Йосефа в эти дни я видел редко, хотя и очень старался поговорить с ним при любой возможности — ведь он оставался для меня единственной радостью в гнетущей атмосфере, которая воцарилась на корабле. Дело в том, что мальчик был совершенно поглощен неожиданно свалившимся на него чувством, и, честно говоря, мои глаза, уставшие от созерцания мрачных физиономий, просто отдыхали при одном взгляде на его счастливое лицо. Мне приходилось напоминать ему о его же собственных планах зарабатывать в Гаване музыкой — только так и получалось завладеть драгоценным вниманием господина Йосефа. Как и всем впервые влюбленным, жизнь казалась ему и его Ханне полностью изменившейся. Еще вчера мир, как голодный лев-людоед в сказке, угрожающе разевал перед ними свою зловонную пасть, и вот сегодня, как по мановению волшебной палочки, он уже покорно ползает у их босых ног, лижет палубу, трясет блохастой гривой и умоляет поделиться хотя бы крупицей счастья, а взамен обещает, обещает, обещает… А им-то что… им не жалко… на, бери, косматый, — вон у них его сколько, этого счастья: льется через край, того и гляди, затопит этот крошечный океан за бортом.
Что там говорить, господин судья… любовь — тоже вид сумасшествия, особенно первая. Так что в этом отношении Йосеф не выглядел нормальнее того свихнувшегося господина из первого класса. Помню, я подумал тогда, что они представляют собою разные крайности: господин наделяет людоеда несуществующими клыками, а Йосеф безмятежно записывает опасное чудовище в свои лучшие друзья. Кто ж мог знать, что правы окажутся не нормальные люди, обладающие взвешенным взглядом на вещи — например, такие, как я… а именно безумец, причем не просто безумец, а именно безумец-пессимист? Скажите, господин судья, зачем придавать этому миру признаки разумности и в то же время произвольно швырять его в самых безумных направлениях? Нельзя ли остановиться на чем-нибудь одном? Что?.. Ах да, извините, конечно. Вопросы здесь, несомненно, задаете вы. Извините еще раз.
Огни Гаваны показались на горизонте в ночь на субботу, 27 мая. После всего того, что я рассказал, думаю, вам будет понятна радость, с которой все встретили это известие. Один лишь капитан казался озабоченным. Как выяснилось потом, он уже знал, что никому не будет дозволено сойти на берег. «Сент-Луис» даже не был допущен к своему привычному пирсу — мы просто встали на якорь в середине гавани. Я готовился сойти на берег вместе с Йосефом, Ханной и ее родителями. Мы предполагали, что на первых порах они вполне могут пожить в доме моих стариков. Контракт обязывал меня вернуться в Гамбург, но я собирался воспользоваться старыми связями и попробовать за пару дней, пока пароход стоит в Гаване, пристроить мальчика пианистом в какую-нибудь таверну поуютней. Мне не пришлось бы за него краснеть, поверьте, господин судья.
— Разве мы не должны подойти к пирсу? — спросил меня Йосеф, когда все уже стояли на палубе, ожидая возможности сойти на берег.
— Не знаю, — сказал ему я. — Наверное, какие-нибудь искусственные формальности, решаемые, как всегда, горстью долларов. Здесь, на Кубе любой чиновник, от почтальона до президента живет только за счет взяток. Скоро сам увидишь.
Я так и думал тогда, господин судья, в точности так. Даже преувеличенно серьезное лицо полицейского у трапа не насторожило меня.
— Слушай, парень, — сказал я Йосефу. — Судя по задержке, вы тут пробудете еще часик-другой. Но мне не хочется терять времени — будет гораздо разумнее, если я заранее извещу родителей о вашем приезде. Как только спуститесь, берите такси и езжайте прямиком ко мне.
