Роман-газета для юношества, 1989, №3-4 - Юрий Иванов 30 стр.


— Митька, погоди.

Война. Столько лет прошло, и не пора ли нам забыть о ней? Не хватит ли ворошить память и без конца вспоминать всех, кто погиб, кого нет рядом с нами?.. Нет! Забыть — это значит отступить в борьбе против тех, кто мечтает о реванше, о новой войне: фашизм живуч, и мы всегда должны помнить об этом.

— Эй, Митька, куда же ты понесся, стервец?

Заворачиваю в рубашку обещанную Нине раковину… До чего же красивая. И гудит, стоит лишь приложить ее к уху… Я сдержал свое слово. Я ничего не забыл, я ничего никогда не забуду.

ПАМЯТЬ ОБЖИГАЮЩАЯ

Это непростое и очень болезненное занятие — заполнять белые пятна нашей недавней истории. Слишком обжигающее незабытое, еще не угасли угли наших бед, стоит только стряхнуть золу с поверхности этого пепелища, как алый жар бьет в лицо тяжкими, непростыми, обидными воспоминаниями.

У истории нашей страны, конечно же героической, есть сопутствующие ей страницы. Своеобразная подыстория. Факты, которые пока историей не очень-то принимаются в расчет, и редко-редко вычитаешь в какой-то научной книге подробность, похожую на ответвление дерева, которое и в расчет не берут всерьез, которое историей считать не принято. Это вроде бы некий сопутствующий материал, какие-то необязательные факты.

Однако же в этих фактах кровь и слезы, пусть уже высохшие или стертые, но кто возьмет на себя смелость заявить, что все это ответвление, вся эта подыстория — малозначимая мелочь на фоне героических усилий, которым несть числа и которые единственно и составляют подлинную, историческую первооснову.

Увы, среди фактов, так сказать, малозначимых оказывается история детства нашей страны, с которой виртуозы научных исследований обращались с мастерским иезуитством, выкрошивая из куска хлеба всю внутреннюю суть и оставляя лишь пересохшие корки внешних событий, не считаясь, что детство тем временем страдало и плакало, металось и ломалось не менее, а может быть, и более драматично и усложненно, чем весь наш общий взрослый мир.

Вот история сиротства. История, замечу, а не подыстория. Драматическая, уходящая корнями в давнюю историю, фольклор, ведь и в старых русских сказках добро зло нередко особо обостренно заявляли себя в горьких повелениях мачехи, отправлявшей падчерицу в новогоднюю студеную зимнюю ночь за подснежниками в глухой лес с такой очевидной и простой целью — немыслимым приказом свести с бела света немилую, мешающую жить падчерицу, добрую, ласковую и беззащитную. Есть свидетельства, по которым еще в XIII веке монахи стародавних монастырей опускали за их стены специальные корзинки, сплетенные из ивняка, для того, чтобы бедные, несчастные, страдающие матери могли положить туда свое дитя, которое они не могут спасти от голода, нищеты даже ценой собственной жизни.

Но вернемся в наш век из века тринадцатого. В горестный, полный трагизма век.

Вернемся к себе домой и мысленным взором окинем нашу собственную историю. Гражданская война, ее горький, но, в общем, понятный итог — сотни тысяч беспризорных, ни в чем не повинных детей, наследство кровавого людского водоворота, решительной социальной ломки, в которой сын поднимал руку на отца и брат на брата.

У истории поступь не бывает легкой. У истории — жесткая поступь. Но ведь иногда эта жесткость объяснима. Наивно полагать, что борьба миров может оказаться бескровной. И в этой кровавой воронке оказываются дети, ничего не понимающие, ни во что не замешанные.

Ленин хорошо понимал эту невинную вину революции. О детях — страдающих, голодающих, приносимых в жертву — он спрашивал у всех, кто приходил к нему в Кремль из разных углов великой страны, с неистовым упрямством и одержимостью. Посылки с харчами и даже целые эшелоны, направляемые лично вождю, он без раздумий отправлял детским домам. Его вопрос — как дети? — рефреном звучал во всех его выступлениях, а если где не звучал впрямую, то подразумевался, имелся в виду. Все, что делала революция, творилось во имя детей, во имя будущего. Это будущее оберегалось изо всех сил. Однако трагическое настоящее состояние детства не просто волновало, а подвигало к действиям на уровне самых чрезвычайных государственных мер.

