— Знаешь, — сказала она, — наверное, это автопортрет.
— С чего ты взяла?
— Не знаю. Только себя человек может изображать так зло.
Он дернул плечами, словно ему жал пиджак. Он терпеть не мог, когда она пускалась в эти мутные разговоры про сны и ощущения, в эти моменты ему казалось, что она — дура, а жить с дурой невозможно.
— Я чувствую себя усталой, — пожаловалась она. — Целыми днями сплю.
— Поезжай за город, — сказал он, — подыши воздухом. Мне как раз вчера Гриша рассказывал про любовь клеща. Тебе понравится. Представь, клещ сидит на травинке, — он воздел к небу руки молитвенным жестом, — и ждет; день, другой, месяц, другой. Ждет свою любовь. — Он пошевелил пальцами. — А ведь может так за всю жизнь и не дождаться и помереть с голоду.
Она смотрела на то, как он приседает и поднимает руки, и думала, что последнее время он стал казаться ей несимпатичным.
Сперва он считал, что безволен и обречен смотреть, существуя за ее счет. Она становилась всем вокруг — небом, землей, воздухом, им самим, перетекала и курилась вокруг, и дышала. Стало хуже, раньше он был сыт, а теперь никак не мог насытиться. Теперь он поневоле все знал о ней, даже то, о чем она не хотела знать сама: что будет дальше. Это была обычная и глупая история. Любовь клеща: мужчина нуждался в ней.
Но разве он сам не поступал так же?
Потом ему открылось, что, глядя на него, она могла бы различить все свои печали (отраженные в болоте ели), и забытые мечты (мелкие цветы), и саму себя. Он думал, она существует, чтобы смотреть на него, а это он существовал, чтобы она могла посмотреть на себя.
Было и еще что-то, крохотное, далекое, принадлежавшее только ему. Он боялся себя узнавать. Откуда-то он знал, что это было бы больно. Но теперь он уже не мог сопротивляться. Быть может, оттуда он сможет позвать ее.
И тогда он согласился понять, кто он. И вспомнил.
И тот год, и ту женщину. И то, что он — ничто, кроме как переливы пигмента и игра отражений.
Диван надо выкинуть и купить нормальную тахту. А то так и будут сниться кошмары. Какой-то смутно знакомый человек, все путалось, сон хотелось сразу забыть, он увядал разом, блёк, как вытащенный на поверхность камень, в воде сокровище, на ладони — галька; вроде бы почему-то надо было умирать и заранее знаешь это, и одиноко, и дурно, и мучает запах краски, и никак нельзя объясниться в любви, даже теперь. И вроде бы этот сон подсказывал ей еще… Да нет, не то.
Про эту мазню он совсем забыл, надо же, ведь все уничтожил. А портрет подарил ей, и очень глупо. Каков кретин; я думал, что я в нем весь как на ладони и все понятно. Стыдно. Тоже мне Аполлон, рассматривать тебя… Только не говорите мне, что это был шедевр, ха-ха. Вот это ад так ад, а я тогда думал, хуже не будет. Неважно. Если мир устроен так глупо, черт с ним, если я, который сдох, должен теперь почти жить на старой картонке, под чужим взглядом, если… Но неужели просто смотреть на все это день за днем? Дай я хоть скажу тебе то, что знаю. Посмотри на меня, посмотри на меня, посмотринаменя!
Она лежала в темноте, слушая, как он похрапывает, и не могла понять, что ее беспокоит. Все было хорошо. А потом поняла. Она встала, обернувшись простыней, и прошлепала к портрету. Нечего на нее так смотреть.
Пустота забивалась в нос, в рот. Было страшно. Он успел удивиться тому, что забыл, как это бывает. И умер еще раз.
— Что ты там шуруешь? — спросил он, пошевелившись.
— Прячу эту мазню за шкаф, — ответила она. — Раз она тебе не нравится.
