Сбросив одежду на пол, Иван обнял боярышню, поцеловал, завалил на ложе – эх, есть, ради кого жить!
Потом развалился на ложе, затянул вдруг:
– Тихо ты, – фыркнула Евдокся. – Дети только уснули.
– А я им игрушку привез, – похвастал Иван наковаленкой. – Оброчник наш, Онфим-хромой, делал.
– Славная какая, – одобрила боярышня. – Смешная.
– Дети с Настеной?
– С ней… – обнимая мужа, тихо отозвалась Евдокся.
Настена – то была нянька, невысокая пожилая женщина с добрым круглым лицом и покладистым нравом, бобылка-странница, три года назад прибившаяся в вотчину, да так в ней и оставшаяся, похоже, что навсегда. Раничеву, как и Евдоксе, она нравилась – простая, сердечная, да и песен знала немеряно – а уж к детушкам привязалась, будто к собственным внукам.
– Спят, говоришь? – Иван вдруг подмигнул супруге и неожиданно предложил пойти на луга, к речке.
– Вина с собой возьмем, посидим, искупаемся, а?
– Ну уж, – Евдокся улыбнулась. – Вообще после обеда православные спят обычно… И так люди про нас с тобой невесть что болтают.
– Какие-такие люди? Наши или монастырские?
– Да монастырские… Нашим-то что? Был бы оброк поменьше, а там – хоть на метле летай.
– Ну вот, будем еще на кого-то оглядываться… Так идем? Как раз и праздник сегодня?
– Это какой же? – быстро одеваясь, боярышня озорно сверкнула глазами. – Федот-овсянник вроде вчера был.
– День пионерии, – ухмыльнулся Раничев. – Сегодня ведь май, девятнадцатое. Помнишь пионеров, лагерь?
– Помню, – кивнула Евдокся. – Славные ребята. И Игорь – мы с ним почти всю осень у бабуси прожили…
– Родичи его – враги народа, – вздохнул Иван. – Ну да, надеюсь, не пропадет, не дурак ведь.
– Не пропадет. Да и боярин тамошний – человек хороший, и тиун.
– Ну да, ну да… – Иван еле сдержал смех. Несмотря на то что Евдокся прожила в сорок девятом году несколько месяцев, скрываясь на затерянной в северных лесах ферме, все же упорно именовала председателя местного колхоза боярином, а бригадира – тиуном.
– Ну идем, чего разлегся? – Боярышня накинула на плечи невесомый шелковый летник. – Сам же говорил – праздник.
Пошли одни – как было заведено, не брали с собой никаких слуг, плетеный туес с вином, холодную телятину, хлеб и все прочее Раничев нес самолично в заплечном мешке-котоме.
Щурясь от солнца, пошли по дороге к соседней деревушке, Гумнову да, не доходя, свернули к лугам, к березовой рощице, что белела стволами на вершине холма – немало из-за той рощицы пришлось поспорить с монастырем, ну да ничего, отспорили.
Было тепло, но не жарко, благодаря ветерку, тянувшему с реки прохладу. По ярко-голубому небу медленно ползли белые облака, а желтые одуванчики казались маленькими притаившимся в густой зеленой траве солнышками. Внизу расплавленным золотом сверкала река.
– Купаться не буду, холодновато, – потрогав босой ногой воду, Евдокся фыркнула.
– Как знаешь, – Иван быстро расстелил рогожку. – А я вот искупнусь.
Он бросился в воду с разбега, вынырнув, помчал саженками на середину, согреваясь – и впрямь, оказалось прохладно. Зато на берегу! У-у-у…
– Замерз? – Сидя на рогожке в одной рубахе, боярышня аккуратно вытаскивала из котомки еду.
Раничев хохотнул:
– Есть немного. Давай-ка вина!
Оба выпили, закусили телятиной с хлебом. Светило солнце, рядом, в рощице, куковала кукушка, и неутомимо стучал по стволам дятел. По реке медленно плыли струги.
– Хорошо, – Иван оглянулся.
Евдокся уже скинула рубаху и улеглась на живот, подставляя солнышку плечи.
– Эх, краса моя, – Раничев ласково погладил ее по спине, рука его скользнула и дальше, к пупку и груди, а губы покрывали поцелуями шею.
