Почем килограмм славы (сборник) - Виктория Токарева 2 стр.


– Ты хорошая…

Я и в самом деле была хорошая, работящая и доверчивая.

Мы расстались в тот вечер – молодые и яркие, однако в туманной дымке, где ничего не видно и не понятно.

На другой день мы работали у Алика. Когда я вошла, Алик заорал на меня с вытаращенными глазами. Оказывается, пока мы гуляли весь вечер, ему звонила Надя – жена Доработчика и волновалась: куда это мы запропастились? Алик явно держал сторону Нади.

В этот момент явился Доработчик в замечательном настроении. Алик выразил свое неудовольствие и ему.

Доработчику не было стыдно. Мне тоже. Мы не чувствовали своей вины перед Надей, может, были просто бессовестные. Или срабатывал эгоизм молодости… У нас было приподнятое настроение, а в этом состоянии работается особенно хорошо. Это состояние переходило на страницы сценария. И в конце концов, когда фильм был готов, – передалось и на экран. Фильм получился ясным, смешным и добрым.

Всякое искусство – самовыражение. Мы выразили себя тех, тридцатилетних, наполненных, неисчерпаемых. Сколько ни черпай, а дна не видать…

Но вернемся немножко обратно, в последний день работы. Мы поставили точку в час ночи. В доме Доработчика.

Семья спала. Мы тихо, на цыпочках, вышли на кухню. Доработчик достал стаканы из тяжелого стекла и плеснул в них виски. Все это тогда было в диковинку: виски, тяжелые стаканы. Я прониклась торжественностью момента.

Доработчик произнес тост:

– Самое ценное в человеческой жизни – дружба. Вы – мои друзья, как два камня в моем браслете…

Эти камни в браслете я запомнила на всю жизнь.

Мы выпили из тяжелых стаканов. Потом оделись и пошли к метро. Доработчик вышел нас проводить.

Мы шли по ночной Москве и слышали свои шаги. Я до сих пор помню: звук шагов по сухому асфальту и ощущение хорошо сделанной работы. Мне иногда кажется, что ощущение хорошо сделанной работы – один из смыслов жизни, если не единственный.

Возле метро мы простились. Алик повернулся и пошел, а мы смотрели ему вслед. Он улыбался – мы поняли это по раздвинутым ушам. Улыбка как бы слетала с лица и улетала в пространство. Мы стояли под его улыбкой. Была тихая, светлая минута. Как говорится в таких случаях: ангел пролетел…

* * *

Фильм запустили в производство. Начались съемки в павильонах.

Алик каждый день уходил на работу и возвращался вечером усталый. Карина мыла ему ноги – ей так хотелось. Она играла в покорную рабу, демонстрировала, что уважает его труд и его усталость.

Любовь расцвела. Карина похорошела. Алик ходил с лицом скромного усталого гения.

Доработчик, как впередсмотрящий на корабле, смотрел вперед, не допуская столкновений. Но не только смотрел, а иногда поворачивал руль в нужную сторону.

Кончилось все тем, чем и должно было закончиться: фильмом.

Фильм вышел на экраны в декабре и двумя копиями выполнил годовой план кинопроката. Люди покупали билеты с рук, платили по три рубля. Билет в кассе в то время стоил двадцать копеек. Переплачивали в пятнадцать раз.

В зале стоял дружный хохот. Временами он сменялся на светлую улыбку. Все, что мы вложили в сценарий, возвращалось к нам с экрана.

Алик стал знаменит в течение одной недели. В понедельник фильм вышел на экраны, а в следующий понедельник имя Алика уже сияло на кинематографическом небосклоне.

А во вторник к нему явился Архитектор с ружьем для подводной охоты. С таким ружьем ходят на крупную рыбу.

Архитектор пришел рано утром, позвонил в дверь.

Алик спросил:

– Кто?

Ему ответили:

– Почта.

