Ехал грека - Виктория Токарева 3 стр.


Я шел по пляжу, ел безвкусную черешню. Тугие струйки толкали меня в ногу. У меня возникло чувство какой-то разъедающей неудовлетворенности. Я слушал в себе это чувство и сплевывал косточки в кулак. Загорелые тела, пестрые купальники, синьковое небо, наглое солнце, море, бурое у берега, пальмы с шерстяными стволами и жестяными листьями — все это лезло в глаза, в нос, в уши, как синкопированная музыка, пущенная на полную мощность. Я шел по пляжу, перешагивая через тела и обходя их. Люди играли в карты. Хохотали. Я не верил, что им азартно играть и весело смеяться. Мне казалось, они притворяются.

Наконец я пробрался к нашим и угостил их черешней. Вадик метнул на меня взгляд мизантропа и отвернулся: «Сейчас скажет: „Не хочу“», — подумал я. Жена архитектора зачерпнула горсть красивых ягод и протянула сыну.

— Не хочу, — обрадованно прочревовещал Вадик.

— А почему ты не хочешь? — спросил архитектор.

— Не хочет, и все, — заступилась жена архитектора. — Поди окунись!

— Не хочу!

— Ну, хоть один разочек!

— Отстань от него, — предложил архитектор. — Не хочет — не надо.

— А зачем я его сюда привезла?

— Зачем заставлять человека делать то, чего он не хочет? А если бы тебя заставляли делать то, что ты не хочешь?

— Ты так говоришь, потому что это не твой сын.

— Ты слишком много его спрашиваешь, — сказал архитектор.

Его точка зрения полностью совпадала с моей. Но я промолчал. Я сидел на корточках и ел черешню. Потом встал и пошел.

Мои друзья решили, что мне надоело существовать на корточках, и я пошел взять еще один лежак. Сейчас возьму и вернусь. Но я поднялся и пошел потому, что во мне что-то кончилось. Как бензин в мотоцикле.

Я могу понять заключенного, который убегает из тюрьмы за полтора месяца до окончания срока. Кончается запас терпения, и человек уже не принадлежит здравому смыслу.

В десять часов я стоял на базаре.

В пятнадцать часов я входил в помещение аэропорта. В восемнадцать часов я летел над средней полосой России. Над левитановскими пейзажами, о которых так скучал архитектор.

В двадцать часов по московскому времени я стоял перед Микиной дверью и нажимал на звонок.


У Мики домашние туфли на деревянной подошве и без пятки. Она клацает ими, как японка.

Сейчас застучат деревянные торопливые шаги. Дверь распахнется, я широко шагну, она сомкнет руки на моей шее, и воздух загорится вокруг нас. …Послышались бесшумные босые шагй.

Зашуршал замок.

Дверь распахнулась.

Мика…

Я не сделал шаг вперед. Я остался на месте. Меня что-то не пускало.

Ее глаза. Они, казалось, выключили свое обычное выражение. Глаза у нее были строгие, как у учительницы, которая выслушивает лодыря и пытается определить: где он врет.

— Я так и знала, — сказала Мика.

— Ты знала, что я приеду?

Мне стало обидно за себя, за то, что я, как дурак, летел через всю страну к этим глазам, к этой фразе.

— Проходи, — сказала Мика. — Только не топай.

Я шагнул через порог. Она осторожно прикрыла за мной дверь. Я стоял в прихожей, испытывая какое-то общее недоумение.

— Чего ты стоишь? Раздевайся.

Я снял плащ, повесил на вешалку. Поставил чемодан. Мика ждала, сопровождая глазами каждый мой жест. Было похоже, будто я монтер, пришел чинить проводку.

Мика на цыпочках пошла на кухню. Я двинулся следом. Тоже на цыпочках.

— Есть хочешь? — шепотом спросила она.

— А почему мы шепчем?

— Спят, — неопределенно ответила она.

— Кто?

— Муж.

— Чей?

— Мой.

Когда петуху отрубают голову, он еще некоторое время бегает по двору и, наверное, думает о себе, что он в прекрасной форме.

Я сел на кухонную табуретку.

— А где ты его взяла? — спросил я.

— В метро познакомились.

— Когда?

— Неделю назад. Он вошел на Краснопресненской, сел против меня и смотрит. Смотрел, смотрел, потом сел рядом. Потом я вышла и он вышел.

— И все?

— Все. А вчера подали документы.

— Но ты же его совсем не знаешь.

— Я его чувствую. Хорошие люди всегда видны.

— Ты сошла с ума. Зачем ты портишь свою жизнь?

— Хуже, чем было, не будет. Тебя кормить?

— А мужу останется?

— Всем хватит.

Она всегда любила меня кормить и любила смотреть, как я ем. И сейчас она легко задвигалась, собирая на стол тарелки и тарелочки.

