– Сравнила член с пальцем! Кому там нужны ваши слесари и инженеришки? А он – генерал. Делать ему, что ли, нечего – с приличной женой разводиться из-за всякой швали вроде меня. Любит пока – и на том спасибо. А я уж постараюсь, чтобы подольше любил. Я ему в дочери гожусь, так что удержу, не сомневайся. И, кстати, ты на свою гопоту бесштанную особо не рассчитывай в жизни. Выйдешь замуж за сантехника, так тебе сантехничкой и быть всю жизнь. Вот если выйдешь замуж за генерала или там профессора – будешь генеральшей или профессоршей. Поняла?
– Поняла, – покорно соглашалась дочь, которой как раз очень нравился Витёк из соседнего подъезда. Его папа работал слесарем в ЖЭКе, а мама – продавщицей в рыбном отделе универсама. Жили они не бедно, но не так «культурно», как хотелось бы Наташкиной маме, кто знает, что именно она имела в виду? Сам Витёк после восьмого класса собирался идти в ПТУ, потом в армию, а потом они уже – по плану – должны были пожениться.
– Поняла, не поняла, а пацанчика своего, зубом цыкающего да портвешок в подъезде попивающего, отваживай скорее. Что, собралась всю жизнь бок о бок с его мамашей рыбой торговать и свёкра раз в месяц в психиатричку с «белкой» укладывать? Вмиг от такой жизни разжиреешь, одуреешь, опустишься ниже уровня грязной лужи. И бухать начнёшь. Уже покуриваешь, да? – мать картинно доставала из заграничной пачки тонкую элегантную сигарету. – Ты на меня не смотри, глупая вошь. Я курить поздно начала, и не от хорошей жизни. Тебя уже родила. И говно никогда не смолила по подъездам и закоулкам. А у тебя дети родятся дебилы, потому что на «Агдаме» или «777» зачаты будут под вонючую папироску. И в твои двадцать пять ты будешь выглядеть старше меня. Кидай этого гадёныша, добром прошу. Не то скажу Григорию Гавриловичу, чтобы пристрелил на хер, – лениво и добродушно говорила мама, потягивая дорогой ликёр. – И учись, курва, хорошие люди в институты поступают, а не в ПТУ, ткацкий станок осваивать. Там и женихи поприличнее водятся, в институтах.
В институт Наташка провалилась. Даже мамина помощь не помогла. В аттестате у дочурки стояли сплошные тройки, и то благодаря маминым подношениям директрисе. Никак не тянула она институт. Это даже Григорий Гаврилович признал, несмотря на то что любил Наташку. Или именно поэтому.
– Из неё выйдет отличный парикмахер. Или, там, не знаю… Ну, маникюрша. Она не глупая девочка, но у неё мозги под науку не заточены, лапусик, ну никак не заточены, уж прости. А парикмахер – да, – извиняющимся тоном говорил он своей любовнице.
– Никаких парикмахерш! Не будет моя дочь в чужой перхоти копаться! Если учёбу не тянет, надо замуж прилично выдать. Пусть мужу уют создаёт. Будет по профессии жена. А пока, дорогая, мама тебе мужа будет искать, пойдёшь поработаешь, шваброй помашешь, чтобы знала, что к чему в этой жизни! Гриша, куда мне это чудовище пристроить, не подскажешь? В приличное место, чтобы без гопоты в окружении и прочего передового рабочего класса.
Григорий Гаврилович подсказал. Недавно его жена ходила в Центр планирования семьи лечить всякое там… Ну, не важно. (Лапусику совершенно не обязательно знать, что у жены Григория Гавриловича атрофические процессы слизистой влагалища, а его это не устраивает.) Так вот, её лечащая врач сказала, что им нужна санитарка. Нет ли знакомой хорошей девочки? Но оформят младшей лаборанткой, потому как санитарских ставок уже не выделяют, а санитарка нужна позарез. И никто не хочет идти младшей лаборанткой, потому что санитарка нужна молодая, красивая и вежливая, такой уж у них антураж в этом центре, никаких толстых грубых бабищ, чтобы не портили «психологический климат». Почему не хотят? Потому что всем молодым, красивым и вежливым хорошим девочкам нужна запись в трудовой книжке, что именно санитаркой работает в Центре планирования семьи. Потому что в санитарки идут только те молодые, и красивые, и вежливые, кто в медицинский провалился. Им нужен стаж по профилю в лечебном учреждении. «Младшая лаборантка кафедры», пусть даже и медицинского института, им в трудовой ни к чему.
