Может, из-за этого я и не сбежал обратно в Английскую лощину в поисках места, где смог бы позабыть о войне. Думаю, да — из-за него, из-за этого счастья, с которым он услышал свое имя.
Индус заканчивает чтение списка и замирает, ветер треплет в его руках лист бумаги. Затем он спрашивает по-английски: «Есть еще добровольцы?»
И я, почти против воли, взбегаю по чугунной лестнице на крыльцо и называю свою фамилию, чтобы он внес ее в список. Только что Казимир подал сигнал к всеобщему ликованию, и вот уже большинство присутствующих пляшут и поют от радости. Когда я спускаюсь по лестнице, меня окружают, жмут руку. Праздник продолжается все время, пока мы идем по дороге вдоль берега до Порт-Матюрена, шумной толпой мы шагаем по улицам города к больнице, где нам предстоит пройти медицинский осмотр. На самом деле это и не осмотр вовсе, а простая формальность, длящаяся не более одной-двух минут. По пояс голые, мы заходим по очереди в душный кабинет, где Камаль Буду с двумя санитарами бегло осматривает добровольцев и вручает им мобилизационное предписание с печатью. Я жду, что он станет мне задавать какие-то вопросы, но его интересуют лишь мои глаза и зубы. Он выдает мне бумагу и в тот самый миг, когда я готов уже покинуть его кабинет, говорит своим мягким серьезным голосом, без всякого выражения на бесстрастном индийском лице: «Так вы тоже едете на эту бойню?» И, не дожидаясь ответа, зовет следующего. Я читаю в предписании дату своего отбытия: 10 декабря 1914 года. Графа «название судна» оставлена незаполненной, но пункт назначения вписан: Портсмут. Всё, я призван. И до отплытия в Европу мне не повидаться с Лорой и Мам, потому что мы поплывем через Сейшелы.
Тем не менее каждый день я возвращаюсь к расселине, словно мне предстоит наконец найти то, что я ищу. Мне не оторваться от этой трещины в теле долины, где нет ни травинки, ни деревца, ничего живого — только свет, играющий на ржавых склонах, да базальтовые скалы. Утром, пока солнце еще не набрало силы, и вечером, в сумерки, я забираюсь в расселину и снова и снова осматриваю ямы, обнаруженные мной у подножия утеса. Я ложусь на землю, вожу пальцами по краю колодца, по стенкам, отполированным ушедшей водой, и мечтаю. Дно расселины сплошь изрыто киркой, земля испещрена кратерами, которые уже начали затягиваться пылью. Когда ветер, завывая, врывается в расселину, проносится бешеными порывами по верху утеса, в эти дыры устремляются маленькие лавины черной земли, стучат камешками по дну тайников. Сколько времени понадобится природе, чтобы вновь закрыть раскопанные мной колодцы Неизвестного Корсара? Я думаю о тех, кто придет сюда после меня через десять, может, через сто лет. И решаю заделать тайники — ради них. Я отыскиваю в долине плоские камни и с большим трудом перетаскиваю их к входам в колодцы. Уже на месте я собираю другие камни, поменьше, заполняю ими зазоры, а потом лопатой набрасываю сверху кучу красной земли. Мне помогает юный Фриц Кастель, не понимая, что мы делаем. Но он никогда не задает вопросов. Все это так и останется для него тем, чем было с самого начала, — чередой каких-то непонятных, жутковатых обрядов.
Закончив работу, я с удовлетворением оглядываю выросшую на дне расселины горку, надежно укрывшую оба тайника Корсара. Мне кажется, что проделанная только что работа знаменует собой новый шаг в моих поисках, что я стал в некотором роде сообщником этого загадочного человека, по следу которого иду уже столько времени.
