Русская любовь Дюма - Елена Арсеньева 14 стр.


Видимо, Господь как раз покосился с небес в сторону Парижа, потому что рука, вцепившаяся в волосы Лидии, ослабела и послышался удовлетворенный стон. Сейчас можно было бы броситься наутек: Шуазель, преисполненный блаженства, вряд ли успел бы ее схватить, – но перстень! Мысль о перстне заставила Лидию не кинуться прочь, а сесть рядом с Шуазелем, утереться и попытаться привести в порядок свою прическу.

Поправила волосы, нашарила на сиденье шляпку, кое-как нахлобучила ее. И тут сообразила, что карета не движется.

– Жан, – окликнул Шуазель, – мы приехали?

– Да уже четверть часа стоим тут, никак не меньше, неужто не заметили, мсье Вольдемар? – отозвался глумливый голос кучера.

«Неужели Шуазель настолько удачлив в игорных домах, что на выигрыши завел выезд с кучером? – подумала мельком Лидия. – Преуспевающие литераторы Дюма не могут себе этого позволить, а какой-то бывший каторжник…»

Она не успела додумать, потому что сильнейшим толчком в спину была вышиблена из кареты на мостовую. Свалилась ничком, ушибла локти и колени, но каким-то чудом успела повернуть голову, не то расплющила бы нос о мостовую.

– Премного благодарен, мадам графиня! – раздался издевательский голос Шуазеля. – Прощайте! Гони, Жан!

Карета загромыхала колесами по мостовой. Лидия успела только голову приподнять, а она уже умчалась, увозя омерзительного Шуазеля… и перстень Нессельроде.

Да, Вольдемар Шуазель сквитался-таки с Лидией Закревской, и сквитался славно!

* * *

Наденька с упоением вспомнила эту озорную историю, известную всей старой столице.

Как-то раз военному генерал-губернатору Москвы графу Закревскому доставили анонимное послание. Человек, его приславший, указывал некий дом, где собираются заговорщики, которые ставят себе целью истребление всей царской фамилии и свершение государственного переворота. Крамольники очень осторожны и при одном лишь намеке на опасность могут сменить место встреч. Тогда ищи их свищи! Полиции всенепременно надобно поспешить.

Благонамеренный аноним также предупреждал, что все злоумышленники являются на свои губительные сборища с полной боевой оснасткою, ежеминутно готовые к убийству государя-императора Николая Павловича и августейшего семейства.

Ну что ж, не зря говорится: кто предупрежден, тот вооружен! А премудрые римляне еще и присовокупляли к сему: «Periculum in mora!», что означает – «Промедление опасно!»

Военный генерал-губернатор решил не мешкать, а действовать. Ближайшей ночью на конспиративную квартиру был отправлен вооруженный до зубов наряд полиции, чтобы выжечь осиное гнездо, как выразился граф Арсений Андреевич Закревский, который, несмотря на суровую внешность и безупречный послужной список, порою любил добавить в речь чего-нибудь этакого, образного и где-то даже пиитического. Не напрасно столичный стихотворец Евгений Боратынский, некогда служивший под его началом – в бытность Закревского генерал-губернатором Финляндии, – вспоминал это время как наиболее вдохновенное и волнующее в своей жизни. Да и знаменитый Пушкин был своим человеком в доме Закревского…

Выжигать упомянутое гнездо были отправлены люди самые надежные и проверенные.

Добрались до указанного в письме домика. Ишь, затаился в глубине старого, заросшего сада близ Арбата, яко тать в нощи… Боковая калиточка, как и сулил в своем письме неизвестный доброхот, оказалась заранее приотворена, а петли ее заботливо смазаны, чтобы не скрипнули.

Бесшумные тени скользили по траве: дабы не производить лишнего звяканья и бряканья, генерал-губернатор распорядился снять полицейским аксельбанты и отстегнуть шпоры, а накануне выхода наряда оснастку его лично проверил и своими руками сдернул аксельбанты с забывчивого обер-полицмейстера.

Проникли в притон злодеев с черного крылечка, откуда они опасности не чуяли и где, согласно доносу, караулила одна только старуха.

Всё так в точности и вышло. Бабка клевала носом над вязаньем. Вскинулась было при скрипе двери, разинула рот – подать сигнал тревоги, – да где там! – и пикнуть не успела, как на нее коршуном налетели добры полицейские молодцы, забили кляп в рот, повязали, сунули в угол – и, держа наизготовку клинки и ружья, подступили к двери, из-за которой слышались пылкие мужские голоса. Слов разобрать было невозможно, однако наверняка произносились призывы к свержению существующего строя: чего бы им еще произносить, крамольникам-то, с этакой пылкостию?!

