Регинка совсем забыла про грибы, а Вадька все рассказывал о пиратских кладах на Луне и на Марсе, а еще на дне моря.
— А где теперь все эти клады? — спрашивает Регинка. — Мы же должны тогда знаешь какие богатые быть!
— А пиратские клады прятаться умеют, ты не знала? Зачем же всем видеть, какие мы богатые?! Ты что, не знаешь, что клады сдавать надо? Так вот, сокровища, когда они дома, превращаются в бусины и пуговицы. И штопки, и катушки. А ты что, не знала? Пойдем, пойдем к нам, я покажу.
Наталия Рецца ПРУД
Мне восемь лет. Каждую субботу я прихожу к Пруду. Иногда с родителями, но чаще всего сам. Мой дом недалеко от Пруда, и они за меня не беспокоятся.
Я несколько раз звал своих друзей с собой. Один раз они пришли, но им быстро стало скучно, и они ушли обратно в деревню, гонять колесо. А мне никогда не бывает скучно около Пруда.
Вокруг еловый лес. Тишина. Кто-то когда-то давно поставил у Пруда две грубо сколоченные лавки и стол между ними. Если нет дождя, я сажусь на лавку, ту, что ближе к Пруду, и смотрю на воду. Я так могу сидеть часами. Слушаю птиц и смотрю на воду, на отражение леса в черной воде.
Папа сказал, что вода такая черная, что похожа на нефть. Если бросить монетку в солнечный день — через секунду, на глубине десяти сантиметров, она уже пропадает, и ее яркий отблеск заглушается темнотой воды. А если бросить камень, по зеркальной поверхности медленно расходится круг. Медленно и долго. Точно как нефть, сказал папа. Черная и вязкая.
Я пару раз пытался прикормить рыб, которые живут в пруду, но они никогда не приплывали. Я уже почти решил, что в пруду вообще нет рыб. Ни одной. А потом все-таки увидел одну.
Как-то раз мы пришли с мамой и нашли на камнях недоеденную рыбину. Мама сказала, что это, наверное, выдра или бобер поймали рыбу и вылезли пообедать, а мы спугнули. Я все время смотрел на эту рыбину, на лежащие вокруг чешуйки размером с пятак и такие же блестящие, и мне было неприятно. Мне было неприятно, и я постоянно смотрел на эту рыбу. Она внутри была красная от крови. В ту субботу я не захотел оставаться один у Пруда, и мы быстро вернулись домой.
Но это было давно, месяца четыре назад, я с тех пор вырос и не боюсь всяких глупостей. Мне нравится приходить к Пруду и смотреть на воду и на отражение облаков. Нравится слушать, как шумит сухая трава на берегу, когда поднимается ветер.
Когда идет дождь, я захожу на коротенький мостик и смотрю на круги, расползающиеся по черной воде. У меня есть собственный зонтик, дедушка подарил, я его всегда с собой беру на Пруд, чтобы из-за дождя не пришлось возвращаться раньше времени.
А если нет дождя, я сижу на лавке и ем бутерброды, которые мне дает мама.
Мама говорит, что моя привычка ходить к Пруду — нездоровая, и ей это не нравится, и она на следующее лето отправит меня к бабушке. Папа с ней спорит. Я молчу, потому что до следующего лета еще далеко.
В теплые дни я засиживаюсь допоздна, до сумерек, а потом возвращаюсь домой, пью горячий чай и смотрю телевизор.
* * *Мне триста лет.
Я живу в Пруду. Я темный и гибкий, и бОльшую часть своей жизни я сплю. Когда я хочу есть, я ловлю рыбу или мелкую живность и съедаю их без остатка. Один раз я выбрался есть рыбу на прибрежные камни. Грело солнце, и я наслаждался свежим рыбьим мясом, запахом и осенним теплом. Рыбина была огромной, и ее чешуя сверкала на солнце, как блестят монеты, которые люди иногда зачем-то кидают в Пруд.