Особенно мне нравится бывать в расселине по вечерам. Когда солнце приближается к зубчатой линии западных холмов, рядом с Командорской Вышкой, свет его проникает почти до самого конца длинного каменного коридора, причудливо освещая скалы, играя на вкраплениях слюды. Я сижу у входа в расселину и смотрю, как на безмолвную долину набегает ночная мгла. Ни одна деталь, ни одно движение в этом краю камней и колючек не ускользнет от моего взгляда. Я жду, когда появятся морские птицы, мои верные друзья, каждый вечер возвращающиеся с южных берегов — с островов Пьерро, Гомбрани — в свое северное пристанище, туда, где море разбивается о коралловый барьер.
Зачем они это делают? Какому тайному порядку следуют они, проделывая каждый вечер этот путь над лагуной? И, так же как прилета морских птиц, я жду Уму, жду, что она пройдет сейчас по берегу речки, стройная и темнокожая, со связкой осьминогов на конце остроги или в ожерелье из рыб.
Иногда она и правда приходит, втыкает острогу в песок у прибрежных дюн, словно подавая сигнал подойти к ней. Когда я говорю, что нашел второй тайник Корсара и что он оказался пуст, Ума хохочет: «Так, значит, нет здесь золота, ничего больше нет!» Сначала я злюсь, но ее смех так заразителен, что вскоре я уже хохочу вместе с ней. Она права.
Смешно же мы, наверно, выглядели, когда увидели, что колодец пуст! Мы с Умой бежим через камыши к дюнам, и тучи серебряных птичек с писком взлетают перед нами. Мы скидываем одежду и вместе ныряем в прозрачную воду лагуны, такую теплую, что ее едва замечаешь. Мы плывем под водой мимо кораллов, долго-долго, не переводя дыхания. Ума даже не пытается ловить рыб. Ей нравится просто гоняться за ними под водой, отыскивать старых губанов в их темных норах. Никогда нам еще не было так весело, как сейчас, когда мы узнали, что все тайники пусты. Как-то вечером, когда мы смотрели, как над горами зажигаются звезды, она говорит: «Почему ты ищешь золото здесь?»
Мне хочется рассказать ей о нашем доме в Букане, о нашем бескрайнем саде, обо всем, что мы потеряли, потому что это-то я и ищу. Но я не знаю как, и тогда она добавляет, тихо-тихо, словно разговаривая сама с собой: «Золото ничего не стоит, его не надо бояться, оно как скорпион, который жалит только того, кто боится». Она говорит это просто, без всякого бахвальства, но твердо, как человек, уверенный в том, что он говорит. И еще: «Вы, люди большого мира, думаете, что золото — самая сильная и самая желанная вещь на свете, поэтому вы и воюете. Люди будут умирать везде, только чтобы иметь золото».
От этих слов сердце у меня бешено колотится, потому что я вспоминаю о своей мобилизации. Какое-то мгновение мне хочется все рассказать Уме, но у меня перехватывает горло. Мне остается всего несколько дней жизни здесь, рядом с ней, в этой долине, вдали от остального мира. Как заговорить с Умой о войне? Для нее это зло, думаю, она не простила бы мне этого, просто взяла бы и убежала сразу.
Нет, не могу я с ней говорить об этом. Я сжимаю ее руку — крепко-крепко, чтобы прочувствовать ее тепло, пью срывающееся с ее губ дыхание. Стоит теплая ночь, лето, на море штиль, ветер стих, небо усеяно звездами, они прекрасны, все исполнено покоя и радости. Кажется, впервые я наслаждаюсь настоящим моментом, не испытывая ни нетерпения, ни желания чего-то достичь, лишь с грустью думая о том, что этому никогда не повториться, что все это скоро погибнет. Несколько раз я почти готов признаться Уме, что мы больше не увидимся, но ее смех, ее дыхание, запах ее тела, вкус соли на ее коже останавливают меня. Как могу я нарушить этот покой? Мне не удержать того, что скоро будет разбито, но я еще могу верить в чудо.
Как большинство жителей острова, я каждое утро прихожу к зданию телеграфа в ожидании новостей.