Алик открыл, и в его лицо полетела стрела. Стрела вошла возле носа, пронзила челюсть и вышла за ухом. Видимо, рука Архитектора дрогнула, и стрела пошла по косой. Она не только не убила Алика, но практически не принесла вреда, если не считать двух зубов.

Алик все понял в ту же секунду, отскочил в кухню и схватил утюг. Если бы Архитектор проследовал за ним, то на пластмассовую перегородку опустился бы утюг. Но сверху по лестнице кто-то шел, и Архитектор решил скрыться с места происшествия. Он спустился этажом ниже, вызвал лифт и уехал.

Алик помчался в больницу, чтобы ему вытащили стрелу. Хвост стрелы имел зазубрины, которые не давали обратного хода. Пришлось отпиливать ножовкой по металлу.

Алик сказал врачу, что это он сам выстрелил в себя. Чистил ружье и нечаянно нажал. Врач качал головой. Стрела прошла по единственно безопасной траектории. Полсантиметра выше, и это был бы смертельный номер.

– Вы счастливчик, – повторял врач. – Просто счастливчик…

* * *

Архитектор не знал, как он выстрелил, чем все кончилось. Вечером он набрал номер Алика. Трубку снял сам Алик и спокойным голосом отозвался: «Алло»…

Архитектор промолчал. Не представился. Стало ясно, что он не достиг своей мстительной цели. И самое страшное – не достигнет никогда. Второй раз он не пойдет. Это оказалось гораздо труднее, чем он думал. Это оказалось почти невыносимо – стрелять в живого человека, хоть и во врага. Недаром слово «преступление» – от «преступить». Надо преступить в себе что-то такое, что отделяет человека от нечеловека.

Архитектор понял, что на второй раз его не хватит. И заплакал. И громко крикнул в трубку срывающимся, не своим голосом:

– Сволочь! Я тебя убью!

И бросил трубку, чтобы снова плакать.

* * *

Алик никому ничего не говорил. Он раздобыл пистолет или револьвер, я не знаю разницы и не знаю, где он достал. Где-то…

Алик ждал, что Архитектор явится снова. Когда? Куда? Не ясно. Но явится, чтобы убить.

Алик ложился спать и клал пистолет под подушку. Выходя из дома, он перекладывал пистолет во внутренний карман пиджака.

Время шло, месяц за месяцем, Архитектор все не появлялся. Это состояние ожидания выматывало Алика. Он уже хотел, чтобы Архитектор пришел и все было бы решено раз и навсегда.

Архитектор не шел, однако звонил часто и в разное время. Трубку снимала Карина, иногда ребенок. Но чаще Алик. И каждый раз он слышал:

– Сволочь! Я тебя убью…

Интонация была одна и та же – истерическая, на высоких нотах.

Карина вздыхала и бросала трубку. Ребенок думал, что играют. А Алик каждый раз выслушивал до конца. Потом спокойно клал трубку и шел по делам. И чувствовал успокаивающую тяжесть пистолета.

* * *

Алик пожинал славу. Его завалили предложениями. Кинематограф, как светофор, давал ему «зеленую улицу».

У Алика появилась проблема выбора, например: какой сценарий взять – тот или этот? В какую страну ехать – в ту или в эту?

В семидесятых годах поездки за границу были редкостью и привилегией. Алик получил эти привилегии и каждый раз привозил Карине наряды. Он покупал на все деньги только одну вещь, но хорошую, из дорогого магазина. И каждому было видно, что Карина – дорогая, удачливая женщина, которая вытянула счастливый билет.

Все женщины во всем мире имеют, как правило, два вида одежды: выходную и повседневную. Карина совмещала эти два вида в один. Свои самые красивые вещи она носила каждый день. В чем ходила по даче, в том же выезжала в Дом кино. В этом была какая-то свобода и широта.