Детским домам отданы бывшие дворянские усадьбы, лучшие дворцы, детям отдается лучший кусок хлеба. Любопытны распоряжения той поры, связанные с едой для детей. Каждому ребенку полагался мед. Мед! Это в пору неразберихи, отсутствия связи, медленных железнодорожных скоростей, отсутствия снабженческой структуры. И дети получали мед. Каждый в обязательном порядке. По декрету Ленина создаются первые государственные органы, цель которых спасти и защитить детство. Год интенсивной работы дает, однако, отрицательный результат. Положение вещей в корне не изменилось. Дети по-прежнему бедствуют. Усилия наркома просвещения явно недостаточны, его авторитет не имеет чрезвычайного характера и наивысших полномочий.

Из сумятицы забот, из кровавой бойни с контрой выступает великий детолюбец, человек, мечтавший стать когда-то учителем, — Феликс Дзержинский. Он предлагает себя в качестве лидера. Без ложной скромности предлагает. Без мнимого стыда, которым бы нынешние нравственники смогли попрекнуть всякого, кто согласился на подобный поступок.

Детство, его спасение берет на себя Всероссийская Чрезвычайная Комиссия. Вдумаемся в смысл этих слов. Чрезвычайная! Комиссия! Тем, кто борется с разрухой, контрреволюцией, неполадками на транспорте и в снабжении, вменяется в обязанность: в этот суровый ряд необходимых задач, да к тому же на первое место, поставить сиротство, одиноких детей.

Чрезвычайная комиссия справилась с задачей. Детские дома, созданные после гражданской войны, воспитали целые плеяды полноценных граждан Отечества, истинных борцов и патриотов, многие из которых легли на поле брани тяжкой Отечественной войны.

Но история не терпит провалов, она не допускает образования ниш, в которых кроется нечто не доступное счастливым воспоминаниям. Заметим тем не менее, что ниши были. Одна из них — специальные детские дома для детей граждан, репрессированных в 1937-м и иных годах.

История детских домов — отражение горестной части нашей общей истории. Да, в 1937 году, когда в народном сознании уже крепко засел образ вождя со счастливой пионеркой на руках, собравшей для Родины рекордное количество хлопка, когда создание культа вторглось уже и в такую сферу, как отношение к детству, безусловно, в высшей мере отеческое, заботное, — в эту пору за радостными картинками, за спиной этих картинок спешным, срочным порядком искусственно формировались гнойные аппендиксы тогдашнего детства — неплохо меблированные дома, куда сбрасывался человеческий материал по имени «дети».

Этим детям внушали превосходную истину: сын не отвечает за отца.

Что это было? Вновь неумолимая жестокость социальной битвы? Нет. Исторический казус, укрепление единоличной власти, вознесенной в богоподобие, и надчеловечность не считались ни с чем — ни с жизнью, ни с детством, жизнью, только начинающейся.

Мне кажется, именно в этих детских домах, в самом факте их возникновения, в том обстоятельстве, что детей мнимых предателей и врагов склоняли так или иначе к мысли об отказе от собственного отца и собственной матери, подвигали к предательству. — само это положение, возможность этого чудовищного попрания элементарной истины — самый тяжкий, самый непомерный обвинительный аргумент против сталинского культа, самое тяжкое его последствие.

Повествование Ирины Черваковой «Кров», первоначально опубликованное «Новым миром», впервые в нашей документалистике обращается к горестным страницам сиротства 30-х годов. Казалось бы, фактура, которой располагает Литератор, больше пригодна для художественного повествования, стоит лишь осмыслить материал. Но мы должны сказать спасибо Черваковой за уход от этого искушения, ибо факты, цитаты, имена, которыми она оперирует, на которые ссылается, потрясают больше, чем художественная литература. Сила и страстность этой книги — в невыдумке, в том, что нам в руки попадает свидетельство, тяжелое, как всякая правда.

Ирина Червакова знает свою тему не понаслышке. Несколько лет она работала заместителем директора интерната, правда, это были 70-е годы. Однако 70-е, да еще в Сибири. — это, оказывается, совсем недалеко от 30-х, роковых. Еще живы свидетели, участники, очевидцы, еще не истлели документы, и частные письма людей не сожжены в печках от простой их ненужности.

Ирина Червакова пишет про себя, про своих детей, про горести свои и радости, про «мелочи жизни», про борения в педагогической среде, где так силен еще взрослый волюнтаризм, жива еще самая тяжкая правда — правда взрослой силы, перед которой бессилен ребенок.

