Поединок. Выпуск 7 - Хруцкий Эдуард Анатольевич 4 стр.


Стрельцов вдруг непонятно почему заволновался.

— А ты что, не хочешь? — как можно спокойней отвечал он. — У меня вот недавно сестренка спрашивает: «А правда, Ваня, что бывают люди, которые по два фунта в день получают?»

— Ну а ты чего? — В голосе Вальки Рыгина прозвучала неприязнь, трудно смешанная с жалостью.

— Я говорю: наверное, есть. Но только я таких не видал.

— И–и–эх, вы! — зло выдохнул Рыгин. — Пойдем! Пойдем, тебе говорят! Покажу. У меня еще время есть. И сестренке, может, захватишь. Я ее почему–то помню, твою сестренку.

Они пересекли Невский, стали колесить проходными дворами. Удивительно быстро Стрельцов потерял ориентировку.

Внезапно, в каком–то проулке, беспросветном от вплотную стоящих домов, Рыгин жестко и цепко взял Ивана за плечо.

— Ты только вот что… — заговорил он, твердо глядя глаза в глаза. — Если кому–нибудь это место… Или даже просто расскажешь… В общем, сам понимай, не маленький, что тебе будет!

Отпустил плечо, повернулся и пошел, уже больше не оглядываясь. А Ване Стрельцову и без этих страшноватых слов было не по себе. Впервые — в одиночку, без всякой страховки — предпринимал он этакую авантюру: шел «на малину». Теперь он почти не сомневался — «на малину».

Пусто посасывало в желудке от страха. «Если убьют, никто ведь и не узнает, где я», — подумал с тоской.

Он и не предполагал, что почти в самом центре Петрограда есть такие трущобы.

Грязь здесь была повсюду. Она была не просто признаком, — она была необходимым условием, обычаем этих мест, застарелая грязь.

Но ведь — жили! Вот что Ваню поразило больше всего. То за мутным стеклом видел он куклу, покойницкого цвета, с оббитым носом, пакляными волосами. («Значит, и дети здесь есть?!» — наивно изумлялся Иван.) То чья–то настороженная невидимая рука вдруг приподымала висящую тряпку–занавеску: кто–то рассматривал его, Ваню Стрельцова. Из тьмы своего обиталища рассматривал, недружелюбный, осторожный.

Ивану не по себе было. Иван трусил. Но ему вдруг (он сам подивился этому милосердному порыву) жгуче захотелось войти в какой–нибудь из этих домишек и что–то сделать. Может быть, просто девчушку какую взять на руки, ну просто взять на руки и подержать ласково, чтобы кроме куклы той страшной осталось у нее что–то еще…

Он вдруг подумал о том, а каково товарищам его вторгаться сюда и знать, что не только пальба, но и человеческая ненависть неминуемо встретит тебя. Самая искренняя ненависть! Потому что это — их жизнь, а ты, явившийся брать какого–нибудь Петьку Барабана, — для них враг.

И он сказал себе так: «Нечего воображать о себе, хоть ты и наткнулся случайно на потайной ход к Боярскому. Ты совсем ничего не знаешь об этой работе, об этой жизни. Вот тебе спина Вальки Рыгина, который ведет тебя неведомо куда, и иди за ней, и старайся не трусить, и старайся быть достойным тех, кто в товарищи взял тебя в таком деле…»

Валька шел не оглядываясь, и Стрельцов почему–то чувствовал, что тот уже жалеет о том, что поддался какой–то своей мысли или чувству.

«…И сестренке, может, захватишь» — так он сказал. А если он живет где–то здесь и у него просто дома есть хлеб?.. Но зачем он тогда так свирепо и зло предупреждал меня там, в проулке? Нет, я правильно почуял: он — из этих. Вот только вопрос: зачем ему я? Никто, даже мама, не знает, что я поступил в чека. Значит, Валька и в самом деле — просто так?..»

— Дошли.

Иван чуть не ткнулся в спину внезапно остановившегося Рыгина.