– Люби меня, муж мой, – повернув голову, прошептала боярышня. – Люби прямо здесь…
– И не боишься, что кто-нибудь увидит с реки? – поддел Иван.
Евдокся сверкнула глазами:
– Увидят? Так пусть завидуют!
Иван все-таки решил искупаться еще, даже хотел было лихим наскоком утащить в воду Евдоксю, но не стал, жалко стало – уж слишком хорошо боярышня пригрелась на солнышке, даже задремала.
Раничев осторожно зашел в реку – а вроде бы куда как теплее стало. Может, это подействовало вино? Нет, и в самом деле теплее. Иван прошел чуть дальше, к омутку, и, оттолкнувшись ногами от дна, поплыл.
– Купаешься, боярин-батюшка?
Раничев скосил глаза, увидев у ближнего куста, на спускавшемся к реке мыске, красивую темноволосую девушку со смуглым лицом и насмешливым взглядом – Марфену, которую когда-то выручил из татарского плена. С тех пор Марфена так и прижилась в вотчине, даже вышла замуж за одного из Ивановых оброчников – молодого парня Кузему – которому родила двух детей, но, люди поговаривали – постоянно смотрела на сторону. Только Кузема на оброк, в город – а он выучился горшечному ремеслу, – так Марфена сразу шасть – и на тебе. То с Онфимом-приказчиком ее видели, то с молотобойцем Митяем. Вот и сейчас…
Поклонившись боярину, Марфена, не торопясь, стащила с себя одежду и, покачивая бедрами, медленно вошла в воду. Поплыла, словно бы мимо, затем перевернулась на спину, выставив над кромкой воды упругие полукружья груди, и с вызовом посмотрела на Раничева. Видно, хотела что-то сказать, да помешали – у омутка плеснула волна: кто-то из отроков резво плыл на однодревке, но, узнав купающихся, резко повернул к кустам.
– Как бы Евдоксю не напугал, черт! – в сердцах ругнулся Иван и быстро поплыл к берегу. Марфена проводила его вдруг неожиданно ставшим тоскливым взглядом и тяжко вздохнула.
– Спишь, люба? – Раничев вылез на берег, улегся рядом с супругою на рогожку, прижался к теплому боку.
Боярышня улыбнулась:
– Да не сплю я. Так, вздремнулось просто… Ой, какой ты холодный, словно водяной, брр!
Она прижалась к Ивану, обняла и принялась жарко целовать в губы, так, что…
– Иване Петрович, боярин-батюшка! – послышался из кустов звонкий мальчишеский голос… и тут же осекся. – Ой!
– Тьфу ты, – сплюнул Иван и, посмотрев на кусты, грозно спросил. – Кто здесь?
– Язм, Пронька.
– Почто?
– Рыбу хотел поудить… Поговорить бы, боярин батюшка, весть важная.
– И принесло же, – подмигнув жене, Раничев быстро натянул порты и рубаху, подошел к кустам, увидев сконфуженно переминающегося с ноги на ногу Проньку, нетерпеливо мотнул подбородком: – Ну? Что у тебя за весть?
Пацан оглянулся:
– Марфена, господине… Слышал, как она посейчас сама с собой разговаривала. Приворожить тебя грозилась!
– Вот это весть! – не выдержав, рассмеялся Иван. – Самое настоящее религиозное мракобесие. Как говаривал когда-то дорогой товарищ Владимир Ильчи Ленин, которого ты, слава богу, не знаешь и никогда не узнаешь – поповские антинаучные бредни!
– Э, не смейся, боярин, – Пронька зябко повел плечами. – Про Марфену давно на деревне болтают всякое.
– Мало ли, про кого что болтают.
– С нечистой силой она знается, – с придыханием сообщил пацан. – С водяным, лешим, русалками… и еще… и еще Мавря-старуха к ней ходит, ворожит в баньке. А уж про Маврю все знают – ведьма. Ну как и вправду приворожат тебя, батюшка? Как же ты тогда с боярыней-то…
– Разберемся, – коротко хохотнул Раничев. – Марфена-то что, на реке еще?
