Искатель. 1971. Выпуск №6 - Вайнер Аркадий Александрович 3 стр.


— Свечи в шандале вы не зажигали?

Поляков покачал головой:

— Нет, мы держали их как приятный сувенир. Мне преподнесли их… А-а! — он махнул рукой.

Вор работал сначала при одной свече, потом, видимо, освещение показалось ему недостаточным, и он зажег две других, оттого они и обгорели значительно меньше первой.

Вошла Лаврова с телеграммой в руках:

— Лев Осипович, в почтовом ящике лежала на ваше имя телеграмма…

Поляков сорвал наклейку, быстро пробежал глазами текст, еще раз прочитал, протянул мне бланк:

— Чушь!.. Ничего не понимаю… Таратута какой-то…

В телеграмме было написано: «Записи ваших произведений направляю бандеролью. Таратута». Пометка: «В случае отсутствия адресата оставить в почтовом ящике». Отправлено вчера в 9.15 утра, доставлено в 17.45.

— А вы не знаете этого Таратуту?

— Понятия не имею, первый раз слышу. И никаких записей я не жду — я уже давно не записывался.

— Скажите, Лев Осипович, в каких вы отношениях с вашими соседями Обольниковыми?

— С Обольниковыми? В хороших отношениях, наверное. Не знаю. Надо у жены спросить. Ей, по-моему, Евдокия Петровна по хозяйству помогает. Да, наверняка в хороших: жена у них оставляет для меня ключи.

— В ваше отсутствие они не заходят к вам в квартиру?

— А зачем? Наверное, нет. Думаю, что не заходят.

— Ладно, будем заканчивать. Скажите, слесарь, ремонтировавший дверной замок, из вашего ЖЭКа?

— Да, он, по-моему, сказал, что он из домоуправления. Но я, помнится, записал в книжку номер его телефона — если что-то понадобится срочно. Мне очень понравилось, как он быстро и точно работал. Сейчас я возьму из прихожей телефонную книжку…

Он вышел из комнаты, и через мгновение я услышал его удивленный возглас:

— Послушайте, здесь почему-то много листов вырвано!

Я встал, но он шел мне навстречу, протягивая раздерганную книжку. Я взглянул на те листочки, изглоданные пламенем, растоптанные, что бережно собирал с полу Халецкий, — сквозь сумрак пепла отчетливо проступала линовка.

— Вот они, Лев Осипович, листочки из книжки, — показал я. — На какую букву вы его записали?

— На «С» — слесарь, дядя Паша, — сказал Поляков; все это казалось ему уже невыносимо запутанным.

Я полистал книжку — страницы с буквы «П» по букву «У» были вырваны. Халецкий распрямился, потер затекшую спину и сказал неожиданно:

— Сила моя совершается в немощи…

— Да-а? — неуверенно переспросил Поляков.

— Наверное, — ухмыльнулся Халецкий. — Это в писании так сказано. А мы попробуем проверить. Мне надо будет взять у вас отпечатки пальцев…

— Зачем? — удивленно и испуганно спросил Поляков.

— Во-первых, я буду единственным обладателем такого вашего факсимиле, а во-вторых, и это главное, надо будет отличить их от других отпечатков, снятых нами здесь и, возможно, принадлежащих вору.

Я смотрел, как Халецкий бережно и быстро накатывает на дактокарту оттиски пальцев Полякова, пальцев, которые заставляют плакать и радоваться тысячи людей. Эти пальцы, единственные в мире, были в черной копировальной мастике, бессильные, послушные, будто не они вызывают к жизни целые миры, и именно в этот миг я понял чудовищность и нелепость всего происшедшего. Эх, одно слово — криминальный сыск!


— …Мысли, идеи, планы? — сказал комиссар. — Мне уже звонили по этому делу из нашего министерства, из Министерства культуры и Коллекции уникальных музыкальных инструментов. К вечеру, полагаю, уровень звонков поднимется.

Я хорошо понимал его — комиссару предстоит вдоволь пообъясняться. Только я собрался раскрыть рот, как раздался телефонный звонок, и комиссар снял трубку:

— Да, я. Здравствуйте. Да, конечно. По этому вопросу сейчас как раз провожу совещание. Слушаюсь. На контроле? Хорошо, есть. Так у нас все дела особой важности. Понимаю я все, не надо мне объяснять, иногда и я на концерты хожу. Слушаюсь. Вечером доложу….

Он осторожно положил трубку на рычаг, помолчал, потом поднял на меня взгляд:

— Ну, давай, Тихонов. В твоих железных руках судьба моего инфаркта, — он усмехнулся, но глаза у него были невеселые.