— Знаешь, когда ты разбился, я села на пол и думаю: как же я теперь буду жить? А потом вдруг среди ночи проснулась и поняла: я жила ужасно…

— Что значит разбился?

— Разбился на самолете. Мне твоя соседка позвонила. Плакала, говорила, что ты предчувствовал.

— На каком самолете?

— Рейс 349. Москва — Адлер.

— У него отвалилось крыло… — Я смотрел сквозь Мику в тот далекий сон.

— Это я не знаю. Это тебе лучше знать.

Я все понял и поверил. Самолет, на который я опоздал, разбился, и, поскольку я был зарегистрирован…

Я понял и поверил, но это не произвело на меня сейчас никакого впечатления. Замужество Мики заслонило мою собственную смерть.

— Я разбился, и ты тут же вышла замуж?

— Я вышла замуж вовсе не потому, что ты разбился.

— А почему?

— Я влюбилась.

— И ты не заплакала по мне?

— Я не поверила. Я знала, что с тобой все в порядке.

— Откуда ты могла знать?

— Чувствовала. Знаешь, я недавно смотрела телевизионный фильм. Там приходит чукча к милиционеру и говорит: «В тайге прячется человек». Милиционер спрашивает: «А ты откуда знаешь?» А чукча отвечает: «Я сюствую». Так и я. Сюствую.

На Мике была незнакомая мне длинная юбка, и вся Мика была другая, чужая, не моя. И я уже не верил, что когда-то обнимал ее и был любим ею.

— Я не верю, — сказал я.

— Привыкнешь.

— Привыкну, — пообещал я. — Я тебя забуду.

— Ты слишком знаешь меня, чтобы забыть.

— Я отомщу.

— Как? — Она перестала резать сыр и заинтересованно смотрела в мое лицо.

— Я женюсь и буду счастлив.

— Не будешь.

— Откуда ты знаешь?

— Сюствую.

Мика взяла губку и протерла клеенку на столе. На ней были изображены черешни — абсолютно такие, какие я покупал утром на базаре.

— Почему ты ничего не ешь?

— Не глотается. — Я взял ее за руку. — У тебя с ним так же, как со мной?

Мы смотрели друг на друга, глаза в глаза.

— По-другому. Нет гремучего прицепа воспоминаний… Четыре года… — Мика замолчала, будто листая в памяти год за годом. — По времени это столько же, сколько шла война. А где мои завоевания? Где мои награды?

— Какие могут быть награды у любви? Чувство само по себе — это и завоевание и награда.

— Ты дал мне самый грустный опыт, который может дать мужчина женщине. Опыт унижения… Ты приходил и уходил и всякий раз боялся, что будет слишком долгое прощание. Мне казалось, что, помимо любви ко мне, у тебя должно быть чувство долга, но ты считал, что ничего не должен, тогда и я тебе ничего не должна.

— Какой бы я ни был, но второго такого ты не найдешь.

Я хотел, чтобы она испугалась и усомнилась.

— А я и не хочу такого второго. Я так много страдала с тобой, что у меня даже образовался условный рефлекс. Вот я вижу тебя, и мне хочется плакать. — Ее глаза заволокло слезами. — Знаешь, бывают сломанные замки, в которых проворачивается ключ. Ты стоишь и думаешь: вот сейчас отопрешь, сейчас… А ключ все проворачивается, и ты стоишь на улице и не можешь попасть в дом. Это с ума можно сойти.

Мы замолчали.

На улице звякнул велосипед. Мика вздрогнула.

— Мне все время кажется: телефон… — Она виновато улыбнулась сквозь слезы. — Я четыре года каждый день ждала твоего звонка и даже боялась пустить воду в ванной. Боялась, что не услышу.

— А почему он спит? — спросил я.

— Кто?

— Твой муж.

— Устал.

— А чем он занимался?

— Он археолог, недавно вернулся из Якутии. Нашел позвонок мамонта в районе вечной мерзлоты.

— А зачем он ему?

— Позвонок?

— Ну да…

— Чтобы представить себе весь позвоночник.

— А зачем представлять себе весь позвоночник?

— Чтобы воспроизвести мамонта целиком.

— А зачем воспроизводить мамонта, который давно сдох?

— Для истории… Когда через тысячу лет найдут твой позвоночник, им никто не заинтересуется.

— Почему же? Я вполне типичный представитель своего времени — честный, неустроенный, инфантильный…

— Честный вор, — подсказала Мика.

— Ну, знаешь… Все мы что-то воруем и что-то безвозмездно отдаем.

— Ты ничего не отдаешь. Ты чемпион эгоизма, и в этом твоя творческая индивидуальность. Ты предпочитаешь жить удобно.

— Что значит: удобно?