– Вот посейчас только и ушла, и все нагибалась на лугу, нагибалась – видно, траву приворотную собирала, – Пронька снова поежился. – Боюсь я эту Марфену, – честно признался он. – Бывает, зазовет кого в баньку, а там… Да и с Маврей она не зазря знается. В общем, ты их пасись, батюшка!
– Предупредил – спасибо, – серьезно поблагодарил парня Иван. – А теперь иди, лови свою рыбу. Да смотри, вечером можешь понадобиться.
– Да ране еще возвернусь, господине! – радостно отвесив поясной поклон, Пронька исчез за кустами. Плеснуло весло…
– Ну что там? – уже одетая, Евдокся повернулась в подошедшему мужу.
– Пронька, – коротко пояснил тот. – На рыбалку отпрашивался.
– Хороший парнишка. А как поет – заслушаешься!
Они вернулись в хоромы еще до захода, уселись в светлице, раскрыв выставленные слюдой окна. Далеко вокруг видать – река, луга, рощица, дорога на Чеорнохватово и Гумново, а далеко-далеко, за лесом – серые стены Ферапонтова монастыря. Много, много изменилось в вотчине за последние три года – уже в Чернохватове не один двор – а целых три, а в Гумнове вообще десяток – большая деревня – молодежь отселилась да пришло несколько арендаторов-бобылей. Что же касается Обидова – центральной усадьбы, как называл это село Иван – то здесь теперь насчитывалось восемь дворов и боярская – Раничева с Евдоксей – усадьба: просторные, рубленные в лапу, хоромы в три этажа на подклети, высокое резное крыльцо, крытые галереи, смотровые башенки. Просторный двор с овином, гумном, амбарами, чуть дальше – птичники, конюшня, кузница, несколько холопских изб – мало кто желал уходить от Раничева, потому и были холопы – не прогонять же? Да и умных да сметливых слуг средь них хватало, вот хоть тот же Пронька, коий – на пару с Раничевым – учил, сколь возможно, латынь по сельскохозяйственному трактату римлянина Колумеллы. Иван-то один бы и не сподобился – лень, а вот вдвоем выходило неплохо, вот еще б Евдоксю подбить, но та больше занималась хозяйством, самолично вникала в каждую мелочь. Нравилось ей это дело, хозяйствовать, видно, не зря в далеком сорок девятом году большая фотография боярышни висела на доске почета колхозной фермы. Бывало, с утра, еще до восхода, подымется, проверит все – подворье, огород, птичник – уж потом мужа разбудит – и в церкву, а уж дальше все хлопоты, хлопоты – бывает, и умается, бедная, присядет к окну устало – а в зеленых глазах радость и довольство. Раничев тоже радовался – золотая супруга досталась: и красива, и умна, да еще и хозяйственна, как Алексей Косыгин.
Евдокся иногда вспоминала прошлое – не те времена, что провела в Самарканде под присмотром соглядатаев Тимура, и даже не жизнь в доме опекуна, старого воеводы Панфила Чоги, усадебку которого, исподволь прихваченную хитрым тиуном Феоктистом, давно уже следовало вернуть, нет, больше всего вспоминала Евдокся сорок девятый год, не лагерь, а колхозную ферму, затерянную бог знает где. И Раничев догадывался, почему именно эти воспоминания вдруг заставляли боярышню гордо вскидывать голову: в лагере, скажем, в историческом музее, она была при Иване – а там, на ферме, сама по себе, да еще и отвечала за Игорька – случайно приблудившегося по пути паренька. И люди ее уважали не за то, что боярышня, не за то, что жена Ивана, а за то, что умна да работяща, к тому же и певунья – заслушаешься. Уважение колхозников – а на дальней ферме это еще заслужить надо – Евдокся добилась сама. Своим трудом и своими мозгами – а потому вполне справедливо этим гордилась, да и Иван, скрепя сердце, предполагал – ежели что, ежели не сумел бы он вызволить суженую, не затерялась бы та, не пропала бы – в бригадиры, в орденоносцы бы выбилась. Такую супругу и уважать достойно – не за одну красоту, но и за ум, за ухватистость, за дела. Хозяйство Евдокся держала твердой рукою, иногда, правда, вздыхая о тракторах да электричестве – как бы пригодились в вотчине. Иван даже жалел иногда, что сам историк, а не физик – вообще несерьезные это науки, гуманитарные, языком болтать да в библиотеках копаться любой может, а ты поди-ка попробуй сложнейшую теорему доказать да еще доказанное применить на практике. Был бы физиком – может, сподвигнулся бы на строительство электростанции, а так… так только о мельницах пока думал. Одну – ветряную, на пригорке хотел сладить – уже и камни под фундамент готовили, а другую – водяную, с верхнебойным колесом – в овражке, отведя туда часть воды из реки. Тут дело явно требовало специальных знаний и навыков, поэтому покуда находилось в стадии проекта.