— По материалам осмотра места происшествия, допросов потерпевшего и соседки представляю картину преступления следующим образом. Кража была совершена между нолем и двумя часами ночи, скорее всего одним человеком. Он вхож в дом Полякова, хорошо ориентируется в квартире…

— Разъясняй подробнее, — бросил начальник МУРа, делая на бумаге какие-то пометки.

— Из трех шкафов в квартире взломан только тот, где лежала скрипка. Если это не случайность, то это сделал хорошо знакомый с квартирой человек. Либо вору дали точный план. Думаю, что он был там один. Во всяком случае, следы оставлены только одним человеком.

— Принимаем как рабочую гипотезу, — сказал комиссар.

— Еще?

— Там есть один сосед, внушающий мне опасения. Алкоголик, в клинику его положили накануне кражи. Но у него был доступ к ключам от квартиры, я им всерьез займусь. Теперь есть еще один ход: из квартиры похищен магнитофон «Филиппс», но сохранился его технический паспорт с номером НВ-182-974. Недавно магнитофон испортили — включили на высокое напряжение, и перегорела обмотка мотора. Купить мотор в магазине вор не сможет. Поляков говорит, что наши моторы к этой модели не подходят. Единственный выход — перемотать обмотку в мастерской…

— Понятно, — сказал комиссар, сделав в блокноте закорючку, — завтра подключимся к мастерским. Все?

— Пока все, — развел я руками.

— Какие есть принципиальные версии? — спросил начальник МУРа.

Мы молча посмотрели друг на друга.

— Нет версий, — резюмировал он. — Или есть, но из скромности умалчиваем? Плохо. Плохо все это.

Он сердито постучал пальцами по столу.

— Ремесленная работа. Все сделано правильно, аккуратно, вроде даже вдумчиво. Но все это ремеслуха. Ведь все, что вы рассказали, вопиет своими противоречиями. А вы их не замечаете или скромно отмалчиваетесь, боясь попасть впросак. Безобразие это все!

Он поиграл карандашом, бросил его на стол, встал, прошелся по комнате — маленький, уже начавший полнеть, в новом красивом мундире, сидевшем довольно нелепо на его кургузой фигуре. Он снова сел за стол, твердо уперся кулаками в щеки.

— Все это разговоры — «след, ниточка, веревочка»! Тьфу, кустарщина какая противная! Где у вас осмысление всей проблемы в целом? Ну как можно не поставить себя на место вора в такой ситуации? Зачем вор пришел туда? Очистить квартиру. И если бы он вывез из нее все вплоть до холодильника, меня бы это не удивило. Но он взял скрипку! Сколько скрипок в доме Полякова?

— Три. «Страдивари», «вильом» и безымянная скрипка итальянской работы.

— Где лежали?

— «Вильом» и безымянная в книжном шкафу, а «Страдивари» — отдельно в запертом стенном.

— Книжный шкаф был заперт?

— Нет.

— Так почему вор не берет лежащие на виду скрипки, а взламывает стенной шкаф? Что ты молчишь, Тихонов? То-то и оно, сказать нечего. А дело в том, что вор знал, какую он берет скрипку! Какой отсюда вывод? Что вор пришел именно за нею, ибо человек, который покушается на кражу только «Страдивари», отдает себе отчет в том, что стоимость всего остального похищенного не составляет и тысячной части цены «Страдивари». При этом с риском быть задержанным он нагружает два чемодана и идет по ночному городу, где в любой момент его может остановить милиционер и поинтересоваться, что это он по ночам таскает в чемоданах. Это ли не поразительное противоречие? Так что, Тихонов, один там был человек?

— Один, — упрямо сказал я, — моя гипотеза не исключает возможности существования группы, организовавшей похищение, но в квартире, мне думается, был один человек.

Комиссар подумал и сказал мне со смешком:

— На проверку твоих гипотез срок три дня, а там посмотрим, кто был прав. Я просто уверен, что кража вещей — просто камуфляж для скрипки.

— Ничего себе «камуфляж»! Сколько денег, ценного имущества!

— Это лишний раз свидетельствует о том, что воры знают толк в редких и ценных вещах. Так вот, не забывай, Тихонов, что ты ищешь: нам с тобою всего сроку службы — двадцать пять лет до полной пенсии, а скрипке этой — сколько ты говоришь возрасту?..

— Двести сорок восемь…

— Вот то-то и оно. И ей надо еще долго служить людям…

Глава 3. КИСЛАЯ ВОДА ЛЖИ

Антонио вздрогнул и поднял голову — в дверях стоял мастер Никколо. Желтое пламя свечи металось темными бликами на его толстом красном лице. Амати был грозен и спокоен.

— Объясни мне, мой мальчик, что делаешь ты ночью в мастерской. Разве ты не знаешь, что ученикам разрешается входить сюда только вместе со мной?