Наташе было всё равно, что у неё записано в трудовой. Так там навсегда и осталось всего лишь две записи: «такого-то зачислена на должность младшей лаборантки кафедры А&Г факультета последипломного обучения и усовершенствования врачей» и «такого-то уволена с должности младшей лаборантки кафедры А&Г факультета последипломного обучения и усовершенствования врачей по собственному желанию». Уволилась Наташка ближе к её свадьбе с Алексеем Николаевичем Безымянным. Как раз накануне этого радостного события Наташкиной жизни в ассистентской повесилась профессор Ольга Ивановна Андреева. И не осталась бы живой, если бы не Антонина Павловна, задержавшаяся на работе, да «невесть откуда взявшийся» (по версии вечной старшей лаборантки) Игорь Израилевич.
Чем дальше за горизонт времени уходила эта история, тем более правдоподобно самоотверженной казалась Антонине Павловне её собственная роль в деле спасения профессора Андреевой. С годами даже появилась уверенность, что именно она, а не «бравый еврей», выхватила из учебного стенда секционный нож, совершенно ненужный в акушерстве, и перерезала им верёвку. (К слову, там же был и налобный рефлектор, и пилка Джигли, и уретральные бужи. Над компоновкой наглядного пособия давным-давно потешались, это был постоянный предмет для сомнительной весёлости шуточек. И вот неуместный в деле помощи рождению новой жизни секционный нож спас ещё достаточно молодую жизнь, хотя предназначен был для вскрытия мёртвой плоти.)
Именно она, Антонина, как ей теперь казалось, заорала: «Сдохнешь, сука, – тебе пиздец!!!» – и дышала Ольге рот в рот, и надавливала двумя руками на основание грудины; и она, только она и никто больше, отпаивала после Андрееву чифирём, заваренным в кружке кипятильником, – горьким липким сиропом, – потому что именно она, Антонина Павловна, насыпала туда с перепугу двенадцать ложек сахара. Это она укачивала Ольгу Ивановну, как малое дитя, обняв двумя руками, и шептала: «Девочка-девочка! Хорошая девочка Олечка будет жить долго и счастливо. Олечка-дурочка самострельная. Ничего-ничего, Олечка-девочка, не из таких петель жизнь вытаскивает». Вот только кто же тогда кричал: «Что стоишь, корова пучеглазая! Беги за дежурным реаниматологом. Антонина!!! Тьфу на тебя, дебилка никчёмная!» – она никак не могла вспомнить. Потому что тогда – память о котором стиралась быстрее крымского загара – она вдруг резко оглохла и воспринимала всё так, как будто её замотали с головой в толстый ковёр и поставили в углу. Это только в книгах легко читать, как кого-то «вынули из петли», и в фильмах забавно смотреть, как человек, которому, по счастью (или несчастью?), не переломило шейные позвонки, дрыгает ногами, задыхаясь, пока благословенные обстоятельства освобождают от удавки. А в реальной жизни это страшно. Очень страшно.
Когда Оля уже полусидела-полулежала на коленях у Игоря Израилевича, Тоня высвободилась из «ковра» и на ватных ногах сделала пару шагов к нему.
– Отошла? – спросил он её буднично и даже вроде как ласково, и от его обычного голоса сразу кровь побежала быстрее, и в ногах начало животворяще покалывать, и в ушах зашумело, срывая плотину пелены. – Вот и хорошо. И не надо нам уже реаниматолога. Меньше народу – больше кислороду. Подай мне мой саквояж и чаю завари. Кинь три ложки заварки и прокипяти минут пятнадцать. И сахару ложек семь насыпь да размешай хорошенько.
Игорь Израилевич извлёк из своего потёртого лекарского чемоданчика контейнер со шприцом и несколько ампул. Зажав их в кулак, другой рукой сразу всем ловко снёс «бошки» безо всяких подпиливаний и ваток. Набрал, выпустил воздух, надавив на поршень, затянул у Ольги на плече оранжевую резиновую трубку, одномоментно вошёл в вену, расслабил и ввёл этот химический коктейль, призванный урегулировать ритм, отладить дыхательный центр, помочь надпочечникам и частично заглушить душевную боль. Игорь Израилевич знал много толковых рецептов, не озвученных официальной фармакопеей. Антонина уже занималась чаем и сахаром. Чай и сахар – это просто и понятно. Это куда легче, чем стоять в углу, замотанной в ковёр, чувствуя, как кровь замедляет свой ход и ты лишаешься чувствительности при условии сохранения чувств.
– Тоня. Слушай внимательно. Она, я и ты. Больше никто ничего не знает. Девочке не нужна психушка. Не сдержишь язык поганый – отрежу к такой-то матери! Вот этим самым и отрежу, – он продемонстрировал старшей лаборантке секционный нож, рассекший немногим ранее толстую, надёжную верёвку. – Он затупился маленько, так что… будет мучительно больно за бесцельно просранные слова. Поверь на слово бывшему военному врачу, бывшему военнопленному и бывшему зэка-лепиле.