— Удобная работа: и занят и свободен. Удобный сын: и есть он, и нет его. Удобная женщина: можно прийти, можно уйти.

— Что значит: удобно?

— Удобная работа: и занят и свободен. Удобный сын: и есть он, и нет его. Удобная женщина: можно прийти, можно уйти.

Я смотрел на Мику. Я никогда не предполагал, что в ней зрели эти мысли.

— Ты ненавидишь меня…

— Незавершенная любовь переходит в ненависть. Это нормально.

— И ты меня ненавидишь?

— Ненависть — это очень сильное чувство. Такое же, как любовь, только со знаком минус. Я тебя не ненавижу. Я от тебя свободна. Не судьба, да и все.

— Почему не судьба?

— Я любила тебя сильнее, чем это нравится судьбе. И потом, я не вовремя явилась в твоей жизни. Надо было на десять лет раньше или ка десять лет позже. Я пришла в твои тридцать семь, а надо было в двадцать семь, когда ты был свободен. Или в сорок семь, когда устанешь терять…

— Судьба — не судьба… Просто я разбился, и ты бросила меня в ту же секунду.

— Ты был уверен, что я пойду за тобой в мир иной?

— Да, — сказал я серьезно. — Я был уверен.

— Дело не в том, разбился ты или нет, просто я износила наши отношения. Как туфли. Подошва отлетела.

— Почему?

— Люди любят друг друга, чтобы зачать ребенка и взрастить его для дальнейшей жизни. Есть время цветения — весна, а есть время урожая — осень. Невозможно же цвести и в весну, и лето, и осень, и зиму. Мои цветы облетели. А ребенка ты не хотел.

— Ты могла меня не слушать.

— Как я могла не слушать, когда ты был для меня священное существо.

— Но ведь все можно поправить.

— Только актеры могут играть один спектакль по десять раз. А мы не актеры, а люди. И не играем, а живем.

Из комнаты раздался мужской голос:

— Элла!

— Кто это: Элла?

— Я! — сказала Мика.

Я вспомнил, что полное ее имя — Микаэлла. Сейчас у нее все было другое: имя, одежда, глаза.

— Я тебе верил, — сказал я.

— А я тебе.

Я встал и пошел.

Я вышел сначала в прихожую, потом на лестницу. Когда я оказался на лестнице, я понял, что нг могу идти. Мне захотелось сесть тут же, на ступеньку, но ее археолог с позвонком мог выйти и увидеть меня под дверью, как собаку. Это было бы слишком щедрым свадебным подарком.

Я пошел вверх, держась за перила, И добрался до последнего этажа. Дальше был чердак.

Я сел на самую верхнюю ступеньку и застыл. Все ощущения были выключены во мне. Видимо, сработали защитные силы организма, и он самоотключился, чтобы я ничего не чувствовал.

Я не помню, сколько прошло времени, когда я услышал клацающие деревянные шаги, Мика поднималась по лестнице. Она чуть придерживала у колен свою длинную юбку, чтобы не мести ею ступеньки, и походила на представительницу девятнадцатого века, идущую на бал во дворянском собрании.

— Не сиди на камне. Встань.

Я встал.

Она взяла меня за руку и подвела к лифту.

— Нажми кнопку.

Я нажал большую круглую кнопку лифта. Она стала светящейся и красной, Сквозь решетку двери было видно, как задвигались колесики и поползли тросы.

— Как ты узнала, что я здесь? — спросил я, — Чувствуешь?

— Нет. Просто я стала смотреть в окно, ждала, когда ты выйдешь. Тебя не было. Тогда я спустилась вниз. Тебя нет. Значит, ты наверху. Методом исключения.

Лифт подошел и остановился.

— Открывай дверь.

Я повернул холодную ручку и открыл решетчатую дверь.

— Теперь иди.

— Можно, я еще посижу?

— Нет, — запретила Мика. — Иди.

— Что я теперь буду делать?

— Жить, — ответила Мика. — Подумай, ведь ты действительно мог разбиться.

Внизу кто-то постучал ногой, требуя лифт.

— Самое главное — быть живым, — сказала Мика. — Это необходимое условие. А все остальное можно варьировать.

Я вошел в лифт. Она захлопнула дверь. Стояла, ждала, когда я уеду, Все это было так беспощадно и нелепо, как будто моя голова стояла отдельно от меня и смотрела, как я уезжаю.

Наверное, когда петуху отрубают голову, то его глаза какое-то время видят, как бегает его туловище.

— Прости меня, — сказал я Мике.

— Нет. Не прощу.

Снизу опять загромыхали.

Я сомкнул внутренние дверцы и нажал кнопку. Передо мной поплыли большие белые цифры, обозначающие этажи: 5… 4… 3… 2… 1…


На дверях ресторана висела табличка: «Свободных мест нет». Желающие вкусить от сладкой жизни жались озябшей стайкой и, как зайцы, засматривали через стеклянную дверь.

