Людская масса то наступает, то, словно в каком-то диковинном танце, с пронзительными криками откатывает назад. Мужчины размахивают тесаками и косами, женщины — мотыгами и серпами. Охваченный страхом, я стою как вкопанный, и толпа смыкается вокруг меня плотным кольцом. Я задыхаюсь, глаза мои забиты пылью. Еле-еле я протискиваюсь к стене сахароварни. И тут — я даже не успеваю понять, что происходит, — три всадника бросаются навстречу надвигающейся толпе. Лошади теснят народ, а всадники бьют направо и налево прикладами ружей. Две лошади прорываются к плантациям, вслед им несутся крики разъяренной толпы. Они проносятся так близко от меня, что я бросаюсь ничком в пыль, испугавшись, что они меня затопчут. Я вижу третьего всадника. Он упал с лошади, и теперь люди толкают его, схватив за руки. Лицо упавшего искажено страхом, но я узнаю его. Это некий Дюмон, родственник Фердинана, муж его кузины, он — field manager на плантациях дяди Людовика. Отец говорит, что Дюмон хуже любого сирдара, что он бьет работников тростью и отбирает плату у тех, кто на него жалуется. Теперь их очередь — людей с плантаций — избивать его, оскорблять, издеваться над ним, валить его на землю. В какой-то момент он оказывается рядом со мной, и я вижу его растерянный взгляд, слышу тяжелое дыхание. Мне страшно, я понимаю, что сейчас его убьют. Тошнота подступает к горлу, душит меня. Глотая слезы, я отбиваюсь кулаками от разъяренной толпы, которая меня даже не замечает. Одетые в ганни мужчины и женщины, крича на разные голоса, продолжают свою диковинную пляску. Когда мне удается наконец выбраться из толпы, я оглядываюсь и вижу белого человека. Его одежда разодрана, полуголые черные люди несут его за руки и за ноги прямо к горящей печи. Человек не кричит, не сопротивляется. Когда негры приподнимают его и начинают раскачивать перед красным жерлом, лицо его превращается в белое пятно страха. Я стою посреди дороги, не в силах двинуть ни ногой, ни рукой, и слушаю крик толпы, который становится все громче и громче, это уже и не крик вовсе, а медленная тоскливая песня, что вторит ритму раскачивающегося перед пламенем тела. Еще одно движение толпы, дикий, душераздирающий вопль — и человек исчезает в топке. И тогда внезапно крики смолкают, и я снова слышу лишь глухое ворчание пламени и бульканье тростникового сока в огромных сверкающих чанах. А мне все не оторвать взгляда от пылающей пасти, куда негры как ни в чем не бывало продолжают подбрасывать лопатой сухой тростник. Потом толпа медленно разделяется на части. Женщины в ганни уходят по пыльной дороге, замотав покрывалами лица. Мужчины, с тесаками наперевес, отправляются на плантации. Ни крика, ни шума, только безмолвие ветра в листьях тростника. Я иду к реке. Это безмолвие — внутри меня, оно наполняет меня до головокружения, и я знаю, что никому не смогу рассказать о том, что видел сегодня.
Иногда мы ходим в поля вместе с Лорой. Шагаем по тропинкам среди убранных полей, и, когда земля становится слишком рыхлой или путь нам преграждает груда срезанного тростника, я переношу Лору на спине, чтобы она не испортила своего платья и ботинок. Лора на год старше меня, но она такая легкая и хрупкая, что мне кажется, будто я несу маленького ребенка. Ей очень нравится шагать вот так, когда острые листья расступаются перед лицом и снова смыкаются за спиной. Однажды она показала мне на чердаке рисунок в старом номере «Иллюстрейтед Лондон ньюс», на котором был изображен Али, несущий Наоми на спине через ячменное поле. Наоми смеется, срывая колосья, чтобы те не хлестали ее по лицу. Лора сказала, что из-за этого рисунка и прозвала меня Али. Еще она рассказывает мне о Поле и Виргинии, но мне эта история не нравится, из-за того что Виргиния боялась раздеться, чтобы войти в море. Мне это кажется смешным, и я говорю Лоре, что это, наверно, не взаправдашняя история, а она сердится. Она говорит, что я ничего в этом не смыслю.