Валька оглядел Стрельцова. Шапку с него по–хозяйски — сдернул, волосы на лоб припустил. На ватнике две пуговицы отстегнул. Воротник рубахи выдернул наружу.

— Теперь, вот что… — сказал он. — Ты — со мной. Понял? Что будут спрашивать, ты на все ухмыляйся, а если пристанут: «Я — с Валетом». И все! Ни слова больше!

Какой там хлеб!

Первое, что увидел Иван, зайдя в дом, были две бабки, которые чистили, сидя над одним ведром, немыслимо огромные, нежно–желтые картошки, каких Стрельцов давно не видывал. А чистили — вполпальца шкурка.

Рыгин прошел мимо них, как мимо пустого места.

Зашли в следующую комнату, темную, безуютную. Здесь был тяжкий воздух. Окна занавешены. Валька по–хозяйски отвернул огонек на керосиновой лампе, висящей над столом.

Из–за занавески, разделявшей комнату, робко выглянул тощенький старичок, взглянул на Стрельцова, перевел взгляд на Вальку, заулыбался, весь вдруг даже задрожал от неописуемого удовольствия видеть Рыгина.

— Этот — со мной, Семеныч… — сказал Валька, задвигая старика опять за занавеску.

Стрельцов огляделся. Стол. Десяток табуреток, разбредшихся по комнате. В углу — какие–то мешки. У противоположной стены — перекосившийся драный диван.

Стол был изрезан. Резали его и просто так, резали и художественно: сердце, пронзенное кинжалом, повторялось раз пять, кроме того, кинжал, обвитый змеей, был изображен, женские бедра, могилка с крестом… «Нюрка — курва!!» — было также вырезано глубоко и убедительно. Многие считали долгом оставить свое имя. Кличек было мало: Бозя, Калган, Цыпа и Родимчик. Клички Стрельцов запомнил.

За занавеской шептались.

— Но это же тебе не всякий дом! — Семеныч вдруг тоскливо возвысил голос.

— Поговори, поговори! — угрожающе ответил Валька.

Семеныч быстро, угодливо, но не без укоризны залопотал что–то снова. Стрельцов услышал немногое:

— …Хорошо, хорошо, но, Валетик! Мне — шестьдесят восемь, я видел знаешь сколько народу? Ты и на Невском столько не видел. Нельзя так, Валетик. Я верю, верю, верю, конечно!

Рыгин вышел из–за занавески злой. Сел, посмотрел на ходики.

— Сейчас все сделает, старая падла! — И тотчас же чрезмерно искренне и ясно улыбнулся, показав все свои золотые зубы: — Серьезно говоришь: три четверти фунта в день? Да разве ж можно прожить? Да еще сестра. Да еще мать.

— Мать свой паек получает. В школе.

— М–да… — скучно протянул Рыгин, без уверенности полез в карман. Вынул тряпку. В ней было что–то тускло–желтое, похожее на расплющенный металлический стакан.

— Да ты возьми, возьми! Подержи… Погляди, какой он, этот золотой демон, гений, что ли…

Сам смотрел на металл без особого выражения, почти равнодушно.

— Это, Ванька, золото! Можешь, если захочешь, и ты такое поиметь. Вроде железяка, верно? А вот сейчас старик принесет и посмотришь: вот за такой кусочек–откусил я ему — ты нажрешься, как тебе и не снилось.

И правда! То, что ел потом Ваня Стрельцов, не только все его ожидания превзошло (он ждал от силы полбуханки хлеба) — такого он и до революции–то вдоволь не едал.

Что за роскошное, грубое разнообразие было перед ним на столе!

Нежно подкопченная ветчина соседствовала с круто соленным салом. На квашеной капусте небрежно возлежали какие–то куски рыбы, янтарно светящиеся.

Желтовато–зеленый, словно бы заплесневелый сыр валялся в одной помятой железной миске с кусками жареной курятины.