Я написал ему адрес на клочке бумаги и пошел к трапу, где уже стоял Винсент. Полицейский изучал наши документы так долго, как будто впервые видел кубинские паспорта. Наконец мы спустились в полицейский катер. Кроме нас позволили сойти еще четверым членам команды с испанскими паспортами.
На берегу шумела кучка местных нацистов, размахивая плакатами. На плакатах было написано: «Возвращайтесь откуда приехали!» и еще конкретнее: «Евреи, вон!» Винсент вздохнул и покачал головой. Помню, я тогда рассмеялся:
— Не бери в голову! Шендики везде одинаковы.
Дома отец, после первых приветствий погрозил пальцем и с шутливым упреком сказал:
— Что это твоя компания сюда коммунистов возит, как будто нам своих мало?
— Каких коммунистов?
Он бросил мне сегодняшнюю газету. Ее заголовки немногим отличались от лозунгов портовой демонстрации. Что происходит? Отец удивленно развел руками:
— Ты ничего не знаешь? Вся Куба бурлит. Пару недель назад в Гаване была огромная демонстрация — тысяч пятьдесят, не меньше. Я такой и не упомню. Люди недовольны. Работы и так мало, а тут еще тысяча коммунистов на нашу голову.
— Каких коммунистов, отец? Что ты несешь?
— Ну как же, — сказал он уверенно. — Это ведь евреи, правда? А евреи все коммунисты, разве не так? Ладно, хватит об этом. Пойдем-ка лучше выпьем рому.
Но даже славный гаванский ром не лез мне в глотку. Я провел на берегу четыре дня, не находя себе места. Чужим трудно понять кубинскую голову, господин судья. Но я-то был свой. В первый же момент мне стало ясно, что должно произойти неимоверное чудо, чтобы пассажирам «Сент-Луиса» дали сойти на гаванский берег. Там сошлось все — политика, безработица, местные нацисты, германская пропаганда, коррупция, газетные мерзавцы… и все это сплелось в неимоверно прочный узел, развязать который не мог уже никто. Я пытался представить себе, что происходит сейчас на корабле. Ад! С моей стороны было просто идиотизмом возвращаться туда, но сидеть на берегу было почему-то еще хуже.
Я вернулся в среду, на следующий день после того, как сумасшедший господин из первого класса бросился за борт, предварительно вскрыв себе вены. К счастью, я этого не увидел. Беднягу выловили из воды и отправили в госпиталь. Ирония судьбы заключается в том, что он оказался одним из очень немногих, кто в итоге попал на берег. Вот вам и безумец… В пятницу «Сент-Луис» запустил двигатели и снялся с якоря. В обратный путь. Капитан предусмотрительно выбрал для этого обеденное время — видимо для того, чтобы держать ситуацию под контролем. Ведь реакция могла быть всякой. Что бы сделали вы, господин судья, почувствовав толчок судна под вашим стулом — как толчок земли, уходящей из-под ног во время землетрясения? Толчок, означающий конец последних надежд, насмешку судьбы, гадкой, как торжествующая улыбка ортцгруппенлейтера Отто Шендика? Что бы сделали вы?
Нет-нет, вопрос мой риторический, я не жду от вас ответа. Я помню: вопросы здесь задаете вы. Те люди в обеденном зале замерли на какое-то мгновение, все, как один, и глаза их смотрели не наружу, а вовнутрь… замерли, а потом опустили головы и просто продолжали есть, молча, как и за минуту до этого. Можно ли представить себе такое? Они даже не плакали; плакали официанты, а эти — нет! И я еще тогда подумал: это же что нужно пройти, чтобы выработать в себе такую бесконечную меру терпения! Да и потом… потом, уже дней через десять, два парня из обслуги покончили с собой. Беда происходила не с ними — им самим не угрожало ровным счетом ничего! Вы понимаете? Посторонние парни повесились оттого, что не могли вынести одного только вида происходящего с этими людьми… или от стыда… не знаю, да это и не важно, отчего… важно то, что из самих несчастных не покончил с собой никто! Никто, если не считать неудавшейся попытки того, оставшегося в Гаване господина, который, правду говоря, был помешанным с самого начала и потому не в счет. Хотя в целом свете трудно было сыскать людей, у которых нашлось бы больше оснований прыгать за борт, чем у этих терпеливых изваяний, с глазами, устремленными вовнутрь, молчаливо пережевывавших свою пищу, в то время как спасительный берег за окнами дернулся и поплыл, неудержимо отдаляясь.