Мы идем к холмам, туда, где начинается имение Мажента с его охотничьими угодьями. Но Лора не хочет заходить в лес. Тогда мы вместе спускаемся к истоку Букана. Воздух среди холмов влажный, как будто утренний туман, зацепившись за листья кустарников, задержался там на весь день. Мы с Лорой любим усесться где-нибудь на полянке, когда деревья едва начинают выступать из ночного мрака, и смотреть на пролетающих над нами морских птиц. Иногда мы видим пару «травохвостов». Прекрасные белые птицы прилетают из ущелий Ривьер-Нуара, со стороны Мананавы, они подолгу парят над нами, широко раскинув крылья, — словно кресты из морской пены с длинными, развевающимися хвостами. Лора говорит, что это духи погибших моряков и не дождавшихся их жен. Птицы парят легко, бесшумно. Они живут в Мананаве, там, где темные горы и небо закрыто тучами. Мы с Лорой думаем, что там рождаются дожди.
— Когда-нибудь я дойду до Мананавы.
Лора говорит:
— Кук сказал, что в Мананаве все еще есть беглые. Если ты туда пойдешь, они тебя убьют.
— Неправда. Никого там нет. Дени был совсем рядом. Он говорит, что там, как только туда придешь, сразу становится темно, будто ночь начинается, и приходится возвращаться назад.
Лора пожимает плечами. Она не любит слушать такое. Она встает, смотрит на небо. Птиц больше нет. И тогда она говорит нетерпеливо:
— Пошли!
И мы через поля возвращаемся в Букан. Среди листвы крыша нашего дома сверкает, как светлая лужица.
С тех пор как Мам слегла в лихорадке, она не занимается с нами больше — разве что Священной историей или задаст иногда какой-нибудь пересказ. Она стала очень худая и бледная и выходит из своей комнаты, только чтобы посидеть в шезлонге на веранде. Из Флореаля на дрожках приезжал врач по фамилии Кёниг. Уезжая, он сказал отцу, что лихорадка спала, но нельзя, чтобы она повторилась, иначе это будет непоправимо. Он так и сказал, и я все никак не могу забыть этого слова, оно постоянно вертится у меня в голове, днем и ночью. И от этого я не могу усидеть на одном месте. Мне надо все время двигаться, носиться с самого утра «по горам по долам», как говорит отец, — по выжженным солнцем тростниковым плантациям, слушая однообразные напевы ганни, или по морскому берегу в надежде повстречать Дени, когда тот будет возвращаться с рыбной ловли.
Над нами нависла угроза, я чувствую, как она давит на Букан. Лора тоже ощущает это. Мы ничего не говорим друг другу, но я вижу это в ее лице, в ее обеспокоенном взгляде. Ночью она не спит, мы оба лежим неподвижно и прислушиваемся к шуму моря. Я слышу ровное дыхание Лоры, слишком ровное, и я знаю, что ее глаза сейчас глядят в темноту. Я тоже лежу без сна на своей кровати, отдернув из-за жары москитную сетку и слушая, как пляшут москиты. С тех пор как заболела Мам, я не ухожу больше ночами, чтобы не волновать ее. Но рано утром, еще до рассвета, я начинаю свою беготню по полям или спускаюсь к морю, к границам Ривьер-Нуара. Думаю, я все еще надеюсь встретить там Дени, увидеть, как он сидит под турнефорцией или выныривает из зарослей. Иногда я даже зову его, подаю придуманный нами условный сигнал, шурша тростниковыми листьями. Но он не приходит. Лора считает, что он уехал на другую сторону острова, в Виль-Нуар. Я теперь совсем один, как Робинзон на острове. Даже Лора последнее время все больше молчит.