Отваренная картошка дымилась сама по себе, а рядом с ней лежал кем–то надкушенный кусок шоколада (в этом Ивану почудился какой–то жест неудовольствия со стороны хозяина). Открытая банка консервов стояла уважительно–отдельно. Это были омары, запах которых Ивану не понравился.

И хлеб лежал! Хлеб, небрежно наструганный крупными движениями хорошо отточенного ножа, — много хлеба.

Он был голоден, Стрельцов. Он был хронически голоден все последнее время. И все последнее время ему снились голодные сны, только голодные… И конечно же он захмелел. Как никогда не пьющие: все слова запоминает, а глаза — мутные.

Валет же пьянел умело, с радостной готовностью. И разговор вдруг посыпался из него. Иван не сразу и понял, что хочет от него бывший одноклассник.

— Эт–то вроде ом–мары, не помню, не люблю, не вкусно. А вот капустец — это да! — Со смаком хряпал сочную капустную крошенину, набив ею полный рот. — Но ты мне, Ванька, сразу говори: хочешь или не хочешь? Да ты выпей! Или я другого человека найду, а тебя — вжжи–ик! — ну, я это шучу. Выпьем лучше!

Опять вынимал из кармана тряпку с золотом.

— …Ты мне скажи, Ваньк, скупой я или не скупой? Честно! Мне вот этой желтизны — килишко. Тебе, ладно уж, по старой дружбе, — пятую часть! Знаешь, сколько можно будет всего купить? Весь Васильевский остров месяц будешь кормить! Да ты пей–жри — Валет не жадный. А работы тебе — всего ничего, Стрельцов. Походить куда надо. Поглядеть что надо. На стреме постоять. Свистнуть, когда надо.

— Так я же, Валет, друг дорогой, свистеть не умею! Ты что, забыл? Еще смеялся надо мной, помнишь?

— Помню, — милостиво сказал Валет, хотя и не мог этого помнить.

— Да и вообще, Валь, не сумею я…

— Не хочешь — не надо! Все. Снимай сидор! Соберу я тебе милостыньку, и хряй отсюда! Сейчас хозяин придет. Если ты мне ни к чему, то ты и есть — ни к чему! Обойдусь без сопливых. Все.

«Милостыня» Ивана обожгла.

— Ишь ты! Как говоришь–то: «Хо–озяин»! — произнес он со злостью, уже пьяной. — Сейчас — в холуях, что ли? «Хо–озяин идет!»…

Глаза у Рыгина сузились:

— А кто он, мой хозяин, знаешь?

— Не знаю, плевать я на него…

— А «Ваньку с пятнышком» — тоже не знаешь, не слышал?!

— Да убей меня бог, не знаю!

Стрельцов пошел на попятный. Он почувствовал вдруг за словами Рыгина такую бездну свирепого лакейства, что понял: не вспомнит Валет, пыряя его ножом, за–ради чего приводил к Семенычу гимназического своего однокашника.

— Ага! Не знаешь… — удовлетворенно начал Валет про Ваньку–хозяина. — Ну, так вот… — Но вдруг глянул на ходики и заспешил: — Все! Ладно! Давай твой сидор! Мне здесь тоже не светит быть.

Запихивая в холщовый заплечник, который носили в те дни чуть ли не все петроградцы, оставшуюся еду, Валет говорил:

— Баба у меня тут, княжна. Че–е? Не веришь? Я те говорю: княжна… настоящая! Надо кормить?

— Любит небось тебя…

— А как, скажи, меня любить не будешь, если я ей — через день — и курятинки, и картошечки, и хлебушка, и омаров этих вонючих?.. — Засмеялся, еще раз глянул на часы и вскричал: — Все! Мотаем!

Его испуг перед неведомым «хозяином» передался и Ивану. Они быстро выскочили. Куда–то побежали — другим путем.

— Как–нибудь забегу, все! — Валет хлопнул Стрельцова по плечу. — Тебе идти сюда, а мне — туда! Все!

Стрельцов побежал, однако, не «сюда», а за ним, скрытно. Заметил дом, куда зашел Валет. А потом только отправился к Шмакову рассказывать о своих приключениях.