Ирина Червакова пишет про себя, про своих детей, про горести свои и радости, про «мелочи жизни», про борения в педагогической среде, где так силен еще взрослый волюнтаризм, жива еще самая тяжкая правда — правда взрослой силы, перед которой бессилен ребенок.

60-е в Сибири ознаменовались событиями строительного размаха. Казалось, земля стронулась с места и нечто невероятное творится возле будущих плотин, невероятное не только в материальном, техническом, инженерном смысле, но и в смысле человеческом, ведь в этом людском клубке, предполагалось, созидается новая мораль и возрождаются новые люди.

Ирина Червакова не только участница, но созидательница тех событий. В свое время известный публицист Клара Скопина посвятила ей огромный очерк, опубликованный в «Комсомольской правде» и вошедший потом во многие книги Скопиной, в том числе изданные «Молодой гвардией». Со страниц этого очерка, а это, мне думается, сторонняя и более точная оценка личности Ирины Черваковой в сравнении с той, какую может дать она сама в собственном сочинении, она выступает как подлинный патриот и подвижница. Вместе со своими воспитанниками, не желая бросать их и прекрасно понимая, как еще слабы они, как не уверены в себе, как нуждаются в помощи старшего друга, — ведь у них нет родителей! — Ирина Червакова едет с выпускниками своего интерната на стройку, помогает им обрести уверенность в жизни, получить профессию, устроить семью.

«Храни меня, мой талисман, храни меня во дни гоненья, во дни раскаянья, волненья: ты в день печали был мне дан…»

Вспоминая в горький миг эти строчки великого поэта, она как бы задается вопросом: каков же талисман ее судьбы? В чем ее удача?

Книга, весь ее строй и дух отвечают: талисман этот в умении пожертвовать собой, чтобы помочь беспомощным.

И еще. Эта жертвенность мыслима лишь при одном условии — если она ценится в мире, а не спотыкается о жестокость. О жестокость времени или жестокость человека.

Жестокость человека можно одолеть. Но жестокость времени — как одолеть ее?

У каждого времени своя жестокость. Заполняя белые страницы детской истории нашей страны, полезно соединить горечь того послевкусия с нынешними бедами.

Чем сегодняшняя жестокость вызвана?

Что движет человеком, совершившим зло, вольно или невольно обращенное против собственного ребенка?

Не укради — внушают ему. А он крадет, наивный, думая, что помогает своему детенышу. А сам ломает его жизнь.

Новое время одарило нас новыми жестокостями — простой человеческой глупости, пьянства, преступности, изувеченной морали, по которой нет цены ничему — ни взрослому, ни детскому.

Книга Ирины Черваковой, как жизнь наша, не простая и не прямая, не дает прямых ответов на непрямые вопросы.

Но она заставляет думать, взывает к милосердию, внушает важную нашим детям истину, что человек должен действовать, как бы ни было горько и трудно, что он может и должен действовать, может и должен помочь слабым.

Альберт Лиханов

Ирина Червакова КРОВ

Несколько вечеров подряд под перестук дождя за окном я читаю личные дела своих ребят. Чтение это печальное и многотрудное. В личном деле хранятся акты обследования семей, протоколы заседаний разных комиссий, справки о болезнях и смерти, письма матерей, фотографии детей и родителей, заявления, характеристики. Документально зафиксированное прошлое детей, их родословная, короткая биография, привычки, тайна происхождения.

Сотни папок из шершавого серого картона. Безмолвные обвинительные акты. Кому их предъявить? Папки тоненькие, жизненный опыт детей невелик, зато повидали они на своем веку столько, сколько иным из нас не пережить и за целую жизнь.

Это заявление написано на имя директора школы.

«Прошу вас помочь мне устроиться в детский дом, потому что у нас в семье беспорядок, мать страшно пьет водку, деньги домой не приносит. Два моих старших брата не работают, хотя им уже по 17 лет. Старшая сестра тоже не работает. Они с матерью приводят в дом своих друзей, пьют, ругаются. Я прошу их так не делать, но они меня не слушают и обзывают как могут.

В доме нечего есть. Мать пропила картошку, дров тоже нет. Мои братья не дают мне учиться. Все это продолжается давно, и я все терплю». Писала Наташа Р., 12 лет.

ИЗ ЛИЧНЫХ ДЕЛ:

…Мать Оксаны В. ведет развратный образ жизни, не работает. 10-летнюю дочь предлагала мужчинам за бутылку водки. Девочка сбежала, определена в интернат. Мать осуждена.