Мы читаем роман, его каждую неделю печатают в «Иллюстрейтед Лондон ньюс». Это «Нада» Райдера Хаггарда с иллюстрациями, которые одновременно пугают и будят воображение. Мы получаем газету по понедельникам, ее доставляют суда Британско-Индийской пароходной компании с опозданием недели в три-четыре, иногда сразу по три номера. Отец рассеянно пролистывает их и оставляет на столике в коридоре, а мы уже тут как тут: утаскиваем их в наше тайное убежище под крышей, чтобы, лежа на полу в теплой полутьме, читать в свое удовольствие. Читаем мы вслух, большей частью не понимая, что читаем, но с таким наслаждением, что прочитанные слова навсегда врезаются в мою память. Вот говорит колдун Цвите: You ask me, my father, to tell you the youth of Umslopogaas, who was named Bulalio the Slaughterer, and of his love for Nada, the most beautiful of Zulu women{6}. Эти имена живут во мне, словно имена живых людей, с которыми мы повстречались этим летом, под крышей этого дома, который нам скоро предстоит покинуть. I am Моро who slew Chaka the king{7}, — говорит старец. Дингаан, царь, умерший ради Нады. Балека, девушка, которую Чака вынудил выйти за него, убив ее родителей. Коос, собака Moпo, приходившая ночью к своему хозяину, пока тот выслеживал войско Чаки. На завоеванных Чакой землях являются призраки убитых им людей: We could not sleep, for we heard Itongo, the ghosts of the dead people, moving about and calling each other{8}. Когда Лора читает и переводит эти слова, меня пробирает дрожь. И еще когда Чака предстает перед своими воинами: «О Чака! О могучий Слон! Суд его сверкает и разит, как солнце!» Я разглядываю гравюру, на которой полуночные грифы кружат на фоне солнечного диска, наполовину скрывшегося за горизонтом.
А еще есть Нада, Нада Белая Лилия, дочь чернокожей княжны и белого человека, единственная оставшаяся в живых из крааля, истребленного Чакой. У нее огромные глаза, густые кудри и кожа цвета меди. Она прекрасна и необычна в своей одежде из звериных шкур. Сын Чаки Умслопогас, которого она считает своим братом, безумно влюблен в нее. Однажды она попросила Умслопогаса принести ей львенка, и юноша забрался в самое львиное логово. А тут львы как раз вернулись с охоты, и самец зарычал так, что «земля задрожала под ногами». Зулусы убили льва, но львица утащила куда-то Умслопогаса, и Нада оплакивала смерть своего названого брата. Как мы любим эту историю! Мы знаем ее наизусть. Для нас английский, которым недавно начал заниматься с нами отец, — это язык легенд. Когда мы хотим сказать друг другу что-то необычное или открыть какой-нибудь секрет, мы говорим это по-английски, как будто так никто больше не сможет нас понять.
Вспоминаю еще, как один воин ударил Чаку по лицу. Он сказал: I smell out the Heavens above me{9}. И явление Царицы Небес по имени Инсазана-и-Зулу, которая предрекла кару, что должна была вскоре постигнуть Чаку: «Она была так прекрасна, что на нее страшно было смотреть…» А когда Нада Белая Лилия шла на собрание старейшин, то «своей красотой она осеняла каждого из них». Мы на все лады повторяем эти фразы, сидя на чердаке в зыбком предвечернем свете. Сегодня мне кажется, что они несли в себе особый смысл: в них крылась глухая тревога в ожидании грядущих перемен.
