– Из Канады я возвращаюсь домой, Борис, – строго напомнил Толпечня.
В трубке послышалось смущенное покашливание.
– Да-да, домой, конечно, Эдик, домой, но только, старичок, через Японию. Лады? Там будет симпозиум по сверхдальним. Мы требуем включения нового спорта в Олимпийскую программу. Съедутся лучшие летуны – Мэффи Огоуфолл, Люки Ферр, Вэл Зивелло.
– Черт бы их побрал! – в сердцах сказал Толпечня.
– Эдуард, мы говорим с тобой по международной системе связи. Через спутник УХО, – испуганно-официальным тоном напомнил Панегиркин.
Толпечня хотел и этот спутник послать в преисподнюю, но тут голос замзава уплыл в ионосферу, вмешалась какая-то другая система связи, запульсировал новый спутник, что-то зажужжало, какой-то голос задребезжал с упорством приближающегося комара:
– Рейкьявик? Колин, мистер Торбеччио! Мистер Тоббич! Эдвард Тубич! Атеншен плиз, Токио спикинг! – И вдруг совсем живой, ошеломляющий голос Алисы поцеловал его прямо в ухо:
– Эдик, здравствуй!
– Ты в Японии? – заорал Толпечня. – Я лечу к тебе. Я через четыре дня буду там.
– Но я улетаю, милый. Сегодня я улетаю через Северный полюс в Европу.
– Ваш звук, мадам Крылова, необычен, попросту невероятен. Он стоит в ряду полумифических современных явлений вроде телепатического контакта с дельфинами; космической ботаники или этого нового вида спорта, сверхдальних прыжков, по которым сейчас все с ума сходят.
Алиса отмахнула назад свою гриву и зорко посмотрела на спутника – нет ли подвоха в его словах? Нет-нет, мистер Оазис был простодушен. Он упивался гладким течением своей речи и упивался беседой, дивной прогулкой в обществе утонченной русской певицы под ветреным лондонским небом, похожим на размытую палитру художника-мариниста.
Они шли вдоль рядов знаменитой лондонской толкучки на Портобелло-роуд. Здесь торговали вперемешку сельдереем, креветками, самурайскими мечами, шляпами-треуголками, безносыми гипсовыми амурами, орденами и медалями всех стран, полуистлевшими мундирами времен Великой войны, колокольчиками, майками и значками с сомнительными надписями, игрушками ё-ё, комнатными собачонками, томами лохматой прозы и оккультными знаками из Тибета. Публика здесь тоже была невероятной: индус со спящей коброй на плече, хиппи с глазами, зеркальными от наркотиков, француз-крестьянин из Нормандии, обвешанный гирляндами знаменитого вандейского лука, шалая девчонка с цитрой – одна штанина красная, другая зеленая, боа из перьев тащится по асфальту – и все здесь чувствовали себя как дома. Пожалуй, один лишь респектабельный мистер Оазис в дорогом фланелевом костюме выглядел здесь странным чучелом.
– А что такое, мистер Оазис, эти сверхдальние прыжки? Это любопытно?
– Инкредибл! Это не просто спорт, это прикосновение к тайне! Можете мне верить, я сам пытался летать на склонах Килиманджаро. Знаете, раньше прыгали с трамплинов, но с тех пор как ваш соотечественник Толбуэнчи изобрел полые лыжи, трамплины сданы в музей, как паровоз Стефенсона. Теперь прыгают прямо с горных вершин, и зрелище полета вызывает тихий экстаз, сходный с тем чувством, которое я испытал вчера на вашем концерте в Ройал фестивал холле.
Где сейчас мой соотечественник Толбуэнчи? – тихо подумала она. Одержимый своими прыжками, он мечется по всему свету, мечтает о каком-то немыслимом Эребусе, как о венце своей карьеры. Что касается меня, то я готова стать немой, как губка, лишь бы быть рядом с ним где-нибудь в Голицыне, в Медведкове, на Разгуляе. Фокус тут в том, что я не могу не петь, пока люблю его, а он не может не летать, пока любит меня. Все и началось-то с любви: чудо-лыжи и этот невероятный звук.