Коммюнике из Европы вывешиваются у двери на крыльце телеграфа. Те, кто умеет читать, переводят их на креольский для остальных. Протиснувшись к дверям, я успеваю прочесть несколько строчек: речь идет об армиях Френча, Хейга и о французских соединениях Лангля и Ларрезака, об операциях в Бельгии, об угрожающей ситуации на Рейне, о боях на Уазе, под Динаном, в Арденнах, на Мёзе. Мне знакомы эти названия, я учил их когда-то в коллеже, но какое значение могут они иметь для большинства жителей Родригеса? Может, они считают, что это такие острова, где ветер раскачивает кокосовые и веерные пальмы, где, как и здесь, слышен непрестанный гул бьющегося о скалы моря? Во мне закипают злость, нетерпение, потому что я знаю: еще немного, каких-то несколько недель — и я буду там, на берегах этих незнакомых рек, в гуще войны, сметающей все имена.
Этим утром, когда пришел юный Фриц Кастель, я изготовил нечто вроде завещания. Вооружившись теодолитом, я в последний раз вычислил прямую ост-вест, проведя ее точно через две «проушины», расположенные по краям долины, и нашел точку, в которой эта прямая пересекается с осью норд-зюйд, определенной по компасу с небольшим отклонением в сторону звездного севера. На месте пересечения этих прямых, то есть в середине долины Камышовой реки, в пределах заболоченного участка, образующего подобие языка между двумя ее рукавами, я установил тяжелый базальтовый камень, по форме напоминающий межевой столб. Чтобы перетащить его, мне пришлось вместе с моим юным чернокожим помощником проложить по берегу реки настил из камышей и веток. Я привязал к столбу веревку, и мы по очереди то тащили, то толкали его, так что в конце концов доставили на другой конец долины, на расстояние более мили от того места, где я его нашел, в точку, обозначенную на моих картах литерой «В», и установили на земляной горке, которая чуть выступает в устье реки и во время прилива покрывается водой.
Эта работа заняла у нас почти весь день. Фриц Кастель помогал мне, не задавая вопросов. Затем он вернулся домой.
Солнце уже почти село, когда, вооружившись зубилом и большим камнем вместо молотка, я принимаюсь за свое послание будущим поколениям. На верхней грани столба я высекаю полоску длиной в три дюйма, соответствующую прямой линии, что соединяет западную и восточную «проушины». На боковую грань, с южной стороны, наношу основные ориентиры, соответствующие вехам, оставленным Корсаром. Тут и большая буква «М», обозначающая Командорскую Вышку, и выбитые на скале четыре отверстия ::, и желобок, указывающий на расселину, и точка, обозначающая самый северный камень, у входа в устье. На северной стороне столба я высекаю пять главных вех Корсара: вершины Шарло, Билактер, гору Четырех Ветров, выстраивающиеся по линии зюйд-зюйд-вест, а также Командор и Питон, образующие другую прямую, чуть расходящуюся с первой.
Мне хотелось бы выбить и треугольники с сетки Корсара, вписанные в круг, проходящий через «проушины» и самый северный камень, в центре которого, как я теперь вижу, и установлен этот столб. Однако поверхность у камня слишком неровная, и мне с моим тупым зубилом просто не нанести на нее столь точный рисунок.