Они уже не рассчитывали ни на что, в отличие от капитана, который продолжал бороться, стараясь выиграть время. Мы обогнули остров, но решение кубинского правительства осталось тем же, несмотря на упорные попытки изменить его со стороны всевозможных сочувствующих организаций. Кстати, сочувствующих нашлось уйма, вот только въездных виз не давал никто.
— Надо идти к берегам Флориды, — говорил я Йосефу. — Здесь, с кубинцами, капитан только зря жжет топливо. Америка — вот ваша надежда.
Но этот восемнадцатилетний мальчик только грустно улыбался, глядя на меня глазами семидесятилетнего… нет, тысячелетнего старика.
— Пойми, Гектор, — сказал он мне как-то. — мы не нужны никому. Мы тут чужие, как марсиане, на этой планете. Все человечество будет только радо, если мы исчезнем. Просто никто до сих пор не брался за это дело серьезно. А Гитлер взялся, и теперь никто не станет ему мешать, вот увидишь.
Это звучало дико, господин судья. Совершенно нерационально. Я, хоть и человек искусства, но мистики абсолютно не перевариваю. Америка, страна беженцев и иммигрантов, должна была их взять, без сомнений. Тем более что телеграмма, которую отправили президенту Рузвельту, попала прямиком в газеты — для большей верности, чтобы не затерялась среди других бумаг на столе самого занятого в мире человека. Но, тем не менее, она затерялась, господин судья, можете себе такое представить? Там, на столе Овального кабинета, в ворохе опросов общественного мнения. Президент могучей державы молчал, как скромный мышонок в своей норке. Молчал, когда «Сент-Луис» лег в дрейф последней надежды прямо напротив сияющего огнями Майами, молчал, когда катера американской береговой охраны отогнали нас, как паршивого пса, от беспечных берегов Флориды, молчал, когда, отчаявшись, капитан взял, наконец, курс назад, на смерть, на Гамбург!
Это звучало дико, господин судья. Совершенно нерационально. Я, хоть и человек искусства, но мистики абсолютно не перевариваю. Америка, страна беженцев и иммигрантов, должна была их взять, без сомнений. Тем более что телеграмма, которую отправили президенту Рузвельту, попала прямиком в газеты — для большей верности, чтобы не затерялась среди других бумаг на столе самого занятого в мире человека. Но, тем не менее, она затерялась, господин судья, можете себе такое представить? Там, на столе Овального кабинета, в ворохе опросов общественного мнения. Президент могучей державы молчал, как скромный мышонок в своей норке. Молчал, когда «Сент-Луис» лег в дрейф последней надежды прямо напротив сияющего огнями Майами, молчал, когда катера американской береговой охраны отогнали нас, как паршивого пса, от беспечных берегов Флориды, молчал, когда, отчаявшись, капитан взял, наконец, курс назад, на смерть, на Гамбург!
Так что прав оказался Йосеф, а не я, умудренный опытом лабух. Мы плыли через Атлантический океан, и он казался уже деревенской речки — так стремительно приближалась к нам старая подлая Европа, распахнув ворота своих концлагерей, дыша огнем своих крематориев, истекая газом своих душегубок. Мы возвращались туда, молча склонившись над тарелками, пассажиры и члены экипажа, евреи и прочие, Йосеф и я, с глазами, устремленными вовнутрь… с тем лишь отличием, что я видел внутри только стыд и смятение, а он что-то другое, о чем никогда не говорил, да и кто расскажет?
