И наконец это случилось. На исходе четырнадцатых суток спящего Сувана растормошила одна из ассистенток.
— Вылупляется! — кричала она. — Скорее, Суван, вылупляется!
В ночной рубашке Суван помчался в лабораторию, где натуралисты и биологи уже собрались вокруг инкубатора. В шуме голосов можно было расслышать просьбы операторов освободить место для съемок, но на них никто не обращал внимания.
Это произошло. Скорлупа уже треснула, и он успел увидеть, как наружу пробился сначала крошечный клюв, а за ним — маленький мячик пушистых желтых перьев. В первый момент он испытал острое разочарование. Это и есть птица? Этот бесформенный живой комочек, стоящий на двух лапках, едва способный передвигаться и, очевидно, не умеющий летать? Затем здравый смысл подсказал ему, что детеныш не обязательно похож на взрослую особь и что сам факт появления жизни из древнего замороженного яйца — самое большое чудо, с которым ему довелось столкнуться в своей жизни.
Теперь настала очередь натуралистов и биологов. Суммировав разрозненную информацию, они пришли к выводу, что кормить новорожденного следует личинками насекомых. Они двигались интуитивно, на ощупь, но счастье не отвернулось, нужное питание удалось подобрать раньше, чем птенец начал настоятельно требовать еды.
В течение следующих нескольких недель весь мир, и Суван в том числе, переживал незабываемые ощущения, наблюдая за постепенным превращением маленького цыпленка в красивую желтую певчую птицу. После инкубатора ее поместили в клетку, потом в еще большую клетку, и наступил день, когда она расправила свои крылья и сделала первую попытку взлететь. Почти полмиллиарда людей желали ей успеха, но птица об этом ничего не знала. Она запела, вначале робко, а затем все более уверенно. Она пела незамысловатую песенку, но вниманию, с которым весь мир прислушивался к раздающимся трелям, позавидовал бы самый прославленный композитор.
Птице построили еще большую клетку, тридцать футов в высоту, пятьдесят в ширину и пятьдесят в длину. Установили ее в середине парка, где птица и пела, кружа, как маленький солнечный зайчик. Миллионы людей приходили в парк, чтобы увидеть птицу собственными глазами. Они прибывали с других континентов, пересекали широкие моря, они приходили из самых дальних уголков планеты, лишь бы взглянуть на нее.
И, возможно, после этого жизнь некоторых из них менялась, как изменилась жизнь Сувана. Теперь он жил мечтами о когда-то существовавшем мире, небо которого было населено этими чудесными пернатыми созданиями. Какая, должно быть, радость — жить с ними! Какое счастье — видеть их буквально с порога дома, наблюдать за ними, слушать с утра до самой ночи их пронзительные песни! Он часто приходил в парк и долго стоял, глядя на стремительный комочек солнца, вернувшийся на Землю из незапамятных времен. И однажды, стоя так, он посмотрел вверх на широкие голубые просторы и неожиданно понял, что должен делать.
Суван был человеком с мировым именем. Для него бы не составило большого труда добиться встречи с Советом. Вскоре он предстал перед сотней людей, мужчин и женщин, управлявших жизнью на Земле. Председатель, уважаемый белобородый старик, давно перешагнувший девяностолетний рубеж, сказал ему:
— Мы слушаем тебя, Суван.
Суван нервничал, но знал то, что должен был сказать. Наконец он произнес:
— Птицу надо выпустить на свободу.
В зале наступила тишина. Прошло несколько минут, прежде чем поднялась женщина и спросила:
— Почему, Суван?
— Поймите, к этой птице у меня особое отношение. Она вошла в мою жизнь, в мое «я», она дала мне что-то, чем я до этого не обладал.
— Твои слова в равной мере относятся и ко всем нам, Суван.
— Возможно. И тогда вы знаете, о чем я говорю. Птица с нами уже больше года. Натуралисты, с которыми я беседовал, полагают, что такое маленькое создание не проживет очень долго. В своих действиях мы руководствуемся законами любви и братства. Мы воздаем за то, что получаем. Птица принесла нам бесценный дар — позволила всем еще раз восхититься чудом жизни. Все, что мы можем дать ей в ответ — это голубое небо. Вот почему я предлагаю выпустить птицу на свободу.
Суван вышел из зала, и Совет приступил к обсуждению. На следующий день мир узнал о принятом решении. Птицу выпустят на свободу. Совет дал этому простое объяснение, почти точь-в-точь повторив слова Сувана.