В тот раз мне пришлось бросить рыбу на камнях. Кто-то шел в мою сторону, и я беззвучно скользнул в глубину.
Я собираю монеты, которые люди бросают в воду. Выкладываю на дне мозаику. Ее постепенно заносит глина, и я выкладываю новый слой.
Люди тут не купаются. Боятся черной воды и водорослей. Им нравятся другие пруды — с прозрачной водой. А мне нет. В прозрачной воде меня сразу увидят.
Кроме монет, в моей коллекции почти ничего нет. Пара ржавых цепочек. И часы. Часы необычные, у них стрелки нарисованы на стекле, а циферблат двигается. Они водонепроницаемые, но недавно в них кончился заряд, и они остановились.
Они упали с руки девушки, когда она и ее парень затеяли возню в лодке на середине Пруда. Я плавал под лодкой, касался ее склизкого днища и слышал их смех.
Мне нравилось смотреть, как цифры на часах ходят по кругу. Медленно, но упрямо. Я пытался поймать каждое неуловимое движение циферблата и засыпал. Жаль, что они остановились. Но вряд ли кто-нибудь когда-нибудь бросит мне в пруд упаковку батареек. Вместо дурацких монеток.
Мне почти не скучно. Я много думаю и много сплю.
Раньше я был не один, нас было двое. Второй был тут раньше меня. Когда я появился тут, Второй уже был. Мы дружили. А потом Второй подавился рыбной костью и умер. Мне пришлось его съесть, чтобы никто не нашел тело. Это было лет двести назад, что ли. Я все съесть не смог, но мне помогли рыбы.
Сначала было грустно и тяжело, и скучно. Потом привык.
Один раз я пытался перебраться в соседний пруд. Взял пару монеток, взял часы и цепочки и поплыл по ручью. Но ручей между прудами слишком мелкий, а вдоль него лежит тропинка через лес, Я боюсь людей, когда я не под водой. Я вернулся.
Каждую субботу я не сплю целый день. Я подплываю поближе к поверхности и наблюдаю. Выбираюсь в прибрежные камыши и сквозь листья смотрю, как он ходит по берегу. Как садится на лавку и ест бутерброды. Как бросает камешки в воду и смотрит на медленно расходящиеся круги. Иногда он кидает в воду хлеб. Не знаю зачем — наверное, пытается прикормить рыб. Но они никогда не приплывают. Они боятся — знают, что я где-то рядом. Прячутся на глубине, в зарослях, в прибрежной тине с другой стороны Пруда.
Когда идет дождь, он стоит на мостике со своим желтым зонтиком. Я плаваю на глубине полутора метров, но он не видит меня — из-за непрозрачной, черной воды. Он смотрит на круги, расходящиеся по воде от капель дождя. А я сквозь эти круги смотрю на его лицо. На его румяные щеки, и светлые, прилипшие ко лбу волосы, и яркие голубые глаза.
Триста лет назад я был таким же.
Евгений Коган СТОЛБЫ
Город, осклабился Илья и захлопал в ладоши.
Он был очень маленьким, когда его отец Егор, зарубив собственную жену Машу топором, удавился в сарае на веревке, которой подпоясывал широкие штаны. Илюша остался один, но по родителям не скучал — он вообще ни по кому не скучал, потому что с трудом понимал, что происходило вокруг него, только улыбался и хлопал маленькими ладошками. Роды были тяжелыми — мать кричала несколько часов, а Илюша все никак не хотел вылезать на свет божий, цепляясь за теплое материнское нутро. Но деревенский лекарь Степан Матвеевич, гордившийся своим городским образованием и уважением среди деревенских, все-таки вытащил младенца из мамкиного нутра. Илья не плакал, а только смотрел удивленно на Степана Матвеевича, на толстую мамку, которая лежала потная и уставшая, почему-то сжимая правой рукой свою огромную грудь с круглым коричневым соском, который просвечивал сквозь белую, мокрую от пота рубашку.
