохшиеся ставни. Если ставни приоткрыть, видны дали: тростниковые плантации Йемена и Мажента, горные цепи, Три Сосца и Крепостная гора.
Я люблю сидеть здесь, в нашем секретном месте, до самого ужина и даже еще позже, когда становится совсем темно. Мое тайное убежище — это уголок чердака, под самой крышей, со стороны гор. Тут много старой, пыльной, изъеденной термитами мебели — остатки того, что мой прадед купил когда-то в Ост-Индской компании. Я усаживаюсь на низкий стул и смотрю через окошко на выступающие из мрака горы. Посередине чердака стоят сундуки, набитые старыми бумагами, французскими журналами. Здесь же отец хранит свои газеты. Раз в полгода он связывает их в пачку и кладет прямо на пол рядом с сундуками. А мы с Лорой приходим сюда, чтобы почитать их и посмотреть картинки. Мы ложимся на живот прямо в пыль перед стопками старых газет и медленно-медленно переворачиваем страницы. Тут есть «Дневник путешествий» с неизменным рисунком на первой странице, изображающим какую-нибудь необычную сцену: охоту на тигра в Индии, или бой зулусов с англичанами, или нападение команчей на поезд в Америке. Лора зачитывает мне отрывки из «Марсельских робинзонов», романа с продолжением, который там печатается и который мне очень нравится. Но любимая наша газета — это «Иллюстрейтед Лондон ньюс». Я плохо понимаю по-английски, а потому особенно внимательно разглядываю картинки, чтобы угадать, о чем говорится в подписях. Лора же занимается английским с отцом и объясняет мне, что означают некоторые слова и как их надо произносить. Однако долго на чердаке нам не усидеть из-за пыли, которая разъедает глаза и от которой мы начинаем чихать. Но иногда, в воскресенье после обеда, когда на улице слишком жарко или когда из-за лихорадки нам не разрешают выходить на улицу, мы проводим на чердаке по нескольку часов.