А потому я довольствуюсь тем, что высекаю у основания столба заглавными буквами свои инициалы — «АЛ». А ниже — римскими цифрами — дату:
X XII MCMXIV
В этот день, несомненно мой последний день здесь, в Английской лощине, я решил воспользоваться летней жарой, чтобы вдоволь наплаваться в лагуне. Я разделся в камышах у пустынного пляжа, куда мы ходили с Умой. Сегодня всё здесь кажется еще более безмолвным, далеким, заброшенным. Нет больше серебряных птичек, с пронзительным писком тучами взлетавших у нас из-под ног. Нет морских птиц в небе. Только крабы-солдаты, задрав к небу клешни, удирают к болотцу, чтобы укрыться в тине. Я долго плаваю в теплой воде, задевая за кораллы, обнажаемые отступающим морем. Широко раскрыв глаза под водой, я смотрю, как мимо меня проплывают мелководные рыбы: кузовки, перламутровые катраны и даже великолепная ядовитая рыба-камень, ощетинившаяся мачтами своих спинных плавников. У самого кораллового барьера я вспугиваю губана, и тот, прежде чем улизнуть, застывает на месте, глядя на меня. У меня нет остроги, но даже если бы и была, не думаю, что у меня хватило бы мужества пустить ее в ход против любого из этих молчаливых созданий и обагрить их кровью воду!
На берегу, среди дюн, я обваливаюсь в песке и жду, пока закатное солнце не высушит его и он не потечет тонкими ручейками по моей коже, как раньше, когда я бывал здесь с Умой.
Я долго смотрю на море, жду. Я жду, что Ума, может быть, появится в сумерках на пляже, потрясая, словно трофеями, связкой осьминогов, подвешенных к остроге с эбеновым наконечником. Когда я возвращаюсь в лагерь, долина наполняется тенями. С тревогой, жадно вглядываюсь я в высокие синие горы в глубине долины, будто ожидая, что сегодня-то в этом каменном краю появится наконец человеческое существо.
Позвал ли я ее: «Ума-а-а»? Может быть, но даже если и так, я произнес ее имя таким тихим, таким сдавленным голосом, что оно не пробудило в горах ни малейшего эха. Почему ее нет со мной сегодня, этим вечером, когда она мне так нужна? Сидя под старым тамариндом на своем плоском камне, я курю, наблюдая, как тьма постепенно заполняет Английскую лощину. Я думаю об Уме, о том, как она слушала мои рассказы о Букане, думаю о ее лице, укрытом завесой волос, о вкусе соли на ее плече. Я рассказал ей все, она знает теперь мой секрет, и когда она пришла ко мне в последний вечер, это было прощание. Потому она и прятала лицо, и голос ее был тверд и горек, когда она говорила о золоте, когда сказала: «Вы, люди большого мира…» Я не понял тогда, и теперь во мне вскипает злость — на нее, на себя. Лихорадочно шагаю я по долине, потом возвращаюсь и снова усаживаюсь под большим деревом, где уже начинается ночь, комкаю бумаги, карты. Всё это не имеет уже никакого значения! Теперь я знаю, что Ума не придет больше. Я стал для нее как все, как люди с побережья, за которыми манафы следят издали, дожидаясь, пока чужаки не уберутся и не освободят им дорогу.
В неверном свете сумерек я бегу через долину, карабкаюсь на холмы, чтобы скрыться от этого вездесущего взгляда. Я спотыкаюсь о камни, цепляюсь за уступы базальтовых стен, слышу, как осыпается у меня из-под ног, падает вниз, в долину, земля. Вдали на фоне желтого неба чернеют непроницаемые горы — ни огонька, ничего не видно. Где же живут эти манафы? На востоке — на Питоне или на Лимонной горе, а может, на Билактере, над самым Порт-Матюреном? Они никогда не ночуют два раза подряд в одном месте. Спят в еще теплой золе своих костров, которые тушат с наступлением сумерек, как делали когда-то беглые рабы в горах Маврикия, над Морном. Мне хочется подняться выше, к отрогам гор, но уже темно, и я натыкаюсь на камни, раздирая одежду и руки. Я зову, опять зову Уму, кричу что есть сил: «У-мааа!», мой голос отдается во мраке ущелий странным рычанием, и я сам пугаюсь этого звериного вопля. Тогда, примостившись на каменной осыпи, я жду, пока в долину не вернется тишина. И вновь наступают покой и чистота, и мрак скрывает все вокруг, и мне не хочется больше думать о завтрашнем дне. Пусть все будет так, словно ничего не случилось.