Илья так ни разу и не заплакал — он с неизменным восторгом и удивлением смотрел на мир, который окружал его, и улыбался. Когда ему было уже года четыре, его мать, так и оставшаяся обрюзгшей после родов, сказала мужу, что их сын вроде бы какой-то идиот. Егор сплюнул на деревянный пол избы — сука, блядь, родишь идиотов, другого от тебя чего ожидать. Он уже давно потерял интерес к своей толстой некрасивой Марусе и даже после бутылки не смотрел на нее, зажимая за сараем соседских девок. Девки смеялись, отталкивали Егора, который годился им в отцы, визжали на всю деревню, но не жаловались, а ему хватало: потискав в руках молодые девичьи грудки, он успокаивался, или у него уже не хватало сил на то, чтобы настоять на своем, или просто он тискал девок потому, что так было нужно, а сам, после рождения Илюши, ничего не хотел.
Илюше едва исполнилось пять лет, когда его отец, напившись сильнее обычного, пришел в дом с топором в руке. Ну что, сука, дождалась, сказал он неожиданно спокойным голосом и рубанул Машу по голове. Маша, едва он переступил порог дома, все поняла и даже не убежала, не попробовала увернуться, не заслонилась руками. Она просто стояла там, где застал ее Егор, и топор разрубил ей голову ровно пополам. Кровь и еще что-то красное и мягкое брызнуло на стену и широкий подоконник, на какие-то банки, и Маша осела, словно стекла по стене своим толстым, некрасивым телом, да так и осталась с топором в голове и в окровавленном невзрачном платье, которое продолжало топорщиться даже и тогда, когда она перестала дышать. Отец Илюши выдохнул и перекрестился — скорее по привычке. Потом вышел во двор, шатаясь дошел до сарая, выдернул из штанов веревку и перекинул ее через высокую балку под потолком. Его нашли на следующий день, он уже посинел. Илюша все это время просидел в своей комнате, улыбался, смотрел на маму и иногда дотрагивался до живота, потому что ему хотелось есть.
Когда по деревне прошла весть о том, что Егор зарубил топором жену и сам повесился в сарае на веревке, про Илюшу сначала не говорили. Его накормили чем-то и оставили в доме, только вынесли его мать и, боязливо, топор. К вечеру все же заговорили о том, что Илью надо бы куда-то деть, но брать его никто не хотел. Егора в деревне не то что не любили, но сторонились, особенно когда он был выпившим, его жену молча жалели, вздыхали вслед, но вслух не обсуждали. Малолетнего дурачка же не любили в открытую — дети его играть не брали, да он и не хотел, все больше сидел на лавке у дома или смотрел в окно и улыбался. Так как-то и получилось, что его не трогали — кормили иногда, в остальном он жил сам по себе, улыбался да иногда жевал сухарь. К нему привыкли, он иногда стал говорить — не говорить даже, а произносил какие-то слова, бессвязные, понятные только ему самому. Поэтому ему никто не отвечал, только показывали пальцем — дурачок.
Ему исполнилось примерно восемь лет, потом примерно десять, потом примерно двенадцать. Илья рос, и никто в деревне как будто и не замечал этого. Мальчик все также продолжат улыбаться, хлопать в ладоши, его звали дурачком, а ему было все равно, только улыбался. Ему нравилась его жизнь, потому что он не знал другой. На него стали обращать внимание девушки: Илья был красив той красотой, что незаметна с первого взгляда, но проступает тогда, когда живешь с человеком бок о бок долгое время, наблюдаешь его постоянно, привыкаешь к нему, перестаешь замечать его странности — словно так и должно быть. Илья был из таких — он нравился девушкам, но как-то отвлеченно. Они понимали, что никогда у них с ним, смешным и нелепым деревенским дурачком, ничего не будет, никогда он их не поцелует, никогда не обнимет, и потому, чувствуя собственную безопасность и безнаказанность, начали заигрывать, шутить, строить глазки, улыбаться со значением. Илье это нравилось — он тоже улыбался и хлопал в ладоши, начинал отличать деревенских девок, узнавать их, порой даже называл по именам.