Чудо произошло на самом подходе к Британским островам. Четыре европейские страны согласились предоставить пассажирам «Сент-Луиса» временное убежище до окончательного выезда на постоянное жительство в Соединенные Штаты. В совместном заявлении они особо упирали на временность и исключительность принятого решения, дабы сотни тысяч остальных германских евреев ошибочно не истолковали его, как готовность спасти от Гитлера и их. Йосеф и Ханна сошли на берег в Антверпене. У ханниных родителей были родственники в Брюсселе, поэтому чиновники оставили их в Бельгии. Я сошел вместе с ними. У профессионального лабуха везде есть связи, и мне без особого труда удалось пристроить мальчика в приличный брюссельский ресторан. Какая-никакая, а работа.
На «Сент-Луис» я не вернулся. Честно говоря, при одной мысли об этом судне у меня начинало ныть в животе. Распрощался с Йосефом, пожелал ему удачи и рассказал, как найти меня в Нью-Йорке. По самым пессимистичным расчетам, он должен был оказаться там не позже, чем через два года.
— Не расстраивайся, мальчуган, — сказал я ему. — Мы еще сбацаем вместе твоего любимого «Эль Манисеро»!
Как же! Не расстраивайся… я сам с трудом сдерживал слезы, а паренек только улыбался своей грустной улыбкой. Может, они и впрямь марсиане, господин судья? Больше мы с Йосефом не встречались.
Я отплыл из Бельгии в августе 39-го. А еще через восемь месяцев туда вошел Гитлер. Вот и все, господин судья. Единственное, что у меня осталось на память о том путешествии — это аллергия на корабельный гимн, «Сент-Луис Блюз». Стыдно сказать, но в первый раз меня стошнило прямо на клавиатуру. Что ж, как я уже отмечал, у каждого из нас — свои человеческие странности.
ГЛАВА III
К своему непосредственному начальнику Берл относился сложно. С одной стороны, Мудрец раздражал его своим безграничным занудством, своими бесконечными претензиями, которые с первого взгляда выглядели просто дурацкими, на второй — оказывались еще более дурацкими и только с третьего захода в них обнаруживалось некое рациональное зерно. Но до третьего взгляда в суматохе событий, как правило, не доходило, что, естественно, не добавляло теплоты к их взаимоотношениям. Так или иначе, по изобилию взаимных уколов, деловые разговоры между Берлом и руководителем Службы больше напоминали фехтовальный поединок. Подобное положение дел, очевидно, вполне устраивало Мудреца, который странным макаром получал удовольствие как от собственных удач, так и от уколов противника, что бесило Берла дополнительным образом.
С другой стороны, Берл привык к этому дышащему на ладан старичку в толстенных очках, к его длинным жалобам на здоровье, к его убаюкивающей манере разговора, из которой вдруг неожиданно выскакивало, как стилет из бархатного рукава, острое и блестяще продуманное лезвие оперативного плана. Он мог сколько угодно жаловаться на занудство Мудреца, но, в конце концов, именно это занудство, эта педантичная подготовка, о большей части которой Берл имел весьма отдаленное понятие, не раз и не два выручали его из довольно неприятных ситуаций.
На встречу Берл ехал в плохом настроении. Он знал, что Мудрец редко что делает просто так — в особенности, когда требуется выбрать место встречи. Если уж ему, с его больными коленками взбрело в голову ковылять по лесным тропинкам вместо того, чтобы спокойно сидеть в кондиционированном кафе, попивая любимый тыквенный сок, то для этого наверняка существовали весьма серьезные причины. Неужели будет делиться воспоминаниями о своем героическом прошлом? Парк назывался «Иерусалимский Лес» и располагался с тыльной стороны горы Герцля, вплотную примыкая к военному кладбищу и «Яд-ва-Шем» — музею, посвященному жертвам Катастрофы. Он и впрямь больше походил на лес — по своему свободному характеру, не стесненному чрезмерным вмешательством садовника. О парке, пожалуй, напоминали только мусорные баки, водопроводные краны и врытые в землю столики для пикников.