Мы по-прежнему мечтаем, разглядывая газетные иллюстрации, только теперь все эти вещи кажутся нам совсем недостижимыми: велосипеды фирмы «Джунон» или «Ковентри машинистс и К°», театральный бинокль «Лилипут», который мог бы мне очень пригодиться в исследовании дебрей Мананавы, не требующие завода часы «Бенсонс» или знаменитые «Уотербери» — в никелированном корпусе с эмалированным циферблатом. Мы с Лорой торжественно читаем вслух, словно стих из Шекспира фразу, напечатанную под изображением часов: Compensation balance, duplex escapement, keyless, dustproof, shockproof, non magnetic{10}. Еще нам очень нравится реклама мыла «Брук» — сидящая на полумесяце обезьянка с мандолиной в лапках, и мы хором декламируем:
И хохочем. Рождество уже далеко позади — в этом году оно было невеселым, со всеми этими денежными затруднениями, болезнью Мам и запустением в Букане, — но мы по-прежнему играем, выбирая себе подарки на страницах газет. Это всего лишь забава, а потому мы позволяем себе выбирать самые дорогие вещи. Лора, например, присмотрела себе учебный рояль «Чепел» из эбенового дерева, жемчужное ожерелье и эмалевую брошь с бриллиантами — в виде цыпленка, только что вылупившегося из яйца! Ценой в целых девять фунтов! Я выбираю хрустальный графин в серебряной оправе для нее, а для Мам у меня есть вообще идеальный подарок — кожаный сундучок для туалетных принадлежностей «Маппин» с разными флакончиками, коробочками, щеточками, маникюрными принадлежностями и прочим. Лоре очень нравится этот сундучок, она говорит, что обязательно купит себе такой же, но позже, когда станет взрослой девушкой. Себе же я выбираю волшебный фонарик «Нигретти и Дзамбра», граммофон с набором пластинок и запасных игл и, конечно же, велосипед фирмы «Джунон» — они самые лучшие. Лора, которая отлично знает, что мне нужно, выбирает для меня ящик петард Тома Смита, и мы оба весело смеемся над этим.
Еще мы читаем новости, старые, многим уже по нескольку месяцев, если не лет, но какая нам разница? Рассказы о кораблекрушениях, землетрясение в Осаке. И еще подолгу разглядываем картинки. Чай с монгольскими ламами, маяк с рекламы фруктовой соли «Эно», Призрачный Всадник, фея среди целой стаи львов. А от одной иллюстрации к «Наде» нас вообще пробирает дрожь: это Гора-Призрак — каменный великан с разверстой пастью-пещерой, в которой и суждено погибнуть прекрасной Наде.
Эти картины, сохранившиеся в моей памяти от того времени, до сих пор живут там, в духоте, под раскаленной крышей, мешаясь с шумом ветра в иглах казуарин, когда ночная мгла понемногу заполняет сад вокруг большого дома и начинают свою трескотню зимородки.
Мы ждем, сами не зная чего. Вечерами, перед тем как уснуть, лежа под москитной сеткой, я представляю себя на борту корабля с раздутыми парусами, он мчит меня по темному морю, а я смотрю на солнечные искры. Я прислушиваюсь к Лориному дыханию: она дышит медленно, ровно, и я знаю, что она тоже лежит с открытыми глазами. О чем мечтает она? Я думаю, что все мы сейчас плывем на одном корабле, который несет нас на север, к острову Неизвестного Корсара. И тут я переношусь в ущелья Ривьер-Нуара, в самые дебри, ближе к Мананаве, туда, где леса темны и непроходимы, где до сих пор слышны стенания великана Сакалаву, убившего себя, чтобы не даться в руки белым с плантаций. Лес полон ловушек, ядовитых растений; он звенит криками обезьян, а прямо надо мной, заслонив на миг солнце, проплывает белая тень «травохвостов». Мананава — страна грез.
Бесконечно длинными кажутся мне дни, что приближают нас к пятнице 29 апреля. Они слились в один нескончаемый день, разделенный ночами и снами на отрезки, далекий от реальности день, становящийся достоянием памяти в тот самый миг, когда я проживаю его. Мне непонятно, что несут в себе эти дни, какой судьбоносный заряд заложен в них. Да и как могу я это знать, если у меня нет никаких ориентиров? Разве что Башня Тамарен, которую я высматриваю за деревьями, чтобы отыскать по ней море, да с другой стороны — острые скалы Трех Сосцов и Крепостная гора, охраняющие границы моего мира.