…К вам направляется девочка, найденная в Центральном универмаге. Как пояснила девочка, ее оставила в универмаге мать и сказала, что за ней придет дядя. В кармане у девочки обнаружено свидетельство о рождении. Возраст девочки три с половиной года.

…Когда 9-летний Артем вернулся из школы, дверь дома оказалась запертой. Почуяв неладное, мальчик выбил стекло, вошел и увидел, что мать повесилась. Он подставил табуретку, срезал веревку, положил тело матери на пол и только потом побежал за людьми. Мать Артема очень сильно пила.

…Прошу вас устроить моего ребенка в детский дом, так как у меня тяжелое положение в семье, мне надо ложиться в больницу на роды, а сына не с кем оставить и воспитывать.

Прошу в моей просьбе не отказать.

За окном давно стемнело, а дождь все стучал и стучал по карнизу. Я погасила свет, спустилась на первый этаж, прошла длинным теплым переходом и оказалась во дворе. Над входной дверью болтался на ветру фонарь. Двор был пуст. За ним темнел парк.

— Тамара Михайловна, можно проводить вас до ворот? — Невысокая фигурка отделилась от стены.

— Таня, ты?

— Я, — тихо ответила девочка.

Мы медленно пошли по темной березовой аллее. Осенний ветер стряхивал с голых веток крупные капли, и наши лица скоро стали мокрыми. На девочке было легкое пальтишко и вязаная шапочка. Худенькую шею она ничем не прикрыла, только подняла воротник.

— Что-нибудь случилось?

Таня молчала.

— Почему ты молчишь?

Даже не знаю, как сказать. Понимаете, я много лет ищу маму. Куда только не писала. Вот еще одно письмо. Опустите его, пожалуйста, в почтовый ящик.

— Да, конечно.

Мы помолчали.

— А ты помнишь маму?

Очень плохо. Помню, мы в деревне жили речку помню, и яблоня под окном росла. Яблоки больно вкусные были.

— Как же ты в интернате оказалась?

— Я тяжело заболела, а может, и не тяжело. Ну, мать меня в больницу положила, а назад не забрала. Мне тогда всего четыре годика было.

Весной Тане Горчаковской исполнилось семнадцать. Она училась в 10-м классе. Ее любили и дети и взрослые. «Я люблю Танюшу, как сестру, — признается двенадцатилетняя Наташа. — Мне говорят, — это глупости. Она уже взрослая, и у нее есть любимые люди, а я еще мала совсем, чтоб с ней дружить. Я не обижаюсь, я-то знаю, если я кого-то полюбила, то уж навсегда».

Через год одноклассник Татьяны, попавший в беду, скажет: «Таня спасла меня. Она помогла мне, как одна мать может помочь. А она моя ровесница».

Внешне Таня ничем не выделялась — простое открытое лицо, светлые глаза, тихий голос, прямые, всегда чисто вымытые русые волосы рассыпаны по плечам. Когда волосы падали на глаза, Таня ловким движением пальцев заправляла их за уши и при этом слегка вздергивала маленький, весь в веснушках, курносый нос.

Почему она выбрала для исповеди этот ненастный вечер? Почему приурочила свой рассказ к столь позднему часу? И что прятала на изломе вечера и ночи?

Мы подошли к воротам. У ворот проходила невидимая черта, граница. Она убегала влево, к реке, огибала парк, шла вдоль безрадостного фасада спального корпуса и возвращалась к высоким железным воротам. Граница шла по кругу или квадрату. Что внутри круга? Что за пределами ломаной линии квадрата? И где мы сами? Мы, взрослые, каждый день приходящие к детям и каждый день покидающие их? Кто мы им? Родные или чужие? И кто они нам? Чужие или родные? И где мы? По ту или по эту сторону высокой ограды? Сейчас я переступлю черту и выйду на улицу, выйду на волю. А Таня?

Таня уходила от меня в темноту. Спохватившись, обернулась, и я услышала: «Не забудьте, пожалуйста, про письмо».

Таня попала в больницу в четыре года. Из больницы ее перевели в детский дом, из детского дома в интернат. Виктора привезли в интернат семилетним. Раечка в детском доме с трех лет. Феликс с двух. Вера с пяти лет. Иногда к нам доставляли сразу троих, а то и пятерых ребятишек. Из одной семьи, после тяжелой семейной драмы. Юлю Седову определяли во 2-й класс, Сережу — в 4-й, Евдокию — в 7-й, Аню — в 8-й, Юру — в 10-й.

Назад Дальше