— Честно сказать, — пробормотал он, — не знаю, почему она всегда меня ужас как раздражала.
Елена Касьян СО СТОРОНЫ УЛИЦЫ
Владек сидит в кресле, вытянув длинные ноги в клетчатых пантуфлях, барабанит пальцами по подлокотнику и злится. Не проходит и дня, чтобы Ружена не попрекнула его хоть чем-то, хоть чашкой кофе, хоть куском мыла. Она думает, что сидеть весь день в кресле — это так приятно?
Да, допустим, ничего не делаю. Да, допустим, ни копейки в дом. Да, допустим, прирос, представь себе…
Владек поплотнее запахивает халат и закидывает ногу на ногу. Очень хочется курить.
Ружена стремительно проходит мимо него в спальню, потом обратно в ванную, нарочито громко хлопает дверцами шкафчиков, что-то роняет, ругается сквозь зубы, идет на кухню, звенит посудой…
Собирается на работу. Так каждое утро. Истеричка!
* * *— Да нет, это не выход, — говорит Ружена и отодвигает от себя пустую чашку. — Ну позвоню я ей, и что я скажу?
— Так и скажешь, — говорит Зося, — образумьте, мол, вашего сына, сил никаких нет!
— Ага, ты не знаешь его мать! — Ружена машет официанту и пальцем показывает на пустую чашку. — Проще сразу развестись!
Официант кивает и скрывается за стойкой. Через секунду он появляется с маленьким чайничком на подносе.
Зося ждет, когда официант подольет горячего кофе и отойдет обратно к барной стойке, потом наклоняется и что-то шепчет Ружене прямо в ухо.
— Да ну тебя! — говорит Ружена, краснеет и с любопытством смотрит на официанта. — Да ну тебя! — еще раз говорит она, придвигает к себе чашку и сосредоточенно кладет в нее поочередно три кусочка сахара.
* * *«Очень хочется курить, — думает Владек. — Очень хочется курить, а нечего!»
Он встает с кресла, медленно потягивается, запахивает халат и идет на кухню. Там он забирается на табурет и долго шарит рукой между банок, стоящих на полке под самым потолком. Ничего не найдя, он слезает с табурета, чихает от посыпавшейся пыли, злится, отряхивает рукав халата.
— Истеричка! — говорит Владек вслух.
Он открывает холодильник, достает кусок краковской колбасы и быстро ест, откусывая большими кусками. Продолжая есть, подходит к окну, опирается свободной рукой о подоконник и стоит так какое-то время.
Вдруг плечи его начинают как-то странно подергиваться. И если бы кто-то посмотрел в окно со стороны улицы, то увидел бы худого заросшего мужчину, который стоит, упершись лбом в стекло, и давится рыданиями пополам с колбасой, поминутно всхлипывая и содрогаясь всем телом.
* * *— Это сколько, получается, Владек не работает? — спрашивает Зося.
Они идут под руку вниз по улице, и Ружена пытается иоправить волосы, но сумочка каждый раз сползает с плеча и повисает на локте. Они останавливаются, Зося терпеливо ждет, пока Ружена поправит сумочку и уложит локон за ухо. Тогда они продолжают идти, чтобы через несколько шагав все повторилось.
— Шесть месяцев уже, — говорит Ружена, поправляя волосы. — Полгода, представляешь? Да ладно бы не работал. Ему лень даже из дому выйти! Он даже не бреется уже, представляешь?
— С трудом, — улыбается Зося, — хотела бы я на это посмотреть.
— Вот и посмотрела бы! Улыбается она! — Ружена высвобождает руку и демонстративно прячет ее в карман. — Я скоро с ума сойду вообхце!
— Ну хочешь, я с ним поговорю? — Зося снова настойчиво берет ее под руку, и они продолжают идти вниз по улице. — Ну хочешь, прямо сейчас?
Ружена пожимает плечами и какое-то время идет молча, глядя себе под ноги.