Зато частокол какой сладили – любо-дорого посмотреть: все, как положено, со рвом, с башенками – на башнях тех специальные воинские холопы службу несли да охочие люди, всеми Лукъян командовал – ловкий, широкий в плечах, парень со светлой бородкой – потихоньку переманенный Иваном от самого князя. Уж Лукъян в воинском деле разбирался, да и сам Раничев, к слову сказать, не последний в нем был, навострился за десять-то лет – и сабельному да мечному бою, и косой копейной атаке, и стрелы метать из лука да самострела. Попробуй, появись, ворог! Ну, конечно, с регулярными да многочисленными войсками не совладать, да толок где они, эти регулярные да многочисленные? Тимур умер – и его огромное, сметанное на живую нитку, государство быстро разваливалось на уделы, и наследник – умный, начитанный и непозволительно для правителя мягкий Шахрух – ничего не мог с этим поделать, как когда-то Владимир Мономах не смог ничего поделать со стремительно разваливавшейся Русью. Развалилась милая, и все. А всякие там «Поучения чадам» и решения Любечского съезда князей – не более, чем сотрясения воздуха. Парад суверенитетов, мать вашу! Правда, сейчас вот другие тенденции наблюдаются, большей частью – в пользу Московского князя. Вот и Федор Рязанский тоже, похоже, туда же… Что ж, в данный момент, наверное, и неплохо это. В Орде Едигей голову поднял, Витовт литовский по-прежнему оружием бряцает, а есть еще и Тверь, и Новгород…
– Задумался о чем, любый? – неслышно подойдя сзади, Евдокся уселась рядом, посмотрела в окно. Иван подвинулся, приобнял супругу.
– Слуги говорят, странники из Угрюмова проходили, – тихо сообщила та. – В обитель на богомолье. Чай ведь и Троица скоро!
– Надеюсь, их тут приветили, – Раничев почесал бородку. – А может, и вестями какими разжились?
– Да разжились… – боярышня повела плечами. – Не к ночи будь сказано, тати в лесах объявились – на обозы купецкие нападают, да и на крестьян не брезгуют.
– Эва невидаль! – усмехнулся Иван. – Когда их тут не было-то, татей? Сама-то вспомни.
– Странники говорят, это не те тати, другие, – Евдокся упрямо качнула головой. – Необычные.
– И что ж в них такого необычного?
– Эти всех убивают, а забирают не все – только серебро, злато, каменья… А недавно до чего обнаглели – иконы из дальней угрюмовской церкви украли. И на что им иконы? Грехи замаливать? Боюсь я что-то, Иване.
– Ничего, милая, – Раничев крепко обнял супругу. – Не доберутся до нас никакие тати – и частокол имеется, и людишки оружные.
Ничего не ответив, боярышня поцеловала мужа и быстро спустилась во двор – хлопотать по хозяйству, ведь все требовало пригляду – как выполот огород, хорошо ли вычищена конюшня, как дела на сыроварне, да мало ли? Еще к детям успеть забежать, проведать… Раничев даже иногда чувствовал угрызения совести, глядя на мятущуюся по хозяйственным заботам жену, и сам себе казался жутким бездельником, кем-то вроде альфонса. Пойти, что ли, на задний двор, к Лукъяну? Тот как раз вечером должен был тренировать юных ратников? Или не ходить? Лучше дождаться доклада старосты, Никодима Рыбы, да переговорить с ним насчет мельниц. Никодим мужик умный и жизнью битый, может, и подскажет чего дельного?