– Пойте, соловушки, поглядим, как в Нерчинске запоете! – злорадно ухмыльнулся обер-полицмейстер и сделал знак самому ражему из своих подчиненных.

Тот шагнул вперед и занес ногу. Этой ногой он на спор сшибал дубовые заборы, поэтому дверь, пусть даже запертая изнутри, не должна была сделаться для него серьезною преградою.

– Давай, Пятаков! – скомандовал обер-полицмейстер.

Пятаков ка-ак дал!.. Дверь, правда, оказалась крепка: с петель не сорвалась, – но засов не выдержал, створка распахнулась настежь.

– В сторону! – рявкнул обер-полицмейстер, и Пятаков покорно шарахнулся, не имея ни малого желания подставлять себя под пулю разъяренного крамольника.

Обер-полицмейстер (слуга царю, отец солдатам!) первым влетел в ярко освещенную комнату – да так и замер на пороге.

Причем замер он настолько внезапно, что подчиненные, готовые с боевым задором бить, хватать и тащить, по крайности – держать и не пущать, – ткнулись в его спину и едва не втолкнули начальство в комнату, словно застрявшую в бутылочном горлышке пробку.

Не удалось им сделать этого лишь потому, что обер-полицмейстер словно окаменел, вцепившись обеими руками в косяк и уставившись ошалелым взором на крамольников.

Их было в комнате числом три, что уже изобличало неблагонамеренное сборище, ибо установленный законом порядок гласил: больше двух не собираться. Видать, разгорячившись при обсуждении ниспровержения основ самодержавия, злодеи совлекли с себя всю одежду до последней нитки, ну а заодно раздели находившуюся тут же даму.

Канделябров в комнате было достаточно, чтобы нагое тело сей особы видно было во всех подробностях. Любой и каждый мужчина, будь он хоть младой пиит, хоть обер-полицмейстер преклонных лет, не пожалел бы эпитетов для восхвалений сего роскошного, смугло-розового тела! Да и лицо дамы отличалось красотой замечательной, хоть она была уже вовсе даже не первой молодости. Впрочем, сей недостаток с лихвой искупался юными летами ее сообщников.

Обсуждение ниспровержения упомянутых основ происходило на огромной кровати. Даже обер-полицмейстер, не говоря о нижних чинах, ничего подобного в жизни не видал! Кровать была воистину что вдоль, что поперек, поэтому на ней вполне удобно распростерся один из крамольников. Дама сидела верхом на нем и лихо при этом подпрыгивала. Для сохранения равновесия она держалась обеими руками за оружие… вернее будет сказать, за орудие второго злодея, который, судя по выражению его лица, ничего не имел против, а даже наоборот.

Впрочем, и лицо дамы было исполнено восторга… Но лишь до того мгновения, как ее блуждающий, затуманенный взор не остановился на остолбенелой фигуре господина обер-полицмейстера.

Небось целую минуту оторопевшая дама и ошалевший полицейский чин смотрели в глаза друг другу, а потом дама, не прекращая упоительной скачки, прокричала во весь голос:

– Негодяи! Мерзавцы! Кто посмел?!..

– Великодушно из… – заикнулся обер-полицмейстер, ощутив, что у него подогнулись ноги. – Великодушно из…

– Вон отсюда! – с яростью завопила дама, и обер-полицмейстер отчаянным движением сдвинул когорту навалившихся на него подчиненных, прохрипев:

– Осади назад! Великодушно из…

Полицейских словно метлой вымело из дому. Начальство вынесли на руках. Его не слушались ни ноги, ни язык. Он только и мог, что икал, беспрестанно повторяя:

– Великодушно из… ик! Великодушно из… ик!

Наконец Пятаков стукнул обер-полицмейстера по спине, и тот перестал икать. Перевел дух, огляделся, обнаружил, что злодейский притон остался далеко позади, и с глубокой горечью проговорил:

– Что ж я его сиятельству-то скажу, а?

Потом подставил лицо свежему ночному ветерку и тихо, скупо, сурово, по-мужски всхлипнул.

А между тем граф Закревский в нетерпении мерил шагами кабинет. Ночь шла к исходу, и он понять не мог, отчего столь долго не возвращаются подчиненные. Неужели крамольники оказали сопротивление? Злодеи! И своя жизнь им не дорога, и чужой не жалко. Нет ли раненых средь храбрых полицейских?

Внезапно генерал-губернатору послышался какой-то шум в приемной. Широкими шагами он пересек кабинет и толкнул дверь. Пречуднáя открылась пред ним картина: дежурный адъютант чуть ли не за руку волок к кабинету обер-полицмейстера, а тот упирался, отмахивался, отнекивался и бормотал:

– А может, позже? Может, погодя? Может, я завтра зайду?..