— И что? Ну вот что ты ему скажешь? — неуверенно спрашивает она.
— Ну хотя бы пристыжу! Знаешь, иногда на мужчин это действует. Ой, вот был у меня один случай…
* * *Владек слышит, как открываются дверцы лифта и кто-то разговаривает на лестничной площадке. Какой-то шум, звяканье ключей, смешки…
Владек быстро кладет колбасу в холодильник и большими прыжками несется в комнату. Там он усаживается в кресло, вытягивает ноги, скрещивает руки на груди и старается дышать ровнее.
Ружена включает в коридоре свет и тут же обнаруживает разбросанные клетчатые пантуфли.
— Так-так, — громко говорит она, глазами показывая Зосе на пантуфли, — проходи, Зосенька, проходи!
Она ведет Зоею прямо в комнату, попутно поправляя сумочку на плече. Они останавливаются перед креслом:
— Вот, Зосенька, полюбуйся!
И обращаясь к Владеку:
— Хоть поднялся бы, что ли! У нас гости, между прочим!
Зося смотрит на пустое кресло и чувствует, как вниз по позвоночнику скатывается холодная капля. Она оглядывается в надежде увидеть Владека на диване, или у окна, или хотя бы у двери, но в комнате никого нет. Ни-ко-го!
Зося стоит и смотрит, как Ружена разговаривает с пустым креслом, и думает: «Всё. Ружка помешалась. Какой ужас. Какой кошмар…»
* * *Владек закидывает ногу на ногу и понимает, что потерял пантуфли по дороге из кухни. Он расстраивается и злится еще больше.
Ружена заходит а комнату, встает прямо перед креслом, и снова начинаются обычные претензии. А, нет, сегодня что-то новенькое.
Владек закидывает ногу на ногу и понимает, что потерял пантуфли по дороге из кухни. Он расстраивается и злится еще больше.
Ружена заходит а комнату, встает прямо перед креслом, и снова начинаются обычные претензии. А, нет, сегодня что-то новенькое.
Гости? Какие такие гости? Владек вжимается в спинку и смотрит на дверь с раздражением, хотя и не без любопытства.
В коридоре как-то очень тихо. Владек смотрит на дверь и ждет.
— Вот, Зосенька, полюбуйся! — говорит вдруг Ружена и улыбается в воздух.
Владеку становится не по себе. Он быстро оглядывает комнату. Да ну, он же не идиот, в самом деле. Никого нет! Никого и не может быть!
Владек смотрит, как Ружена разговаривает с воздухом, помогая себе жестами и ужимками, и у него сдают нервы.
— Ты дура??? — кричит он и страшно пучит глаза. — Ты что, полная дура?
Ружена от неожиданности роняет на пол сумочку, бледнеет и бежит на кухню. Владек идет следом, задерживаясь в коридоре, чтобы надеть пантуфли. Ружена быстро забирается на подоконник, открывает форточку, высовывает голову и кричит:
— Помогите! На помощь!!! Кто-нибудь, помогите!
И если бы кто-то посмотрел в окно со стороны улицы, то увидел бы лишь битые стекла заброшенного дома и кусок грязной занавески, колышимой сквозняками.
Татьяна Замировская ПРИБАВЛЕНИЕ
— В некоторых ситуациях человеку нужно помогать, — сказал папа, когда привел домой тетю Гулю и троих ее детей, двух потемнее и одного посветлее, вообще белокурого, ясного, как солнце.
Это будут мои братья, понял я. Самый маленький из тех, кто потемнее, мялся в коридоре, боялся поднять глаза, он был весь укутанный в какую-то синюю ветошь; чтобы казаться выше, он встал на папин парадный ботинок и так балансировал, угрожающе стреляя черными глазами по сторонам. Маленький брат, придется заботиться. Из-под ветоши выбивались черные локоны. Может быть, и девочка, подумал я, придется возиться. В любом случае теперь дома будет много возни.