Помню солнце: оно палит нещадно с самой зари, иссушает красную землю вдоль канавки, что прорыли, скатываясь с голубой жестяной крыши, дожди. А перед этим были февральские грозы с дувшим в сторону гор северо-западным ветром, дожди, изрывшие оврагами холмы и плантации алоэ, горные потоки, возмущавшие безмятежную голубизну лагун.
С самого утра отец стоит на веранде и смотрит на завесу дождя, надвигающуюся на поля, застилающую горы, — туда, где в районе горы Макабе и Бриз-Фер находится сейчас электрогенератор. Когда размокшая земля начинает сверкать под солнцем, я сажусь на ступеньки веранды и леплю из грязи разные фигурки для Мам: собачку, лошадку, солдатиков и даже целый корабль — с мачтами из веточек и парусами из листьев.
Отец часто ездит в Порт-Луи, а оттуда поездом отправляется во Флореаль проведать тетушку Аделаиду. На будущий год, когда я поступлю в Королевский коллеж, я буду жить у нее. Но все это мне совсем не интересно. Здесь, над миром Букана, непонятной грозой нависла опасность.
Я знаю, что моя жизнь — здесь, и нигде больше. Я так давно беспрестанно смотрю на этот пейзаж, что знаю тут каждую ложбинку, каждое пятнышко, каждое секретное место. И всегда позади меня темнеет бездна ущелий Ривьер-Нуара, таинственная долина Мананавы.
Для вечера у нас есть свои секретные места, например древо добра и зла, к которому мы ходим с Лорой. Мы усаживаемся, свесив ноги, на толстых ветках и сидим так, ничего не говоря, просто смотрим, как постепенно угасает под густой листвой свет. К вечеру, когда начинается дождь, мы, словно музыку, слушаем стук капель по широким листьям.
Есть у нас и другой тайник. Это овраг, в глубине которого течет тонкий ручеек, что впадает дальше в реку Букан. Иногда к нему, только чуть ниже по течению, приходят женщины, чтобы искупаться; иногда мальчик-пастух пригонит стадо коз. Мы с Лорой идем в самый конец оврага, туда, где на узкой площадке растет, наклонившись над пропастью, тамариндовое дерево. Мы садимся верхом на ствол и ползем по нему до веток, а потом, прижавшись к дереву головой, просто сидим, смотрим на струящуюся по вулканическим камням в глубине оврага воду и мечтаем. Лора считает, что в ручье есть золото и что женщины потому и ходят сюда полоскать белье, чтобы потом находить застрявшие в ткани золотые песчинки. Мы смотрим, смотрим без конца на бегущую воду, на солнечные блики, играющие на черном прибрежном песке. Когда мы здесь, мы не чувствуем никакой угрозы, ни о чем не думаем. Ни о болезни Мам, ни о деньгах, которых не хватает, ни о дяде Людовике, скупающем наши земли под плантации. Потому мы и ходим сюда — в наши тайные, наши секретные места.
На рассвете отец отправился в экипаже в Порт-Луи. Я сразу же побежал в поля, сначала — на север, чтобы посмотреть на мои любимые горы, потом повернулся к Мананаве спиной и теперь шагаю к морю. Я один, Лора не может пойти со мной, она плохо себя чувствует. Она в первый раз сказала мне это сегодня, в первый раз заговорила о крови, что приходит к женщинам по лунному календарю. Больше она никогда не заговорит об этом, будто стыд проявился у нее позже. Вспоминаю, какой она была в тот день: бледная черноволосая девочка, упрямица с гордо вскинутой головой, готовая, как всегда, помериться силами со всем миром, и все же что-то неуловимо изменилось в ней, отдалив ее от меня, сделав чужой. Вот она стоит на веранде в длинном голубом хлопчатобумажном платье с закатанными рукавами, открывающими худые руки, и улыбается мне вслед, словно говоря: «Я — сестра лесного человека».