– А может, позже? Может, погодя? Может, я завтра зайду?..

При виде изумленного лица графа Закревского он, впрочем, бормотать перестал, страшно покраснел и на деревянных ногах промаршировал в кабинет.

– Дозвольте дверку притворить, ваше сиятельство, – попросил чуть слышно, и после этого обуреваемый любопытством адъютант, как ни прижимал ухо к малой щелочке, услышать ничего не мог довольно долгое время, пока вдруг не раздалось сердитое восклицание генерал-губернатора:

– Нашел чем удивить! Да мне сие давно известно!

Наконец дверь распахнулась (адъютант едва успел отскочить), и вновь явился понурый обер-полицмейстер. Не глядя по сторонам, он прошел через приемную, а потом вдруг обернулся, покачал головой и выдохнул с лютым выражением:

– Ох, потаскуха, прости господи, и когда она только угомонится?!

Вслед за этим он испуганно зажал рот рукой и поспешно вышел вон.

Да, к несчастью, графиня Аграфена Федоровна Закревская была притчей во языцех. Она настолько не отличалась благонравием, что ее супруг – нагонявший страх на москвичей своим самодурством и подозрительностью ко всем инакомыслящим, пытавшийся регламентировать всё и вся, даже время окончания балов и званых вечеров, – уже оставил все попытки воззвать к ее нравственности и хотя бы стыду. Собственно, он ее сам непомерно избаловал, женившись по великой любви (а также для поправления расстроенного состояния Закревских и при благожелательстве самого государя-императора, бывшего его сватом) на прекрасной и восхитительной Грушеньке Толстой.

Арсений Андреевич всего в жизни достиг своим трудом и вовремя найденной протекцией: происходя из небогатых дворян Тверской губернии, Отечественную войну провел при штабе Барклая-де-Толли, во время заграничного похода за деловитость был особо отмечен императором и вскоре стал служить при нем. И это несмотря на незнатность рода! А Толстые… Ну что ж, имя громкое, род древний, да не всяк старый колоколец ладно звенит!

Кузена Грушеньки, Федора Петровича Толстого, прозвали за причуды и склонность к безумным путешествиям за океан «русским американцем». Ну, он все же являлся при этом порядочным скульптором и живописцем, автором серии медальонов, посвященных Отечественной войне 1812 года, а впоследствии сделался даже вице-президентом Академии художеств. Отец же Грушеньки, тезка «русского американца», Федор Андреевич, был, мягко говоря, не дальнего ума и прославился своим бессмысленным прекраснодушием: обожал собирать старинные рукописи, не имея ни образования, ни самостоятельно приобретенных знаний. Всякому торговцу старьем было известно, что этому невеже можно любой список всучить, приплетя к нему какую-нибудь диковинную историю.

Толстой был легковерен до глупости: как-то раз приятели разыграли его, подсунув ему современное письмо, написанное женской рукой, и выдав сей «документ» за автограф Марии Стюарт. И что же? Федор Андреевич на проделку сию охотно купился и потом еще долго хвалился в свете редкостным приобретением.

Жена его, прекрасная Степанида (урожденная Дурасова), относилась к тому немалому числу русских барынь, которые, найдя в муже покорного потатчика всем своим причудам, немедленно начинают ноги об него вытирать. Однако идет время, никакие новые и новые капризы им уже утехи не приносят, постепенно сами причуды сходят на нет, любовники и наряды не радуют, и дамы с тоски и скуки начинают хворать. Так что с течением лет Федор Андреевич от супруги так устал, что предпочитал общение со старинными бумажками, пусть даже и фальшивыми, общению с ней.

Хворь госпожи Толстой выражалась в припадках самой дикой истерии.

Грушенька, портрет маменьки, была к ней чрезвычайно привязана и видела в ней образец того, как должно вести дом (никак), обращаться с мужем (держать в черном теле) и развлекаться (иметь побольше тайных и явных любовников). Впрочем, последней премудрости Грушеньку и учить не было надобности, ибо уродилась она необычайно страстной особою. Еще до замужества тянуло ее к плодам запретным, однако матушка сумела своевременной острасткою, оплеухами да заушинами соблюсти дочь и выдать ее замуж прежде, чем та познала бы сладость греха с каким-нибудь обворожительным конюхом, смазливым лакеем или хорошеньким гвардейским офицериком, очередной причудою самой Степаниды Алексеевны.

Впрочем, в том, что Грушеньку выдали замуж все же девицею, была заслуга не столько матери с отцом, сколько бабушки-староверки. С тех пор графиня Закревская маялась оттого, что в ее теле жили словно бы две души: она зачитывалась любовными романами и заводила их бессчетно, а после этого слезно молила об искуплении грехов, творя двуперстное, старообрядческое, крестное знамение.