Антонио испуганно смотрел ему в глаза и видел, как в зрачках мечутся холодные молнии. От слабого дуновения ветерка трепетал на столе листок с записями и цифрами, придавленный деревянным кронциркулем.

— Объясни мне, мой мальчик, что делаешь ты ночью в мастерской. Разве ты не знаешь, что ученикам разрешается входить сюда только вместе со мной?

Антонио испуганно смотрел ему в глаза и видел, как в зрачках мечутся холодные молнии. От слабого дуновения ветерка трепетал на столе листок с записями и цифрами, придавленный деревянным кронциркулем.

— Почему ты молчишь? — спросил Никколо. — Твое молчание говорит об испуге, а испуг — о дурных намерениях. Честному человеку нечего бояться…

— Человеку всегда есть чего бояться, — тихо сказал Антонио. — И в первую очередь себя самого…

Никколо Амати захохотал:

— Значит ты, мальчик, решил за одну ночь узнать то, что ищет род Амати сто лет? Дай сюда листок!

Трясущейся рукой Антонио протянул лист, и Никколо, далеко отставив его от глаз, мельком посмотрел, смял и поджег на беглом пламени свечи.

— Ты записывал промер изгиба деки…

Листок догорел в задубелой толстой руке Амати.

— А теперь повтори на память ход кривой верхней деки.

Антонио молчал.

— Ну! — крикнул Амати.

— Три — ноль, три — один, три — один, три — три, — стал быстро перечислять цифры Антонио, их было много, этих цифр. — Три — семнадцать… три — двадцать один…

Амати открыл шкафчик, налил в оловянную кружку палермского алого вина, залпом выпил, и Антонио видел, как несколько капель черными точками пали на кружева его сорочки. — Если бы мне не жаль было дерева, я велел бы сделать тебе скрипку по этому промеру. Может, у тебя купил бы ее бродячий музыкант…

— Почему, учитель? Я взял вашу «Анжелу» как образец!

Старый Никколо снова захохотал:

— Потому что в сорока трех точках промера ты один раз ошибся, и, кроме меня, этого бы никто не заметил. Но скрипочка твоя годилась бы только для балагана.

— Один раз? — переспросил ошарашенно Антонио.

— Да, один раз. Этого достаточно — скрипка звучать не будет. Но дело не в этом — ты мог и не ошибиться, через несколько лет ты научишься хотя бы мерить правильно. И тогда, как дурацкая бессмысленная обезьяна, ты сможешь скопировать мою скрипку. Доволен?

— Я был бы счастлив сделать что-нибудь подобное, — испуганно сказал Антонио.

— Принеси мне холодной воды и апельсинов, болван. На большее ты все равно не способен.

Антонио подал мастеру глиняный кувшин холодной воды и плетенку с апельсинами. Никколо вновь плеснул в кружку вина, долил воды и стал выжимать в нее сочные, ароматные плоды. Апельсины лопались в его толстых, сильных пальцах, и в неровном свете свечи казалось, будто над кожицей их поднимается пар. Мастер забыл про Антонио. Потом он поднял голову и посмотрел иронически на него:

— Говоришь, был бы счастлив? А тебе не приходило в голову, почему бы другим мастерам не купить в складчину мою скрипку — они ведь дорогие, — радостно засмеялся Никколо. — Разобрать, скопировать и научиться делать скрипки, такие же как мои? А? Ты что думаешь об этом?

Антонио молчал.

— Промер скрипки можно украсть, — сказал Никколо. — Разобрать и измерить. А лак ты как украдешь? Лак, который мы варим сто лет, и каждый раз он у нас получается новый? Ты его как украдешь? Он ведь у меня здесь, — постучал себя по красному залысому лбу Амати. — А без лака не будет звучать скрипка, так чтобы по звуку издали сказали — это Амати! Породу дерева, возраст его, место среза, способ промывки, затем сушки, пропитку лаком, нанесение его — тоже украдешь?

Мастер сделал два больших глотка, задумчиво посмотрел на свечу, не спеша сказал:

— И разве в лаке дело? Это дураки думают, что богатство дома Амати — секрет лака. Хочешь, расскажу секрет лака, которым покрыта «Анжела»?

Антонио отрицательно покачал головой. Никколо выжал в кружку еще один апельсин, поднял глаза:

— Твое счастье, что отказался. А то выгнал бы.

— Я понимаю, — кивнул Антонио.

— Ничего ты не понимаешь, — сказал Никколо. — Но я надеюсь, что еще поймешь. В тебе есть одержимость, и жаль, если пропадет это все попусту. Мне ведь не только секрета жалко…

— А чего?

— Тебя. Ты маленький фанатик. Есть такие послушники, но у них дело пустое, умирают в тоске и разочаровании. Даже перед святым причастием врут. А ты можешь умереть счастливым…

— Как?