– Ваш звук, мадам Крылова, загадочен. Должно быть, вы знаете, что в записи он теряет все очарование, – говорил мистер Оазис, задумчиво блуждая розовым, как мармеладка, ногтем в довольно пушистой бакенбарде. – Странно, что и по телевидению пропадает половина эффекта. Увы, потомкам не придется наслаждаться вашим искусством. Вы сами – часть вашего звука, и от вас исходит некий еще не исследованный психоделический магнетизм.
Алиса засмеялась.
– Вы говорите обо мне как о контактном дельфине или о лунном гладиолусе.
Мистер Оазис болезненно вскрикнул при этих словах, закрыл глаза и побледнел от непонимания.
– О, мистер Оазис, любезный мистер Оазис, я обидела вас!..
Они остановились перед маленькой дощатой эстрадой, на которой настраивала свои гитары группа «Мазутные пятна». За спинами парней были развешаны две сомнительные простыни и пододеяльник, и на этот экран сопливый подросток проецировал из бабкиного чугунка расплывающийся нефтяной спектр.
…Алиса закрыла глаза и оказалась на площади Сокола, возле пельменной. Толпечня крутил ложку в мучнистом бульоне, тоскливо смотрел в текущее стеклярусом темное окно. Публика узнала его, а он ничего не видел вокруг, потому что ждал ее…
Долговязый малый в искусно разодранном свитере выступил вперед и запел:
– Ах, про ее батистовый и кружевной чепец. – Разноплеменная толпа, собравшаяся у помоста, захохотала и зааплодировала. Аплодировал и королевский музыковед мистер Оазис. Аплодировала и Алиса… а ночь опускалась на нее, сверкая двадцатью семью этажами Гидропроекта. Когда чуть-чуть притрагиваешься губами к чужим губам, тут совершается колдовство…
Обвал, вакханалия четырех гитар. Хохот в толпе, свист волшебной флейты, крик какаду.
– Ах, этот чепчик розовый пришелся наконец!
…Когда после недолгой разлуки они встретились, кажется, он плакал. Трудно себе представить, но он лежал ничком, и плечи его тряслись, как у плачущего человека. Было совсем темно, и только дрожал на стене далекий отсвет вывески ВДНХ. Просторная родина распростерлась в темноте: мухинская скульптура, космический обелиск, купола выставочного Багдада, и ночь текла сквозь фильтр светофоров и белых линий на асфальте.
Она отошла от окна, присела рядом, провела ладонями по его плечам, и по рукам, и по бокам, под пальцами ее перекатывались какие-то желваки, грубые выступы костных мозолей, следы бесчисленных переломов. Ей не хотелось плакать. Ей вообще ничего не хотелось самой, ей хотелось только размазаться по всему его телу, чтобы уже совсем ничего не хотеть самой…
Алису вдруг увлек ритм песни, и она нечаянно выдала «звучок». Все в изумлении обернулись, а девчонка в страусином боа подмигнула ей и сказала хриплым голосом:
– Ого, подружка? Хочешь уехать?
– А я и так улетаю, – улыбнулась Алиса. – Улетаю через час в Югославию на фестиваль в Дубровник.
– Умоляю, разрешите мне отвезти вас в Дубровник на моем аэро, – загудел умоляюще мистер Оазис. – Полный комфорт, ванна из чистого золота…
– Благодарю вас, мистер Оазис, но я уже привыкла к самолетам без ванны.
Скала, с которой он стартовал, затерялась среди своих сестер, а он все еще набирал высоту. Он летел теперь над горным курортом Хаконе и видел сразу несколько отелей, три современных, японских, и один старый отель викторианского стиля. Между ними завивалась кольцами головоломная развязка автотрассы. Люди вылезли из машин и следили за его полетом. Впереди синело озеро, где он собирался опуститься, а за озером, занимая целый сектор неба, словно ворота в рай, стояла гигантская симметричная Фудзи.