У меня, например, всегда существовали выходное платье и туфли. Они годами обитали в шкафу, дожидаясь своего часа. А Карина считала: выходные туфли – значит, вышел и пошел. Особой минуты не бывает. Каждая минута – особая.

Карина каждую минуту была прекрасна. Но Алик не замечал. Он постоянно к чему-то прислушивался. Иногда во время застолья и даже во время тоста он как будто забывал слова. Замолкал и замыкался. Он вспоминал или в нем звучало: «Сволочь, я тебя убью!..» И все становилось неинтересно.

И даже во время любви, когда душа воспарялась ввысь, когда атласная, благоуханная Карина шептала слова страсти, вдруг – как холодной водой окатывало: «Сволочь!..» И душа никуда не воспарялась. И ничего не хотелось, кроме покоя.

* * *

Алик сменил телефон, и звонки прекратились.

Прошло полгода. Никто не звонил.

Алик искал новый сценарий. Не мог определиться. Чего-то ему не хватало или, наоборот, было лишним. Тишина – вот что было лишним. Эти крики из телефонной трубки связывали его с Архитектором. Пусть уродливая, противоестественная, но это была связь. А сейчас она оборвалась. Алик понял, чего ему не хватало: энергии чужой ненависти.

Всякая палка имеет два конца. На одном конце – его вина. На другом – чужая ненависть. Одно уравновешивало другое. А теперь ненависть куда-то пропала. Вина стала тяжелой, неподъемной, как паровоз.

Однажды Алик взял и позвонил Архитектору. Зачем? Он и сам не знал. Трубку сняла женщина.

– Позовите, пожалуйста… – Алик запнулся. Все называли Архитектора – Лодя. Но ведь это не могло быть имя.

– Вам Володю? – подсказала женщина.

Алик сообразил, что Лодя – это сокращенное от Володи.

– Он умер, – сухо сказала женщина. – А кто спрашивает?

Алик не ответил. На другом конце положили трубку. Запикали гудки.

Архитектора больше нет. Пистолет можно выбросить, а можно спрятать на даче.

Архитектора больше нет. Пистолет можно выбросить, а можно спрятать на даче.

Алик прислушался к себе. Он ожидал, что почувствует облегчение, с души сойдет паровозная тяжесть и можно будет подскочить вверх и зависнуть от легкости. Как в невесомости. Но ничего такого Алик не чувствовал. Стоял пустой, как труба, и по нему гулял ветер.

* * *

Я помню, как увидела Алика в первый раз – в метро. И помню, как в последний – у него на даче.

Доработчик вернулся из Италии и привез нам подарки. Я все еще была камнем в его браслете, хотя мы начинали ссориться. Отношения не стоят на месте, они развиваются. А развиваться им было некуда. У меня была семья, у Доработчика семья. Как говорил один знакомый югослав: «Зачем портить комплект?»

Бросить близких – это все равно что дать им ледорубом по темени. Жить будут, но как?.. И как ты сам будешь жить после этого?..

Доработчик вернулся из Италии, и мы поехали к Алику на дачу.

Стояло бабье лето. Мы развели костер и стали сносить в него сухие ветки. Алик задумчиво смотрел на огонь и немножко щурился. Люди любят смотреть на огонь. Это осталось еще с первобытных времен.

Доработчик принес гитару, настроил и стал петь, прохаживаясь по траве. Он был в соломенном сомбреро и походил на испанца. Или на цыгана. Что-то живописное.

Потом мы жарили на углях мясо. Алик смотрел перед собой и, казалось, к чему-то прислушивался.

А потом мы уехали, а Алик остался. Он сказал, что ему надо рыть траншею для водопровода.

* * *

Алик лег спать в холодной даче. И ему приснился сон, будто он стоит с лопатой на дне узкой глубокой траншеи. Появился Архитектор и стал наблюдать за его работой.

– Ты же умер, – удивился Алик.

– Ага… Здесь хорошо, только скучно.

– А почему ты Лодя, а не Вова?