Первое, что сделал Шмаков, — это скомандовал отбой операции, которая уже планировалась, — операции по аресту тридцати гостей Боярского.

***

Когда закончили обсуждать, что нужно было бы предпринять, коли появились новые возможности, Стрельцов спросил:

— Ну а это?

— Что ж… — ответил Шмаков. — Считай, что это твой трофей. Не возражаешь?

— Возражаю! Прикажете мне одному все это жрать? — Почему «одному» и почему «жрать»? Кушай, Ваня. И семью накорми. Сестренка в кои веки наестся…

— А у вас, выходит, семей нет? — В эту минуту Иван больше, чем всегда, походил на мальчишку. — И конечно, они у вас одними только белыми булками питаются?

Он почувствовал, что расплачется, самым позорным образом разревется, если ему откажут. (Должно быть, только сейчас приходила разрядка тому напряжению нервов., которое он испытал там, на хазе Семеныча…) Шмаков поглядел внимательно:

— Ну, коли так… Дели! Поскольку продукт в качестве вещественных доказательств выступать не может, приказываю употребить по назначению! Доволен теперь?

— Доволен… — Стрельцов отвернулся и вдруг нервно хохотнул.

Разделили. Каждый завернул свою долю в холстину вместе со служебным пайком, который был тоже неплох в тот день: фунт хлеба, четыре большие, только слегка подмороженные, картошины и две селедочные головы.

— Почему, Шмаков, медлишь с арестом Боярского и его компании?

— Операция была назначена на завтра, но…

— Почему ты говоришь «была назначена»? Ты шутишь? В Питере действует контрреволюционная банда. Положение на фронтах сам знаешь какое. А у тебя на воле гуляют…

— Появилась возможность ввести в окружение «Ваньки с пятнышком» нашего человека. Предполагаю, что после этого появятся прямые улики против Боярского. Предполагаю, что мы сможем арестовать и Ваньку, которого до сих пор найти не можем.

— Ты уверен?

— Я прошу, неделю.

— Хорошо. Ты знаешь, чем рискуешь…

— Знаю, товарищ.

— Кого собираешься вводить в банду и как?

— Володю Туляка. Есть, понимаешь ли, у меня на примете один поручик бывший, Федоров. И биография у него складная, и одногодки они с Туляком, и расскажет он ему о себе, я думаю, со всей откровенностью. Потому что многим мне обязан. Впрочем, это долго рассказывать.

— Рассказывай.

Валька Рыгин шел в гостиницу «Европейская».

С детства мечтал он побывать там. Когда проходил, бывало, мимо — еще в дооктябрьские времена — и видел те зеркальные, празднично освещенные окна с белоснежными полуспущенными занавесками — полуспущенными этак невыразимо как шикарно; когда слышал музыку, случайно вырывающуюся из дверей, которые отворял швейцар генеральского вида перед очередной подъехавшей парочкой; когда глядел на тех шикарных баб, тонюсеньких, как струнка, длинношеих, как лебеди, плывущих в сопровождении каких–то стариков в тяжеленных шубах, — когда видел все это, пронзала его восхищенная — хоть плачь! — зависть, и он, дрожа от голову кружащего бешенства, начинал пришептывать сквозь стиснутые зубы, сквозь сладко закипающую, аж посвистывающую слюну:

— Су–уки! У–у, суки!!

Мечтал: «Тебя бы, длинношеюю, лебедь белую, да по морде, по морде! Да содрать, да разодрать в клочья кружева–фильдеперсы твои! Да выгнать среди ночи откуда–нибудь с Крестовского, да голую! да в осень, да под дождь! О, тогда поглядел бы, как плаваешь, лебедь паскудная, да как на коленочки становишься: «Валенька! Миленький! Пощади!» — такие–то вот мысли начинали припадочно колотиться в горячей головенке Рыгина, когда доводилось ему в былые времена проходить мимо «Европейской», и долго еще встрясывало его, словно бы больного, судорогой, и даже во сне снилось.