Все идет нормально, думал он. Я оседлал поток и теперь пролечу сколько захочу. Пока не начну думать о лыжах. В полете главное – не думать о лыжах. Если подумаешь о том, что тебя несут твои лыжи, – конец. Это ты сам летишь. Понятно? Ты и лыжи – это одно целое. Не «ты + лыжи», и не «лыжи + ты», и не Пантелей Толпечня. Ты летун; твое естество в полете. Главное – не думать о лыжах.
– Эй, Джет, завести тебе что-нибудь русское? – услышал он в наушниках голос с телевизионного вертолета. – У нас есть пластинка «Разлука ты, разлука».
– В чьем исполнении? – спросил он.
– Алиса Крылова.
– Не надо. Пустите тишину.
Главное – не думать о лыжах. Это – главное.
Она пела под сильным и знойным юго-западным ветром, на галерее Ректорского дворца, и звук ее расширялся на весь Дубровник. Туристы и далматинцы заполнили Плазу и все боковые улочки, все лестницы Кафедраля и церкви Маленьких Братьев, крепостные стены и башни, они стояли стеной вокруг фонтанов Онофрио, а дети, так те сидели прямо в воде.
Звук ее расширялся сквозь гранит и сквозь мрамор, сквозь бронзу и серебро, пожалуй, даже сквозь годы, думали далматинцы, уж не улетел ли он вспять к причалам пиратской Рагузы?
Главное – петь, думала она. Петь и не думать о связках и гортанных хрящах. Какие еще психоделические эффекты? Я и голос – это одно, это звук. Забыть обо всем, и о фанатике с ультрафиолетовым лицом тоже забыть. Я звук. Все равно мы не встретимся, пока любим друг друга, а разлюбим, так нечего и встречаться. Звук – я. Главное – не думать о хрящах и связках.
– Пробуют какие-то новые усилители, Ханни, – сказал в отеле «Эксельсиор» турист Джонни Гогенцоллерн своей невесте туристке Пегги Габсбург. – Временами кажется, что поет Алиса Крылова.
В конце декабря со сломанной ногой он оказался дома, вернее, в клинике Института усовершенствования врачей.
Огромное желтое с белыми колоннами здание больницы было построено в XIX веке на берегу худенькой речушки Шпильки. Больница в течение десятилетий разрасталась, к ней пристраивались новые корпуса, операционные и инфекционные блоки. Речушка давно уже исчезла, включилась в систему канализации, но в народе больницу все еще называли Шпилькой. «Попал в Шпильку» – так и говорили в народе.
– Жить и видеть, – бормотал Толпечня день за днем, глядя на свою загипсованную и подтянутую на блоке ногу.
Сосед его, хоккеист Саша Луньяк, без конца пел одну за другой модные песенки.
– Опять стою на краешке земли… В городе нашем, эх, многолюдном… Но ты прости, ты прости, капитан… Постарею, побелею, как земля зимой… Но я лечу, лечу, эх, и кричу…
Левая стопа Саши была раздроблена коньком во время десятой игры с «Монреаль канадиенс», но сейчас он был уже, по его выражению, в порядке, ковыляя на костыле по коридорам, и приносил больничные новости, на которые безучастный Толпечня реагировал слабо.
– Да, Алоллинарьич, – однажды сказал Саша, – вчера в красном уголке одна кадришка-замухрышка, хрипатая такая, передала мне для тебя записку. Извини, забыл.
Толпечня надел очки и прочел:
«Шпилька» гудит слухами о знаменитом пациенте. Я все о тебе знаю. Врачи говорят, что хромать не будешь. Что касается меня, то я сегодня уже выписываюсь, из отоларингологии. Я сорвала связки, и хрящи мои почти расплавились. Звук пропал навсегда, и я говорю-то теперь только шепотом. Прощай, я прошла ВТЭК и уезжаю в другой город. А. К.
Желаю тебе все-таки прыгнуть с Эребуса».
– Когда ты получил записку? – спросил Толпечня Луньяка.