На Рождество, когда снегу навалило — не дай бог, от дверей было не пройти, мужики каждый день с утра пораньше брались за лопаты, деревенская красавица Инна, самая видная девка, пришла к нему в дом. Ему как раз исполнилось четырнадцать лет, он сидел на крыльце, хлопал в ладоши, не замерзал — не чувствовал холода. Захлопал в ладоши, увидев девушку, назвал по имени. Инна присела с ним рядом. Что делаешь, спросила она. Илья гыгыкнул радостно, остатками ума понимая, что нужно что-то отвечать, но не умея, не зная, не ведая слов. Инна убрала длинные волосы с его лица, протянув пальцами по щеке — у Илюши перехватило дыхание от этих мягких, теплых, податливых пальцев, он вспомнил маму, положил руки на колени. Илюша, сказала Инна, снова и снова дотрагиваясь до его лица, до щек и переносицы, до губ, остановилась пальцами на губах, замерла на мгновение, а потом убрала пальцы и своими губами мягко дотронулась до его. Илья испугался, подумал, что она сейчас втянет его в себя, затянет губами и он исчезнет, пропадет, навсегда пропадет, не будет его больше. Испугался, почти совсем перестал дышать, только слеза появилась, замерев. Но было не больно — наоборот, было приятно, по неспокойно, и сердце стало биться быстрее, и немного задрожали пальцы рук — сильнее, чем обычно. Инна закрыла глаза и отдалась поцелую, а Илья только открыл рот и постарался не дышать, совсем не дышать, чтобы длить это наслаждение как можно дольше, чтобы не кончилось ощущение, чтобы воспоминание о маме, о ее мягкой коже, о ее запахе и тепле длилось и длилось… Инна открыла глаза и щелкнула Илью по носу — дурак ты, такой дурак, сказала и отодвинулась. Холодно, сказала еще, поеживаясь, и дотронулась до своих губ. Хороший, сказала, звонко рассмеялась. Потом встала и, коснувшись Илюшиной щеки губами, ушла, лишь один раз обернувшись и помахав ему рукой: хороший. Илья тихо гыгыкиул, ему было не по себе. Потом еще посидел на крыльце — стало холодно, воспоминания о маме снова исчезли, а Инна растворилась в мерзлом вечернем воздухе. Илья вздохнул и два или три раза хлопнул в ладоши — ощущения от Инниных губ не возвращались. Тогда он ушел в дом и плотно закрыл за собой дверь.
Потом была весна, снег начал таять, и, как в прошлом году, с потолка дома, где жил Илюша когда-то с родителями, а теперь — один, стала капать мерзлая вода. Илья потрогал ее на вкус, лизнул языком со стены — не соленая, совсем без вкуса, только холодная очень. Потом, когда стало капать уже в середине комнаты, не по стене, подставил ладонь — ледяные капли разбивались о ладонь, щекотали, Илюша улыбался. Про Инну он забыл, только иногда ночью снилась мама, и Илюша просыпался, оглядывался, слезал с кровати и босыми ногами шлепал по всему дому, заглядывая в углы, шаря руками в темноте, тихонько гыгыкая, пока не возвращался обратно в постель, еще теплую, и засыпал. Никогда не боялся темноты — не знал, что ее можно бояться, что вдруг темнота скрывает опасность, не ведал опасности и никогда не видел дурных снов. Не то что наяву.