– Какая разница… Здесь это совершенно не важно.

– А что важно?

– Приходи, узнаешь…

Алик проснулся. Встал и прошел босиком в кухню. Достал мешочек с гречкой. В гречке был спрятан пистолет, завернутый в тряпку.

…В тюрьме он все время болел, кашлял. И один зэк сказал ему:

– Обливайся по утрам холодной водой. Закаляйся. А то сдохнешь.

Алик дождался утра, набрал в ведро воды. Вышел из барака на улицу. Разделся. И вдруг почувствовал, что не боится холода. Он хочет, жаждет соприкосновения с водой. Алик поднял ведро над собой, перевернул его и счастливо задохнулся на несколько секунд…

Алик освободил пистолет от тряпки. И вдруг почувствовал, что не боится. Он хочет, жаждет соприкосновения с вечностью. И готов, если надо, перетерпеть какую-то промежуточную боль.

Алик поднял пистолет к голове и выстрелил. И счастливо задохнулся, успев подумать: ВСЁ!

Он рассчитался и больше никому ничего не должен.

* * *

Когда на студии стало известно, что Алик застрелился, никто ничего не мог понять. У Алика было все, что желают в телеграммах: здоровье, творческие успехи и счастье в личной жизни.

Что еще надо человеку?

Почем килограмм славы

Однажды в начале лета я шла по березовой роще.

В роще бегали и звенели дети, неподалеку размещался их детский сад.

Мальчик лет пяти сидел на корточках и проверял пальцы на ноге. Рядом валялся неполный кирпич.

Мальчик поднял на меня большие ошарашенные глаза и возмущенно сообщил:

– Кузюрин уронил мне на ногу кирпич!

– Больно? – посочувствовала я.

Мальчик прислушался к своим ощущениям и честно сообщил:

– Не очень больно. Но все-таки больно.

Мне не хотелось уходить от мальчика, оставлять в трудную минуту. Я спросила:

– Ты кузнечиков видел?

– Конечно, – удивился мальчик. – Их тут полно.

– Некоторых можно обучить играть на скрипочке.

– А зачем? – удивился мальчик.

Это был ребенок-реалист. Он не понимал, зачем кузнечику концертная деятельность, когда у него совершенно другие жизненные задачи? А я поняла, что любая сказка должна быть положена на реальность. Иначе это не сказка, а вранье.

С тех пор прошло много времени. Мальчик вырос, должно быть. А детский сад как стоял, так и стоит. Без ремонта. Я тоже продвинулась во времени и попала в другой его кусок. Я – такая же, а время вокруг меня другое.

Я живу не очень давно, но все-таки давно. Мои ровесники уже вышли в начальники и в знаменитости. Кому что удалось.

Гена Шпаликов ушел раньше своего часа. Не стал ждать. Надоело. Ему досталось вязкое время.

Однажды мы с ним встретились на телевидении. Он спросил:

– Что ты здесь делаешь?

Я сказала:

– Работаю штатным сценаристом.

– Нечего тебе здесь делать. Иди домой.

Второй раз он увидел меня с моим соавтором. Спросил:

– Что ты возле него делаешь?

Я сказала:

– Нахожусь под обаянием личности.

– Нечего тебе делать под его обаянием. Иди домой.

Он оказался прав. Мне не надо больше работать на телевидении, тратить время и душу. Мне не надо было соавторствовать, размывать свои способности. Мне надо было идти домой. И писать. Тогда я это не понимала, а он понимал. И за меня. И за себя.

Как-то я встретила его в сберкассе. От него пахло третьим днем запоя. Между прочим, не противный запах. Даже приятный. Немножко лекарственный.

Гена молод, но знаменит, что редкость для сценариста. С ним работают лучшие режиссеры.

– Ты вкладываешь деньги? – догадалась я.

Он хмуро посмотрел на меня и спросил:

– Похож я на человека, который вкладывает деньги?