Ресторан считался современным и модным. Наш инструментальный ансамбль — тоже современный и модный. И то, что мы здесь работали по вечерам, составляло честь и нам и ресторану.

Я уверенно подошел и постучал в дверь костяшками пальцев. Ожидающие посмотрели на меня с робостью и надеждой: они решили — я пришел с тем, чтобы восстановить справедливость.

Гардеробщик дядя Леша приблизился к двери — высокомерный и значительный, как сенатор. Он смотрел безо всякого интереса, как кастрированный перекормленный кот. И вдруг в его глазах зажглось внимание. Он придвинул лицо к самому стеклу, всматривался в меня, как шпион в сообщника, в ожидании пароля. Потом оглянулся по сторонам, живо отодвинул задвижку, и я просочился в вестибюль.

— Это ты, что ль? — проверил себя дядя Леша.

— Я, я, — подтвердил я.

— А сказали, что ты разбился в самолете.

— Интриги, — пояснил я.

Дядя Леша быстро-быстро закивал головой. Потом подержал голову в неподвижности и качнул ею слева направо, как бы в осуждение интриг. В стекло снова постучали костяшками пальцев. Дядя Леша надел на лицо прежнее выражение сенатора и удалился.

Я поставил чемодан за барьер, положил сверху плащ и вошел в зал.

Свободных мест действительно не было. Площадка для музыкантов пуста. Значит, наши на перерыве.

Ко мне разбежался официант Адик, красиво держа поднос у плеча. Адик остановился передо мной и стал меня рассматривать, давая мне возможность рассмотреть себя. Насмотревшись на его траченное жизнью лицо, я сказал:

— Посади меня куда-нибудь.

— К иностранцам, — определил Адик, хоть это было против правил.

Он повел меня через зал.

— А мне сказали: ты из самолета выпал.

— Я вместе с креслом выпал, — сказал я.

— И чего? — Адик остановился.

— Как видишь…

— Надо же… А я подумал: ты мне десять рублей должен. Попели мои денежки. Хотел к твоей мамаше пойти, а потом думаю: у человека такое горе, а я со своими вонючими деньгами. Хочешь часы? Швейцарские, с хрустальным стеклом?

Адик поставил поднос на служебный столик, отогнул рукав. На его запястье хрусталем и никелем мерцали часы. Я таких никогда не видел и даже не представлял, что такие могут быть.

— Триста ре, — назначил Адик. Подумал и сбавил: — Ну, двести…

Я ждал, когда он скажет: «Ну, сто». А потом: «Ну, рубль».

— А, черт с ними, — сказал Адик, — Бери так, дарю.

Он снял часы и положил их в мой карман.

— Да ты что? — растерялся я.

— Это мура. Штамповка…

Адик отвел меня на место, а сам заскользил в глубь зала, как конькобежец в одиночном катании. Он наградил меня часами за то, что я выпал с креслом и остался. В том, что я остался, было для Адика проявление высшей справедливости, и он радовался за меня и за себя, так как эта высшая справедливость правила и судьбой его, Адика. В середине зала он обернулся и посмотрел на меня из-за подноса.

За моим столиком сидели два иностранца. Вернее, я за их столиком. Один был старый. Он, по-моему, впал в детство и походил на плешивого младенца. Глаза его были голубые и бессмысленные. Второй лет сорока, с лицом, которое может встретиться в любой прослойке и в любой национальности. На своего соседа он не был похож, из чего я сделал вывод, что это не сын и не внук, а скорее всего секретарь.

Я кивнул вместо приветствия. Секретарь деликатно улыбнулся одними зубами.

— Туристы? — спросил я.

Секретарь понял, закивал головой.

— Ве-сна.

— Что?

— Еуроп… ве-сна. Америк… ве-сна…



Подошел Адик, поставил передо мной водку и рыбное ассорти.

— Что он говорит? — спросил я у Адика.

Секретарь что-то залопотал. Адик залопотал в ответ. Он окончил иняз, знал три или четыре языка.

— Весна, — перевел мне Адик.

— А что это?

— Время года, господи… Они ездят по всему земному шару за весной. Где весна — туда они и перебираются.

— А зачем? — удивился я.

— Старику нагадали, что он осенью помрет. Теперь он бегает от осени по всему земному шару.

— Хорошо, деньги есть, можно бегать от собственной смерти.

— Что деньги? Молодость за деньги не купишь.

— Но уж если быть стариком, то лучше богатым стариком.

Адик отошел к другому столику. Как говорят официанты — на другую позицию. Я налил рюмку водки и опрокинул в пустоту, которая гудела во мне.

Назад Дальше