Потом деревня совсем заплохела: молодежи не осталось, девки все повыскакивали замуж за городских, и первой — красавица Инна, напоследок зашла к Илюше, погладила его по голове, поцеловала в щеку, улыбнулась одними глазами — хороший ты мой, дурачок, Илюше было очень приятно, а потом Инна ушла, а за ней — и остальные девки, чего в деревне сидеть, в девках-то. Старики поумирали — кто сам, а кто и замерз с бутылки, зима очень холодной была, а самый резвый дед, Игнат Олегович, говорили, что ему под сто лет, пошел зимой рыбу ловить в реке да и не вернулся, даже следов не оставил — все ночью замело, прорубь и та замерзла. Когда приехали люди из города, землю смотреть, Илюша один был — похудел совсем, волосы грязные, сидел на крыльце, жевал сухарь старый какой-то. Увидел людей, сразу разулыбался — давно людей не видел. Ты чей, спросил дородный мужчина, почесав себе переносицу, и Илюша и ответ радостно гыгыкнул. Тогда решили его отправить и детский дом подальше, в совсем другой город, потому что документов при дураке не было, а на вид ему было никак больше шестнадцати не дать, ну семнадцать от силы, и дом его совсем уже начат рушиться от времени и без хозяина Так Илья впервые оказался в поезде. Ночью, когда все спали, он спустил босые ноги с полки и вышел в коридор. Вагон покачивался на стыках рельсов, за окном мелькали далекие огоньки, и как было спать в такую ночь. Илья обеими руками схватился за перекладину вдоль окна и прижался носом к стеклу. Он смотрел, как проносятся мимо деревья и фонарные столбы, очень много столбов, как провода режут на части серое небо, как из далеких труб медленно поднимается дым, как короткие шлагбаумы перегораживают дороги, пока поезд не пройдет мимо, и как на поворотах, если как следует приглядеться, где-то впереди видно поезд, который уже повернул, а вагон с Илюшей и спящими пассажирами еще нет. Еще Илюше понравилось старое дерево, уже мертвое, согнутое и сухое, без веток, которое было похоже на медведя, вставшего на задние лапы и замершего так, словно вглядывался куда-то. Илюша захлопал ладонью по стеклу, но медведь не реагировал, только все смотрел куда-то, и Илья тоже стал смотреть туда, но ничего не увидел, потому что вокруг была совсем уж глубокая ночь.
Утром поезд остановился на большой станции, и Илюшу, замотав его шею колючим шарфом и засунув ноги в резиновые сапоги, вывели из вагона. Город, осклабился дурак, захлопал в ладоши, зажмурился от накатившего внезапно то ли счастья, то ли какого другого чувства, которого раньше не было, и снова распахнул глаза, а носом вдохнул резкие незнакомые запахи. А потом, вдруг, словно его испугали чем-то, вскрикнул и сорвался с места, побежал вдоль поезда и дальше, вдоль железнодорожного полотна, только в другую сторону — туда, откуда поезд приехал. За ним закричали, побежали следом сначала, но потом поняли — не догнать, и остановились, запыхавшись, сплевывая на землю и матерясь чуть слышно, а документов-то у него и нет, чего за ним гоняться. Только смотрели сначала ему вслед, как он вихляет, перепрыгивая через коряги уже далеко от станции, а потом он исчез где-то за деревьями и фонарными столбами.
Илюша объявился через пару лет, вышел в окрестностях деревни, в которой родился, вернувшись домой, как кошка, но в саму деревню не пошел, да и деревни больше не было, стройка какая-то бухтела там, где раньше была деревня. Илюша ходил вокруг, к людям не подходил, старался на глаза им не попадаться, только гыгыкал тихонько, ночью в ладоши хлопал, не от удовольствия, а чтобы не замерзнуть, ночи были какими-то слишком холодными, даже для поздней осени, а потом, каждый вечер, выбирал дерево погуще и забирался в ветви, повыше, и засыпал. Ему редко снились сны, и он все еще не боялся темноты, только понимал каким-то своим чутьем, что к людям подходить нельзя, не мог себе объяснить почему. Иногда ему снилась мама, и он ощущал на губах забытый поцелуй Инны, деревенской красавицы, которая он не помнил, как выглядела, и тогда он улыбался. И еще ему снились фонарные столбы вдоль железнодорожного полотна, но наутро он своих снов уже не помнил.