И Антонина молчала. Долго молчала. Пока Ольга не уехала в Америку, а история несбывшейся любви и отступившей смерти не превратилась в пошлую легенду о ревности и суициде, рассказываемую – намёками – всем встречным-поперечным лицам и прочим штатно равнодушным ушам.
И Антонина молчала. Долго молчала. Пока Ольга не уехала в Америку, а история несбывшейся любви и отступившей смерти не превратилась в пошлую легенду о ревности и суициде, рассказываемую – намёками – всем встречным-поперечным лицам и прочим штатно равнодушным ушам.
Вино превращается в уксус, Ветхий Завет – в страшилку для новозаветной идеологии, а прощение – в пустой звук занимательной филологии. Habeat sibi. Cogitationis poenam nemo patitur,[17] не правда ли?
Шеф (Status present)
– На сегодняшнем кафедральном будет Шеф!
– Держи карман шире.
– Да мне он сто лет не нужен, но ты смотри, как профессорша нарядилась.
– И опять облом.
– Давно облом.
– Она уже неделю всем покоя не даёт с этим кафедральным. Окна в кабинете перемыли, паркет натёрли, салфетки накрахмалили, книги в шкафах переставили. Фотографии и дипломы перевесили. Конфет закупили. Сама часа три в парикмахерской, поди, просидела.
– Ну, конец нам всем, если он не приедет.
– Не приедет. Да и не нам всем, а вам всем. У меня, слава богу, плановая операция. Всем горячий привет!..
* * *
«Она, я и ты» и, конечно же, он, Алексей Николаевич.
Игорь Израилевич тем же вечером, поручив Ольгу заботам своей жены – классической еврейской мамы, вызвонил Шефа и пригласил в кабак.
– Надо серьёзно поговорить, Лёша. На нейтральной территории.
Тот согласился без второго слова, даже не пытаясь уточнить, зачем это вдруг в столь неурочный час, в столь неуместном для серьёзных бесед заведении и на какую, позвольте, тему говорить ассистенту Игорю Израилевичу с заведующим кафедрой, профессором Алексеем Николаевичем. Но Безымянный не стал бы тем, кем он стал, не будь он таким, каким он был. И априори объяснений от старого доктора не потребовал. Потому что, во-первых, интуиция. А во-вторых, смотри выше. Так что через час он был в оговоренной ресторации. Старик уже выпивал и закусывал, как раз отправляя в рот наколотый на вилку кусок мяса, и потому руку Алексею не пожал, а лишь пригласительно ткнул столовым прибором в стоящий напротив стул.
– Здравствуй, Лёш, – поприветствовал старик заведующего, дожевав свиную отбивную.
– Здравствуйте, Игорь Израилевич. За что пьём? – не дожидаясь, Алексей Николаевич плеснул и себе из графина. Стол был накрыт на две персоны.
– За здравие.
– Это хорошо, что не за упокой.
– И не говори!
Мужчины чокнулись и опрокинули стопки.
– Я, Лёш, вот о чём. Тебе, молодому славянину, старый еврей – не совесть, а Ольге Ивановне я – не отец родной. Ты меня давно знаешь, а я так и вовсе тебя насквозь вижу. В жопу не лезу осанны петь, но и по углам не шепчусь. И её я очень хорошо знаю. Вы у меня на глазах выросли. Ты, Лёшка, не ханжа, не моралист и срать хотел на общее благо, именно отчасти и поэтому ты прекрасно выполняешь своё предназначение. У тебя хватает ума не лезть в практику, но ты танком прёшь именно в те фронта, которые для нашей медицины новы, а следовательно – актуальны, за что честь тебе и хвала. Короче, ты полон всяческих даже тобою до конца не осознаваемых достоинств, хотя и на фоне хорошо тебе самому известных недостатков. Мне плевать на чужие половые страсти, ты в курсе. Кто когда кого ёб и почему перестал и у кого с кем не сложилось – не мои дела, да и ничьи, по моему глубокому разумению. Там им виднее.
Алексей Николаевич внимательно слушал. Он знал, что Игоря Израилевича лучше не перебивать, когда он так витиеват. Сие означает, что он как раз подходит к главному. В конце концов, он его тоже неплохо знал.
– Я всё это к тому, что ни учить, ни лечить я тебя не собираюсь. Ты сам учёный и мозг кому хочешь промоешь. От рождения это у тебя, как я понимаю. Но с Ольгой ты не справился.
– Ну, вроде как мы с ней поговорили, друг друга поняли и всё решили полюбовно. Она и сама мне сказала, что я ей не нужен. Сама к Наташке ногами выпихала.
– Баба она сильная, никто не спорит. Ты хотел, чтобы она тебя ногами выпихала, – и она выпихала. Задарма выписала тебе красивую индульгенцию. Купила на свои и подарила тебе. Но ты не учёл разность сопромата несгибаемо сильных, вроде Ольги, и сильно гибких, вроде тебя. Это не оскорбление, дорогой. Это описание технических характеристик. Но Ольга сегодня поломалась.