В окно видно было, как опускалось за рекой солнце. Еще не оранжевое, не покрасневшее даже, золотисто-желтое, оно висело в голубом мареве, медленно скрываясь за дальним лесом. Сверкающий край светила уже зацепился за черные вершины, от холмистого берега к реке потянулись длинные темные тени. Послышался звон – в окрестных церквях благовестили к вечерне.
– Можно тебя на пору слов, батюшка? – заглянув в светлицу, в пояс поклонилась Настена, нянька. Круглое добродушное лицо ее выглядело каким-то донельзя озабоченным и несчастным.
Иван кивнул, приглашая няньку, но та не подошла к нему, а наоборот, поманила за собою. Пройдя галерею, Иван вошел в уютную горницу, любуясь на спящих детей, Панфила с Мишаней. Ишь, сопят, наследники. Что долгонько уже спят, не пора ль будить?
– Глянь-ко, батюшка! – подойдя к кроватке, нянька показала на руку Мишани. – Эвон, на пальце-то…
Иван всмотрелся и заметил на безымянном пальце левой руки ребенка узенькую черную полосу – словно кольцо.
– И у Панфилушки так же, – прошептала Настена.
– И что с того? – не выдержал Иван. – Подумаешь, мало ли что бывает?
– Не гневайся, боярин, – нянька вдруг повалилась на пол, а в добрых глазах ее заблестели слезы. – Помнишь Алексия, царствие ему небесное? Уж какой был ангелочек… А вот прямо перед смертью вот эдак вот, на пальчике-то…
Раничев еле сдержался. Что-то подобного не припоминал, хотя, конечно, не очень всматривался, не до того было.
– Так ты думаешь…
– Не знаю, – покачала седой головою Настена. – Может, и ни к чему это… Да я ведь, батюшка, боярышне-то не говорила, тебе только…
– И что ты мне предлагаешь – в церковь или к бабке какой сходить?
– Знающие люди старуху Маврю хвалят, – тихо отозвалась нянька. – Говорят, знающая…
– Ага, знающая, – недоверчиво усмехнулся Иван. – Костер по ней плачет – вот что!
– Ну, как знаешь, боярин, – вроде как обиделась нянька. – Мое дело сказать… А только деток ваших я дюже люблю.
– Да ведаю…
– И ведь вялые они какие-то в последнее время. Сам от, видишь, спят, не ползают да не скачут. Уж не сглазил ли кто? Ты б, батюшка, сходил к Мавре… а грех-от потом отмолишь… да, мыслю, и не велик грех-то.
– Ну да, невелик – с колдуньей знаться! – невесело хохотнув, Иван окинул взглядом детей и вышел из горницы.
Ну и Настена, ну и темная бабка. Подумаешь, какие-то там пятна! Как там Владимир Ильич-то говаривал? Мракобесие!
Рассуждая так, Иван все старался отвлечься, выгнать из головы навязанную нянькой мысль, внезапно засевшую так плотно и никак не хотевшую уходить. Хорошо хоть, бабка ничего не сказала Евдоксе, а то бы и та места себе не находила. О предупреждении Настены Раничев думал и во время вечерни, и за ужином, и даже в постели – хорошо хоть утомленная хозяйственными делами супружница сразу заснула и не требовала любовных ласк. Спала крепко, хоть из пушек пали, из «тюфяков», как их здесь называли.
– Э-эй, родная, – Иван осторожно пошевелил жену. Та даже не дернулась – настолько крепок был сон. Тем лучше, тем лучше… Наверное, в иной ситуации Раничев бы и не решился, но вот сейчас…
Подхватив одежду, он на цыпочках выскользнул из опочивальни и, пройдя галереей, быстро спустился во двор. Опавший месяц висел в черном ночном небе серебряной абордажной саблей, мерцали звезды. Гавкнув, зарычал пес, загремел было цепью и, узнав хозяина, тихо заскулил, заластился.
– Тарзан, Тарзан, хороший, – Иван погладил собаку – огромного, серо-черной масти волкодава, умного и верного, как, наверное, могут быть одни лишь псы.
Неслышно подошел ночной стражник:
– Что угодно, господине?
Раничев было хотел спросить про Марфену, да прикусил язык – не стоило доверятся в таком деле первому попавшему человеку, пусть даже и многократно проверенному. Не нужно плодить лишние слухи.