— Искать, учиться, а потом творить. Я сорок три точки промера наизусть помню, потому что каждую искал долгие годы. Если ты не найдешь своих точек — значит зря я с тобой вожусь…

— И умру я в раскаянии и тоске… — тихо повторил Антонио.

— Да. И пока ты будешь учиться, тебя не будут покидать муки исканий, страдание неудовлетворенности и стыд бессилия твоего. Истина, как человек, рождается в боли, страшном усилии всего нашего бренного тела и высоком воспарении души. А скрипка — это Человек…

— И все-таки я могу не постигнуть этого, — в смятении сказал Страдивари. — Ведь может так случиться, что я и не научусь делать скрипки!

Никколо Амати сидел на верстаке, выпятив толстый свой живот, с любопытством глядя на него из-под седых клочкастых бровей.

— Скрипки не делают. Делают бочки и скамейки. А скрипки, как хлеб, виноград и детей, рождают и выращивают. Не сеют хлеб в январе, не давят виноград в мае, и человек должен быть готов, чтобы родить себе подобных. Свою скрипку ты еще должен зачать в себе и долго вынашивать. Пройдет много времени, и тебе будет казаться, что ничего не меняется. Но незаметно для тебя пальцы твои будут приобретать гибкость и твердость, глаз станет светел и прям, как солнечный луч, а слух изощрен и трепетен. И тогда воображение представит тебе, как в юношеском сне, сладком, зыбком, мгновенном, — то, что ты ищешь. Эта скрипка будет как первая женщина в твоей жизни — широкими, полными бедрами разойдутся обечайки, тонок и строен будет стан ее грифа, изящно, как поворот шеи любимой, наклонится завиток, а эфы загадочными, волнующими складками очертят ее лоно. И она подаст тебе свой голос — нежный, ласковый, поющий, и не будет мига более полного счастья, сколько бы тебе ни довелось прожить, чем это мгновение сладостного обладания! И тебе будет казаться: ничего прекраснее, в мире не может быть, и продлится это вечно. Но гением становится только тот, кто отдал всего себя творению своему без остатка и в разгаре счастья уже чувствует холодок неудовлетворенности — он уже вновь возродился для мук и страданий в поиске совершенства…

— А знаете ли вы кого-нибудь, учитель, кто достиг совершенства?

Амати усмехнулся и встал:

— Совершенство — это постоянное блаженство. Сиречь состояние, свойственное только святым и идиотам.

— Значит, поиски эти бессмысленны? — с отчаянием спросил Страдивари.

— Да. Если можно считать бессмысленной саму жизнь. Ибо жизнь — познание совершенства.

— Познать, чтобы стать идиотом?

— Или святым, — сказал Никколо, зевнул, перекрестил рот. — Пошли, пора спать. Мне много лет, и до смерти остается совсем мало. Завтра я хочу сделать еще один шаг…

Мастер не закончил фразы и вышел, хлопнув дверью.

* * *

За окном приемного покоя желтел неподвижно сад, прозрачный туман голубел в дальнем конце, у высокого дощатого забора, обтянутого поверху колючей проволокой в несколько рядов. Как в тюрьме. И тишина этого ясного осеннего утра, светлая и чистая, так не вязалась с невеселой колючей проволокой и тихими бледными людьми, бесшумно сновавшими по дорожкам сада в серых мышиных халатах.

— Он у нас второй раз лежит, — сказала доктор Константинова. — Рецидивировал год назад, но без серьезных осложнений, пил не очень помногу. На этот раз явился для лечения сам, с направлением райпсихиатра. Говорит, что хочет полностью излечиться.

— А ваши пациенты часто сами являются?

— К сожалению, они нас не радуют такой сознательностью, как Обольников.

— Я хочу с ним поговорить.

— Пожалуйста. Он сейчас на прогулке в саду. Пригласить его сюда или поговорите на воздухе?

— Давайте лучше на воздухе. Уравняем шансы, — усмехнулся я. — А то в этих стенах Обольников чувствует себя привычнее и увереннее меня.

Сергей Семенович Обольников гулял по дорожкам, задумчивый и меланхоличный, как Гамлет. Засунув руки за веревочный пояс теплого байкового халата, в кедах и вязаной женской шапочке, он не спеша вышагивал по утрамбованной красным толченым кирпичом тропке, снисходительно поглядывал на дерущихся из-за корок воробьев, и я слышал, как он сказал им осуждающе-снисходительно:

— Эть, птица, какая ты паскудная…



Он обернулся на наши шаги, вынул руки из-за пояса-веревки, встал смирно, чем удивил меня немало, и сказал очень серьезно:

— Доброго вам здоровья, Галина Владимировна, желаю. И вы, товарищ, тоже здравствуйте.

Константинова усмехнулась, зло она усмехнулась и сказала:

Назад Дальше