– Что случилось, Игорь Израилевич? – Алексей насторожился. – Хорош уже вокруг да около.
– Оля повесилась, – старый акушер-гинеколог пристально и прямо посмотрел в глаза молодому профессору. Как нырнул. Повисла недолгая пауза. Лёшка не шевельнулся, не отвёл взгляда и, казалось, перестал дышать. Игорь Израилевич разлил оставшуюся водку из графина и аккуратно отрезал себе на закуску ещё кусочек мяса, отточенно пользуясь ножом и вилкой «на ощупь», не переставая смотреть Безымянному в глаза.
– Однако тупой, но ещё годный секционный нож из нашего дурацкого учебного стенда исполнил наконец своё предназначение, о котором, поди, и не подозревал.
Алексей шумно выдохнул, опрокинул в себя сто грамм, не закусывая, откинулся на спинку стула и закрыл глаза.
– Ага. Жива. Но, прости, не мог отказать себе в желании изучить реакцию твоих зрачков на стресс.
– И как?
– Жить будешь. И она будет. Только желательно вам никогда друг о друге не вспоминать. Не прикасаться. Не слышать, не видеть, не встречаться, не переписываться, не перезваниваться. «Не», «не» и «не». Не только жить в разных местах, но и работать как можно дальше друг от друга. Ты – тут, а она – там. Где-нибудь там, очень далеко, скажем, к примеру, в городе Бостоне. Чтобы между вами океан. И мы – мы с тобой – ей в этом поможем. Я так надеюсь, в последний раз.
– Как я смогу работать без неё? – Алексей не был так уж непробиваемо бездушен. Но все вопросы, кроме заданного, были очевидно лишними.
– Сможешь. Она подрастила отличные кадры, да и у тебя нюх на людей. Администрирование своей морской свинке поручи, врач из неё, как из говна пуля, но щёки надувать и разносы устраивать она уже научилась с твоей подачи. Так что Ольге пока долгий, автоматически продлеваемый больничный или отпуск за свой счёт, тебя она видеть не должна, ты к ней тоже носа не суй. С мамой барышни я разберусь самостоятельно.
– Кто-то ещё знает?
– Антонина.
– Слабое звено.
– Зато на крепкой цепи. Она никому ничего не вякнет. Ну, по крайней мере, в ближайшем обозримом будущем, а зрение у меня хорошее, не беспокойся. А то вместо Ольги в дурдоме окажется. С навязчивыми идеями.
Алексей Николаевич ушёл первым. Игорь Израилевич заказал ещё двести. И некоторое время отравлял окружающее пространство вонючим дымом любимых сигарет, прикуривая одну от другой, лишь изредка грозя кулаком кому-то наверху и тыкая дулей в кого-то внизу. Sine ira et studio.[18]
Через год Ольга Андреева уехала в Штаты. Главной её головной болью к моменту отъезда стало то, что мать напрочь отказалась ехать вместе с ней. Мадам Андреева плакала, кричала, вообще была против этой затеи, уговаривала, мол, «где родился, там и пригодился». Дочь лишь горько усмехалась и рассказывала матери анекдот о дохлой птице, которая «Нэ пригодддилась!» одному эстонскому партийному деятелю с тех самых комсомольских пор, когда он её подобрал. Болела ли у Ольги душа – никому не было известно. Ни она сама, ни патронировавший её Игорь Израилевич ни словом не обмолвились о том, что случилось. Возможно, это противоречит постулатам психоанализа, предписывающим вытаскивать из человека все самые гадкие и отвратительные воспоминания и препарировать их публично, детально изучая при ярком свете. Но конкретно Ольге помогли тайна, покой и приглушённое освещение. Яркие лампы немедленно напоминали об операционной, и она чувствовала самую настоящую профессиональную ломку, известную, например, спортсменам, вынужденным по тем или иным причинам на время забросить постоянные изматывающие, но тем и манящие тренировки. Никто не знал, что творилось у неё в душе. И это было хорошо. Потому что там, в её душе, зарождалась новая Ольга. И ни в каких инвазивных методах не было необходимости, как нет в них необходимости в случае нормального эмбриогенеза. В некие таинства не стоит лезть неумелыми руками, зажав в них громоздкие инструменты. Слово порой куда более опасный инструмент, чем скальпель. Если нет крайней необходимости немедленно ургентно спасать – тут Игорь Израилевич предпочитал заточенный металл, – то лучшей терапией является молчание. Медленное, верное, постепенное молчание – чрезвычайно эффективный медикамент, особенно в сочетании с витаминами кухонной болтовни ни о чём, иммуномодуляторов хороших книг и комплексной общеукрепляющей гимнастики анекдотов, разговоров о погоде, природе и красивых тряпках.