Берл миновал ворота, проехал по асфальтовой дорожке до небольшой площадки и припарковался рядом с машиной Мудреца.
«Тоже „тойота“, — подумал он, выходя и оглядываясь в поисках старика. — Везет мне на них в последнее время».
Сопоставление дряхлого интеллигентного начальника и синайского бедуина выглядело забавно само по себе, и Берл слегка развеселился. Вредный старикан, конечно, давно заметил его, но не торопился окликнуть. Остановившись у кромки деревьев, Берл с наслаждением вдохнул горьковатый иерусалимский воздух, пахнущий сосновой хвоей и солнечной пылью. В конце недели и по праздникам это место кишело любителями пикников, водка лилась рекой, запахи стейков и шашлыков заглушали аромат сосен, а дым мангалов возносился прямиком ко Всевышнему. Но сейчас, в этот будний день, парк был абсолютно пуст.
Лес карабкался в гору вверх от площадки. Приглядевшись, Берл обнаружил знакомую фигуру за одним из расставленных по склону деревянных столов и стал подниматься, хватаясь за ветки и ловко перемахивая с камня на камень. Мудрец сидел, сложив перед собой маленькие морщинистые руки, и скорбно смотрел на приближающегося подчиненного.
— Здравствуйте, Хаим, — сказал Берл, с многозначительным звяканьем ставя на стол сумку для пикника. — Ума не приложу, как вы сюда взобрались. Дайте угадать… неужели фуникулер? Но где же тогда вагончики?
— Очень остроумно, — хмыкнул Мудрец. — Я пришел по тропинке, как и все нормальные люди.
Слово «нормальные» он выделил особо.
Берл благожелательно улыбнулся: — Вы же знаете, что нормы я обычно не выполняю. Оттого и кочую с завода на завод. Но где же ваша сумка, Хаим? Доставайте продукты. Гулять, так гулять.
— Какие продукты?
— В это место обычно приезжают только на пикник, — невинно заметил Берл, расстегивая сумку. — Отчего бы и нам не расслабиться?
Он последовательно выставил на стол хлеб, сыр, фрукты и плоскую бутылку Мартеля. Старик с изумлением наблюдал за его действиями.
«Один-ноль в мою пользу»… — подумал Берл и добавил вслух:
— А это специально для вас, Хаим.
На стол со стуком стала бутыль тыквенного сока. Нижняя челюсть Мудреца дернулась, но он вовремя поймал ее, не доводя до полного отвисания. Старый хрыч умел держать удар.
«Все равно два-ноль», — торжествующе отметил Берл про себя и достал бокал. — Вы не возражаете, если я буду пить из хрусталя? Мартель как-то не согласуется с одноразовыми стаканчиками. Но я все-таки захватил и их, специально для вас. Зачем лишать старого человека привычной посуды?
Берл заботливо положил стопку пластиковых стаканов поближе к начальнику. Мудрец только скрипнул всем телом. Три-ноль! Театральным жестом отбросив в кусты пустую сумку, Берл плеснул себе коньяку и дружелюбно наклонился над столом:
— Что же вы все молчите, Хаим? То, что вы заявились на пикник без продуктов, еще куда ни шло, хотя тоже не очень красиво — так я еще, чего доброго, подумаю, что вы скуповаты. Но если выяснится, что у вас нету даже слов, то я совсем заскучаю…
Инициатива была захвачена всерьез и надолго. Старик все так же молча достал из кармана клетчатый носовой платок и вытер обширную лысину.
— Я одного не пойму, — сказал он скрипучим голосом. — Чему вы так радуетесь? Задание-то, по большому счету, провалено. Тот кусок металла, который вы приволокли из Дааба, не может заменить информацию об источнике.