– Вчера в это же время. Извини, старик, у меня этих записок полный карман. Пока разобрался…
– Дай нож, – попросил Толпечня. – Вон тот, фруктовый.
– Харакири? – с любопытством спросил хоккеист.
Фруктовым ножом Толпечня перерезал нейлоновую нить натяжения. Нога его грохнулась на кровать, как поверженный монумент. Он встал и в несколько приемов подошел к окну. Обломки берцовой кости нестерпимо вспарывали мягкие ткани.
За окном в рамочке мороза был его город: сквозь пушистые ветви Нескучного сада просвечивали Патриаршие пруды, и толпы народа вытекали из метро «Ботанический сад» и тянулись по Театральной к Гоголевскому бульвару, откуда юзом полз одинокий троллейбус. Фасад Консерватории отражался во льду, переходя в Третьяковскую галерею, а рядом огромный под снегом Маяковский покровительствовал могучей спиной малышу «Современнику». Дальше была мельтешня такси, деловых людей и домохозяек, пульсация светофоров. Спас-на-курьих-ножках, котлетная, рыбная, шашлычная, а в самой глубине картины среди сотен лиц угадывалась у дверей бутербродной обледеневшая от суточного ожидания женская маленькая фигура.
Он распахнул рамы и взгромоздился на подоконник.
– Далеко собрался, Аполлинарьич? – полюбопытствовал сосед.
– Еще не знаю, может быть, и далеко. Никогда не знаешь, сколько пролетишь.
Мороз и свежий запах хвои наполнили комнату. Толпечня понял, что он замечен, и тут же услышал зарождение звука. Звук поднимался из глубины, из солнечной дымной долины, он набирал с каждой секундой неслыханную мощь и громоздил ему гору. Ледяную красивую гору с идеальным скатом и полкой для прыжка. Тогда он забыл про боль и пустился вниз.
Он пролетел над городом, над парком и надо льдом, над памятником и магистралями, а звук чертил за ним в предвечернем небе новогоднюю траекторию и опускался рядом.
Похрустывая загипсованной ногой, Толпечня подошел к бутербродной, и…
Никаких неприятных неожиданностей в этом рассказе больше не будет.
Александр Снегирев Как же ее звали…
– Она спросила: «Это Сталин?»
Деревья, кустарник, хрустящие дорожки. Сюда сосланы властелины прошлых государств и ведомств. Подвиги и злодейства остались позади, за поворотом века, а памятники, словно заблудившихся склеротиков, собрали по городу и свезли на траву под кроны. Наркомы, маршалы, несгибаемые солдаты забытых фронтов, гранитные, бетонные, отлитые из цветно-металлических сплавов, лишенные площадей, постаментов, некоторые вовсе позорно уложенные в траву. Каждого можно облапать и на коленки присесть для прикольной фотки. А старички только рады. Высовываются из зарослей, выглядывают из-за кустов. Превратились в лесных духов, сатиров и вакхов, во всю ту нечисть, которая населяет леса, парки и водоемы.
Белокурая малышка притащила меня сюда. Позирует, просит сфотографировать. Лучше бы в кино пошли. Надо было с ней рвать, когда она, пожелав сойти за умную, назвала любимые книжки: «Мастер и Маргарита» и «все» у Ремарка. Я себе давно пообещал: «Услышишь про Ремарка – рви сразу, не оттягивай». И вот она ласкает юдифьевым педикюром каменные губы Ильича-Олоферна, того и гляди растормошит старика и тот не удержится, лобызнет ее мизинчик. И она еще спрашивает, Сталин ли это. А ведь могла и Пушкиным назвать.
Кстати, а мы ведь встречались раньше. Неужели тот самый? Только шея надломилась. Помню, стоял себе в одном маленьком дворике, и лишь конец Советcкого государства переместил его в эту скульптурную резервацию. Стоял сентябрь, как сейчас, и воздух был прозрачен, и видно было далеко, как сквозь хрусталь. Хотя это для красного словца. Через хрусталь ни черта не разобрать даже на метр, я однажды пробовал, смотрел сквозь вазу. Но когда оцениваешь хрусталь со стороны, кажется, что он увеличивает прозрачность атмосферы в разы.