Когда утихомиривался, люто хотелось богатства.

…Отец помирать не собирался. В день выдавал по гривеннику.

Валет знал, где отец хранит деньги, прежде чем, нести в банк, — в позеленелом старом самоваре, которой стоял за печкой. Замусоленные трешки, рублевки, отец совал их туда, казалось, не считая.

И однажды сын тоже запустил туда руку. Взял три рубля.

Вечером следующего дня был избит, как не был бит никогда в жизни. Но и с расхлябанным в кровавые сопли лицом не признался, где спрятал украденное (трешка лежала за подкладкой отцовских же галош).

…Отец, утомившись воспитанием сына, попил чаю с сушками и снова пошел в лавку. А Валет, всхлипывая и поминутно обмирая от боли в каждой косточке зверски избитого тела, вновь покостылял к самовару. Взял еще пять рублей. «Пусть хоть убивает! — решил он. — Да и не додумается, старый дурак, что после такой взбучки я снова рискну залезть в самовар…»

Отец и в самом деле то ли решил, что обсчитался, то ли просто–напросто ошалел от этакой наглости своего наследника. Деньги стал хранить в новом, неведомом Валету месте.

Выдавать стал ежедневно — пятиалтынный.

…Принимая копейки эти, Валет про себя надменно усмехался. На отцовские семь рублей он купил у однокашника Стася Миклашевского старенький «смит–вессон» с одним патроном и замыслил теперь уже настоящий взрослый грабеж.

Был январь месяц, но Валет бродил в тот год по городу, ошалевший и взбудораженный, будто давным–давно уже пришла весна.

В гимназию ходить перестал. Мотался, как пьяный, из конца в конец Питера, сжимал потной ладонью ручку револьвера в кармане: «Погодите! Дайте только срок!» — жалкий, страшный мелкозубый звереныш, готовый вцепиться в любого–всякого…

Однажды в горячечном своем состоянии Валет оказался черт те где, почти на окраине. Потом хотел, а не мог вспомнить. Сам дьявол, наверное, завел его, не иначе, в путаницу этих заунывных улочек, застроенных кривобокими нищими домами. Ни деревца, он помнит, там не было. Только эти домишки, тощий дымок из труб, слежавшийся серый снег и — небо, как нестираная простыня, начинавшаяся от самой земли.

На одной из таких улочек он и увидел бакалейную лавчонку. Едва увидел, вспомнил, что с утра ничего не ел.

Две ступеньки вели вниз. Воняло керосином. Воняло селедкой.

В лавке никого не было. Но едва он спустился, за прилавком открылась дверца, и выглянул мужичонка в несвежем фартуке.

— Чего–с изволите, господин гимназист?

— Булку там какую–нибудь… — грубо сказал Валет. — Колбасы, что ли, вон той, полфунта.

Бросил на прилавок единственный свой пятиалтынный. Тот самый ненавистный, жалкий, оскорбляющий пятиалтынный, который дает ему отец на гимназические завтраки и «протчее».

Лавочник выдернул ящик из прилавка и пренебрежительным жестом смахнул туда монетку. Может быть, даже и ухмыльнулся при этом, тонко показывая, что уж кто–кто, а он–то знает природу этих денег.

У Валета вдруг тонко и зло зазвенело в ушах от бешенства. Дальше все делал словно бы и не он.

— Ну–ка… — он шагнул за прилавок, дергая из кармана револьвер. — Ну–ка, ты! Видишь? — и ткнул в сторону бакалейщика дулом.

Рукой, свободной от оружия, вытянул ящик и стал не глядя выгребать оттуда какие–то бумажки. Зазвенели, падая на каменный пол, монеты.

Лавочник стоял, обомлев.

— Э! Э! Э! — наконец завопил он, протестуя, и бросился на Валета.

Тот ударил его, как ударил бы кулаком, — дулом в зубы. Лавочник схватился за рот и отскочил.

Назад Дальше