Арсений Андреевич Закревский был, конечно, служака ретивый, однако принадлежал к числу тех мужчин, которые супружеские обязанности исполняют именно что по обязанности (скажи мне, кто твой друг, и я скажу тебе, кто ты… Ну как тут не вспомнить его приятеля Нессельроде!). Разохотив молодую жену, Закревский ее ни в коем случае не удовлетворил, а впрочем, судить его за это трудно, ибо сия задача всяко была б ему не по силам – с его-то возможностями; к тому же он, бедолага, и знать не знал, что женщина в постели тоже должна кое-что получать… И это отнюдь не деньги за доставленное удовольствие. Так что постепенно начала у дочери развиваться та же болезнь, что развилась некогда у маменьки, а именно: истерия на почве хронической неудовлетворенности. Болезнь эта усилилась после кончины Степаниды Алексеевны.

Нервические припадки Грушеньки очень беспокоили ее мужа, который вступил на тот же скользкий путь, что и его тесть: всячески потворствовал капризам жены и словно в упор не видел, что в их доме толчется чрезмерно много молодых и красивых мужчин. То есть они как бы приходили выражать сочувствие больной прелестнице – ну а что выражалось сие сочувствие исключительно в ее будуаре, так ведь больная и должна лежать в постели…

Увы, лежать там одна Аграфена решительно не хотела! И частенько мужчина, явившийся ее навестить (запросто, по-дружески, даже где-то по-товарищески!) бывал в сию постель увлечен. Как правило, воспринималось ими сие с удовольствием, потому что Аграфена, повторимся, была собою прекрасна, истинная la belle. Однако кое-каких слабаков ее любовная ненасытность пугала. В их числе оказался и некто Шатилов, в которого наша чаровница внезапно влюбилась, да так, что пожелала давать ему доказательства своей привязанности по несколько раз на дню, и еще настаивала, чтобы он тайно, с помощью верной горничной, проникал к Аграфене Федоровне и ночью.

Вскоре Шатилов уже на ногах не стоял, исхудал, побледнел и на службе совершал такие оплошности, от которых его карьера вскорости должна была сойти на нет. А вот Аграфена явно повеселела, поздоровела и беспрестанно вела разговоры о том, что им с любовником нужно встречаться чаще.

Предчувствуя свою неминучую погибель, в помрачении сознания, Шатилов однажды при встрече с генералом Закревским разрыдался и чуть ли не в ножки ему кинулся, каючись в грехе прелюбодеяния и… умоляя спасти его от домогательств Аграфены Федоровны!

История сия сделалась известна, но никого особенно не удивила: о похождениях Аграфены Федоровны уже давно втихомолку судачили. Арсений же Андреевич оказался в ситуации непростой, из который предпочел выйти с каменным выражением лица, сделав вид, будто ничего не случилось.

Арсений Андреевич очень любил жену, вот какая беда. Говорят, у каждого из нас непременно сыщется в жизни особа, против коей мы бессильны, чарам коей не можем противостоять. Таким человеком для Арсения Андреевича была его жена… Так что в доме Закревских ничего не изменилось, ну разве что Шатилова велено было не принимать. Да впрочем, он и сам обходил сей особняк стороной, не ленясь лишний раз давать порядочного крюку, лишь бы не попасться на глаза ненасытной Аграфене.

Эту историю Наденька вспомнила с истинным упоением и подумала: граф Арсений Андреевич Закревский таскает на голове целую гирлянду рогов, а туда же – осмеливается не только рассуждать о нравственности и безнравственности, но и кого-то осуждать! На счастье, Лидуся, добрая приятельница, лучшая подружка Наденьки Нарышкиной, пошла не в отца унылого, а в развеселую маменьку: взяла да и сбежала от мужа, чопорного графа Дмитрия Нессельроде, в Париж…

Что? Сбежала в Париж?..

А ведь хорошая мысль!

Париж… Она поживет там, пока не утихнет скандал. Она родит ребенка – к счастью, о том, что Наденька беременна, не знает никто, кроме родителей да Александра Григорьевича Нарышкина, который, конечно, будет молчать, чтобы не только свет, но даже собственная прислуга не подняла его на смех! И так, наверное, уже жалеет, что поднял такой несусветный шум вокруг измены жены. Кому от этого стало хуже? Только ему! Вот кабы жива оказалась сейчас известная ненавистница Пушкина Иллария Полетика, которая немало отравляла жизнь знаменитому поэту своими анонимками и инсинуациями, она вполне могла бы прислать Александру Григорьевичу злорадное послание и поздравить его со вступлением в орден рогоносцев!

Назад Дальше