Мама сказала:
— Максим Максимович! — (Это мне.)
И папа сказал:
— Сын! Вот ты всегда хотел, чтобы у тебя были братья!
Мама произнесла небольшую речь: тетя Гуля была папина первая тетя, в смысле первая тетя, которую он встретил в жизни, у них была любовь, у тети Гули родилась девочка (тут передо мной вытолкнули того, белокурого и светлого, как альбинос, — выяснилось, что он-то и есть девочка, причем выше меня на две папины головы, придется повозиться), потом по каким-то непонятным причинам тетя Гуля вышла замуж за дядю Арама (его вообще никто не видел), но он недавно ее зарезал, убил и повесил ее внутренности на белую березу, что во дворе стояла, почему зарезал, непонятно, привиделось что-то. Разумеется, в таком подвешенном состоянии оставаться небезопасно, поэтому тетя Гуля взяла своих детей, двоих уже от этого дяди Арама, собственно, и решила пойти к нам, а куда ей еще идти.
— Куда ей еще идти? — позавчера кричал папа на маму, а она смешно бегала по кухне и размахивала чугунной сахарницей. — Ей не к кому пойти вообще, а он уголовник! Она его фактически прямо с зоны забрала, он в ее квартире жил, съедал все, на деньги ее жил, а теперь с ножом бросается — теперь ей умирать? Умирать ей, что ли?
— Да, теперь умирать мне, — радостно говорила мама и для увесистости каждого слова ставила сахарницу ненадолго на стол или на собственное запястье (четыре раза и один чистый, неоконченный размах — это была запятая).
— Что у нас может быть! — кричат папа. — Что нас может связывать! У нее трое детей! Я не представляю, зачем мне связываться с многодетной пожилой женщиной, которую трижды пыряли ножом!
Я решил, что от каждого удара ножом у тети Гули рождался ребенок. Только непонятно: первый раз ее пырял, получается, мой папа? Это совершенно нереально: он даже рыбу зарезать не мог, переживал, метался, пришлось цыгана с пятого этажа просить (он, кстати, вернул только полрыбы — так отрезал, так нож лег, бывает), он всегда из-за всех переживает, он скорей себя всего изрежет, чем другого человека, даже если этот человек — рыба.
Мама даже встречать тетю Гулю вышла с этой самой чугунной сахарницей. Я испугался, что она метнет сахарницу в кого-нибудь из гостей, но она только ритуально посыпала всех сахаром — щепотку на каждого — и сказала: «Дорогая Гульнара Леонидовна, добро пожаловать в наш гостеприимный дом, извините, что у нас на вас есть только одна комната, но сами понимаете, мы не совсем были готовы (тут папа метнул на маму нехороший взгляд), чувствуйте себя как дома, а где ваши вещи, это всё?»
Тут тетя Гуля сказала, что во дворе еще два чемодана, раскладушка и старая собака Лиличка. Папа прослезился и побежал во двор: оказывается, Лиличка была еще при нем, он сам, собственноручно покупал ее тете Гуле, когда думал, что она бездетная и что обязательно нужен в дом кто-то маленький и беззащитный, чтобы отвлекал и радовал.
Лиличка была спаниель, у нее на обоих глазах топорщились бельма, она ничего не видела. Отца она не узнала: извивалась у него в руках и стонала.
Мама заглянула Лиличке в искривленное страданиями лицо и сказала, что в бельма полезно вдувать сахарную пудру. Вот, собственно, и нашлось кого посыпать сахаром так, чтобы от этого была польза.
Я повел детей в их комнату: надо было показать им, где они будут жить. Раньше это была моя комната. Дети скинули балахоны, представились: одного, кажется, звали Аппарат, второго Недостаточно. Нашего, который девочка, звали Миша.
Но это женское имя, Мишель, объяснил он и тонкой, потерянной рукой взъерошил кудри у себя на затылке.