В тот год я только приехал в город после армии, провалил вступительные, устроился рабочим в мосфильмовском павильоне и снял комнату у Елизаветы Романовны. Слонялся в выходной день по опустевшему центру, когда москвичи укатили на дачи, и увидел объявление: «Сдаю комнату студентке». И почерк такой аккуратный. Я еще подумал, может, девушка красивая, компаньонку ищет для совместных штудий. Вряд ли, конечно, но чудеса случаются. И хоть я и не студентка вовсе, студентка из меня, прямо скажем, хреновая, но по адресу решил пойти, благо в двух шагах.
Елизавета Романовна оказалась далеко не девушкой, годов ей тогда было хорошо за семьдесят, но спину держала прямо, два раза в неделю по часу плавала в «Москве», регулярные пешие прогулки, контрастный душ. Активное долголетие, короче. К моменту нашей встречи Елизавета Романовна несколько лет как овдовела, муж – отставной полковник помер, оставив трехкомнатную квартиру, старомодные галифе с кантом времен Парада Победы и сына, который, как водится, оказался неблагодарным, во второй раз женился и уехал на строительство электростанции на далекой северной реке, воды которой вовсе вымыли память о родной матери. Тогда еще эта тема с великими северными стройками была актуальна, на излете правда, но спрос имелся. Короче, сын далеко, внуков нет, быт налажен, горка с посудой, зеленый штоф, белые салфетки, Елизавета Романовна решила сдать комнату.
Я ей сразу приглянулся. Певуче, по-московски так, она сказала, что я, кажется, приличный молодой человек и не обижу старушку. И пустила меня на постой в тот же день. Плата оказалась вполне по карману, я получил ключ, право пользоваться туалетом и ванной и целый список правил, как следует себя вести в новом жилище.
Я зажил очень хорошо и спокойно бок о бок с Елизаветой Романовной. Она рассказывала про мужа, потом стала кавалеров вспоминать, попутно давая мне советы, как себя вести с девушками, что делать следует, а чего делать нельзя ни при каких обстоятельствах. Мне запомнился ее рассказ о студенческих годах, когда за ней ухаживал институтский красавец, спортсмен, здоровяк, победитель соревнований, все девушки заглядывались и юная Елизавета Романовна едва не согласилась за него выйти. Если бы не одно обстоятельство – однажды в столовой она случайно увидела, как спортсмен и здоровяк доедает с чужих тарелок. Бедняге не хватало стипендии досыта наесться, он был нищий, все были нищие, все голодали, но доедать за другими… Больше она с ним не то что за руку держаться – видеться не могла. Вот такая тонкая душа. А потом соседка по комнате с курсантом познакомилась, а у того, конечно, приятель оказался. И закрутилось. Мужа в погранвойска направили, в Эстонию, которая только-только почти добровольно присоединилась к Союзу. Переехали на новое место, муж стал возвращаться за полночь. Сначала злой бывал, а потом стал пьяный приходить или вовсе не являлся. Говорят, ночные расстрелы им поручали. Всех младших офицеров привлекли. Надо было срочно с эстонцев спесь сбить. Слава Богу, война. Трагедия, конечно, но зато не до пьянки. Ее с пузом, как жену военного, в поезд и на Урал в эвакуацию, а мужа на фронт. Сына родила поздней осенью, когда немцы Москву взять почти взяли да застыли, морозом ранним заколдованные. Как выжили, не знает, тряпье эстонское, которое с собой прихватить успела, на хлеб меняла, так и протянула до возвращения мужа через два года. Контузия, зато руки-ноги целы. Потом по стране мотались, хорошо, соседка на Сахалине надоумила и муж в Академию поступил. Перевелся в Москву, окончил учебу, получил назначение в Генштаб, дали комнату, потом квартиру. Домик старый, неказистый, ни одного прямого угла, но за другими объедки не собирали.