Ипр, зима 1915 года. Сомма, осень 1916 года
* * *
Мы уже не новички — ни те, ни другие. Успели всякого хлебнуть и пороху понюхать. Всем нам, канадцам из Тринадцатой пехотной бригады, жителям колоний из Двадцать седьмой и Двадцать восьмой дивизий Индийской армии, довелось пережить фламандскую зиму, когда пиво замерзало в бочонках, сражаться по колено в снегу, среди тумана и ядовитых газов, пережидать бесконечные обстрелы, гореть в укрытиях. Сколько народу погибло! Мы больше не знаем страха. Нам все равно, как во сне. Мы — оставшиеся в живых…
Долгие месяцы мы копошимся в земле, в грязи на берегах этой реки, день за днем, сами не зная, что делаем, сами не зная зачем. Мы уже так давно торчим здесь, слушая пушечный грохот и карканье ворон, что забыли о времени. Есть ли оно вообще, это время — дни, недели, месяцы? Если и есть, то, скорее всего, это один день, что без конца возвращается, снова и снова, заставая нас лежащими на холодной земле, ослабшими от голода, в полном изнеможении, один и тот же день, что медленно ходит по кругу вместе с прячущимся за облаками бледным солнцем.
Это тот самый день, в который мы откликнулись на призыв лорда Китченера; давно это было; нам даже не вспомнить, когда это началось, если только у всего этого было какое-то начало. Туманный Портсмут, посадка на «Дредноут» — стальную плавучую крепость. Затем поезд, мчащийся через Северную Европу, колонны лошадей и людей, двигающиеся под дождем вдоль железнодорожного полотна в направлении Ипра. Неужели это и правда было со мной? Когда? Месяцы, годы назад? Мои товарищи, с которыми мы шли по зимним дорогам Фландрии, Реми из Квебека, Ле Аллоко с Ньюфаундленда, Перрен, Ренуар, Симон, о которых я вообще ничего не знаю, — все, кто оказался здесь весной пятнадцатого, чтобы сменить Expeditionary Force{17}, понесшие большие потери в боях на Ла-Бассе… Теперь мы никого не знаем. Мы копаем глинистую землю, роем окопы, словно чудовищные кроты, продвигаемся ползком к реке Анкр, день за днем, метр за метром — к темным холмам, возвышающимся над долиной. Иногда в гнетущей тишине пустынных полей мы вздрагиваем от пулеметной очереди, от разрыва снаряда, там, далеко, за линией деревьев.
Если мы и разговариваем между собой, то очень тихо, перебрасываемся парой слов: приказания, ответы, пререкания, расспросы, новости о незнакомых людях. Ночью, когда от холода не уснуть, кто-то вдруг запоет в своем закуте и сразу перестанет, и никому в голову не придет попросить его спеть еще, хотя от тишины только хуже.
Несмотря на дожди, воды не хватает. Нас заживо пожирают вши и блохи. Мы покрыты коркой глины вперемешку с нашей собственной грязью и кровью. Я вспоминаю первые дни, когда, щеголяя новенькой бежевой формой и фетровыми кепи волонтеров с заморских территорий, мы с гордостью вышагивали по улицам Лондона под холодным декабрьским солнцем среди пехотинцев в красном, гренадеров, уланов из Двадцать седьмой и Двадцать восьмой дивизий Индийской армии во френчах и высоких белых тюрбанах. Я вспоминаю гулянья неподалеку от собора Святого Павла, эти новогодние дни, которым, казалось, не будет конца, кавалькады в заиндевелых парках, опьянение последних ночей, радость, с которой мы всходили с набережной Ватерлоо на борт гигантского «Дредноута», туманный рассвет на палубе. Окутанные брызгами люди в шинелях цвета хаки, добровольцы, прибывшие со всех концов земли, вглядывались с надеждой в горизонт, высматривая французский берег.