Это мой папа придумал такое имя, потому что они с тетей Гулей в те времена слушали «Битлз».
Еще они слушали древние блюзы, какие-то плясовые цыганские ансамбли, шумную электрическую музыку и старинные заунывные русские романсы, которые записывались будто бы у костра, сквозь вечерний треск. Все это стало понятно очень скоро, когда папа с тетей Гулей начали вспоминать молодость и переслушивать все это барахло (оно было в том, втором чемодане со двора — старые грампластинки, кассеты, большие пластмассовые колонки). Собака Лиличка выла, из ее глаз текли пустые, ничего не сознающие сахарные слезы, оставляя жестковатые сиропные бороздки на щеках. Мама сидела на кухне и варила компот из слив, потому что во втором чемодане тети Гули было три ведра слив, она успела заехать на дачу перед тем, как уйти от дяди Арама, дача-то ее собственная, нельзя отдавать вообще все сразу, урожай.
Детей, которые не папины, я для удобства называл Чужой и Хищник, потому что так и не понял, как их зовут на самом деле, они очень неразборчиво говорили. Хищник был помладше и вечно тырил мои карандаши. Чужой был старше и спокойнее, но я его вообще не понимал. Тетя Гуля говорила, что Чужой будет писатель — он постоянно сидел в углу с блокнотом и что-то в него записывал карандашами, которые украл для него Хищник. Вообще, всех этих детей связывала какая-то нехорошая круговая порука. Даже бледнолицый Мишель, который на самом деле был моей сестрой, вел себя как-то странно — однажды даже сел маме на колени за завтраком, мама жутко заорала, а Чужой и Хищник переглянулись и начали хохотать на своем непонятном инопланетном языке, поди разбери, хохот ли это вообще.
— Я недолюбленный ребенок, — объяснил Мишель, поправляя бретельку на платье. Мама сунула ему в руки сахарницу, спихнула его с колен (Мишель выше меня на две папины головы — хотя за две недели, пока тетя Гуля у нас жила, папина голова немного высохла и стала чуть-чуть меньше, поэтому Мишель от меня стремительно отдалялась — и как сестра, и как человек, и как возможный враг, отнимающий у меня далекие мамины колени) и убежала в ванную комнату — плакать. Вообще, мама часто плакала. Я засыпал в родительской комнате, мама плакала, а папа вылавливал ложкой из компота сливы и говорил: не на улицу же им идти, она мой близкий человек, она мне друг, куда им сейчас, ночевать на вокзалах, что ли, у людей несчастье, людям надо помогать всегда, вдруг они и тебе помогут.
Они помогли и мне, в самом деле: когда Мишель привела в дом хохочущего художника из театра, в котором тетя Гуля работала костюмером (оказалось, тетя Гуля — человек искусства, маме потом было жутко стыдно — она в ту самую первую ночь, когда ей в руки попалась сахарница, беспрестанно повторяла: уборщица, уборщица!), они мне сказали — поможем тебе с книжками, которые тебе в школе на лето задали, и заперли меня с книжками в ванной на три часа, действительно, помощь. Потом вытолкали меня из ванной и уже сами там закрылись с моими книжками. Потом я пытался их перечитывать, но там уже совсем другое было написано, вероятно, это надо будет читать в следующем году уже, литература для взрослых.
Тетя Гуля пару раз помогла маме: принесла ей несколько костюмов из театра поносить. Один — на корпоративный летний утренник (мама даже заняла первое место — она была там Пчелкой Майей, а остальные сотрудники просто были офисными сотрудниками, скучные люди из будней), другой — чтобы пойти на день рождения к подруге (это был костюм Царевны-Лягушки, да такой классный, что мама вернулась домой с подругиным мужем Валерой, он от нас до утра уходить не хотел, сидел на кухне, слушал радио, папа ему водки наливал).