Он их тратил, равно как и себя самого. Он взял тогда пятнадцать рублей, из них пять подарил кассирше. Он дарил себя направо и налево. Не жалко.

Он тогда сказал:

– Посиди со мной в кафе.

– Не могу. Дела, – отказалась я.

– Я прошу тебя. Один час.

Я пошла с Геной в кафе. Как на ленинский субботник. Не хочется, но надо. Он читал стихи. К нам за стол села девочка-школьница. Он и ей читал свои стихи. Все мои бесконечные дела и делишки осыпались, как картофельная шелуха. А этот час в кафе – на всю жизнь. Это был час высоты.

Он уже начинал уходить от всех нас и прощался с каждым по очереди. И со мной в том числе. И с незнакомой девочкой.

Его нет, а как бы жив. А некоторые живут, но как бы умерли. Ничего о них не слышно, хотя они что-то делают. Но вроде как и не делают.

А некоторые получили от времени вторую молодость, и сегодня в свои пятьдесят и шестьдесят моложе, чем были, честнее, интереснее.

Пузатый вышибала, режиссер-неудачник, которого никто и никогда не видел трезвым, превратился в мощного бизнесмена, продюсера, официального миллионера. Он меняет «мерседесы» и плащи в зависимости от времени года. Весной белый плащ, осенью – зеленый. Машина в цвет плаща. К тому же оказался правнуком не то Радищева, не то Рылеева. Потомственный дворянин.

Кое-кто из провинциального поэта превратился в Спартака, который повел рабов к свободе. И за ним пошли. Потом, правда, передумали и отстали.

Новое время одних отмело, других вскинуло на гребень, третьих выбросило к иным берегам. Эти другие приезжают сегодня из Америки и разговаривают с еле уловимым акцентом. Они говорят по-русски, но чувствуется, что привыкли к другому, более цивилизованному языку. Иногда спотыкаются в речи, ищут слово и делают в воздухе нетерпеливое движение пальцами, как бы подзывая это слово.

Для человечества в целом не важно, когда умер творец – молодым или старым, долго он жил или коротко. Важно то, что он успел оставить. Но для самого творца все-таки важно, сколько он проживет. Как надолго задержится на этом свете? И если бы Моцарта в последний час его жизни спросили: «Хочешь умереть как Моцарт или жить до ста лет как простой капельдинер?» Что бы он выбрал?

О чем я пишу? О том, как я шла по березовой роще.

Не очень молодая, но все-таки молодая. Студентка ВГИКа. Мастерская Катерины Виноградской. Ее звали не Екатерина – это другое. Торжественное. Екатерина Великая. А именно Катерина. Та самая Катя-Катя-Катерина.

Она всем открывалась по-разному. Как рояль пианисту. Кто-то подойдет, сыграет собачий вальс. А кто-то – экспромт Шопена. А третий просто постучит по клавишам кулаками, и тогда будет блям-блям-блям. Тот же самый рояль. Одному – блям-блям. Другому – божественное звучание.

Для одних Катерина Виноградская была автором фильмов «Член правительства», «Партийный билет». Живой классик.

Для других – ортодоксальный марксист. Заставляла писать образ Ленина. И писали. За повышенную стипендию. Подумаешь, на Западе из-за денег люди наркобизнесом занимаются. И то ничего. А тут образ Ленина написать.

Для третьих Катерина была несовременна и несвоевременна, как звероящер, заблудившийся в эпохах и попавший в двадцатый век. И никто не понимает, как это могло случиться: звероящеры давно вымерли и мамонты вымерли. Вместо них – слоны. И те только в Индии.

Но была еще одна. МОЯ Виноградская. И о такой я хочу рассказать. Потому что если не я, то никто. Никто и никогда.

Самое начало

Я снимаю проходную комнату у вдовой генеральши, работаю учительницей музыки, у меня нет пальто. Вернее, есть, но лучше бы его не было вообще.

Назад Дальше