В назначенный день около полумиллиона человек заполнили холмы и долины парка. Еще полмиллиарда приникли к телеэкранам.
Суван стоял рядом с клеткой. Он просто стоял и смотрел, как отъехала в сторону крыша клетки.
Птица сидела на перекладине и пела. Ощутив внезапную свободу, она полетела кругами: сначала — внутри клетки, затем — поднимаясь все выше и выше, и вот она уже превратилась в маленькую точку, а затем исчезла вовсе.
— Может быть, она вернется, — прошептал кто-то рядом с Суваном.
Странно, но он надеялся, что птица не вернется. Его глаза наполнились слезами, но душа ликовала. Прилив такой полной, свободной радости он испытывал впервые в жизни.
Разум божий
— Ну, как самочувствие? — спросил меня Гринберг.
— Хуже не бывает. Паршивое. Чего-то боюсь. Не совсем здоров: что-то тянет в желудке. Мутит. Такое ощущение, что меня вот-вот стошнит. Но сильнее всего — чувство страха. Словом, тоска…
— Хорошо.
— Что уж тут хорошего?
— То, что вы полностью осознаете свое состояние и свои ощущения. Сейчас это очень важно. Если бы вы сказали, что полны решимости и не испытываете страха, то я бы забеспокоился.
— Зато беспокоюсь я! — Мне действительно было не по себе.
— Вы не связаны ни контрактом, ни каким-либо другим соглашением, — медленно произнес Зви Либен, глядя на меня холодными голубыми глазами. Я никогда не воспринимал его как Нобелевского лауреата, блестящего физика, которого часто сравнивали с Эйнштейном и Ферми; для меня он был просто израильтянином (которых я уважал, но не очень любил), хладнокровным и непреклонным. В его неукротимой воле не угадывалось ни смелости, ни трусости — одна решимость. — Знайте, дверь еще открыта.
— Зви, не надо так, — спокойно сказал доктор Голдмен.
— Все нормально, — заверил Гринберг, шестидесятилетний тучный, круглолицый добряк, никогда не повышавший голоса и не терявший самообладания. Он был разносторонним специалистом: доктор медицины, психиатр, физик, философ и бизнесмен. — Все в полном порядке. Сейчас ему предстоит столкнуться со всем этим лицом к лицу: с его опасениями, его надеждами, необходимостью принять решение, да и с открытой дверью тоже. Разумеется, он может отказаться, и никто его за это не упрекнет. Вы понимаете это, не так ли, Скотт?
— Я это понимаю.
— У нас нет секретов. Проект, подобный этому, был бы бессмысленным и безнравственным; если бы у нас были секреты друг от друга. Возможно, проект в любом случае является безнравственным, похоже, я давно уже не имею ничего общего с тем, что называется нравственностью. Мы долго работали над поиском души, целых семь лет, и теперь приняли окончательное решение. Суббота Господня в конце наших поисков, если можно так выразиться, и мы ее празднуем. Работа завершена. Вы были и остаетесь моим другом. Я посвятил вас в эту работу в самом ее начале, а теперь вы оказались в самом центре. Зви был против вашей кандидатуры, и вы об этом знаете. Он предпочел бы еврея. Мы с Голдменом были другого мнения, и Зви согласился с нашим решением.
— Мне хотелось бы закрыть дверь, — включился я. — Я не пришел бы сюда, не решившись идти до конца. А Зви я сказал о мучающих меня сомнениях, потому что считал, что должен быть откровенным. Он же расценил это как недостаток решимости.
— Вы никогда больше не женились, — произнес Голдмен.
— Я не совсем понимаю, к чему вы об этом говорите.
— Не имеет смысла обсуждать это сейчас, — заметил Зви. — Скотт принял решение. Он смелый человек, и я хотел бы пожать ему руку. — Он с подчеркнутой признательностью сделал это.
— Не возникли ли у вас какие-нибудь вопросы? — поинтересовался Голдмен. — В нашем распоряжении еще час времени.
От этого могучего, сильного когда-то человека осталась одна лишь тень. Врачи обнаружили у него опухоль, которую нельзя оперировать, и, скорее всего, через год он умрет. Со стороны, однако, казалось, что неизбежная смерть вызывала в нем только любопытство и неуловимую печаль. Да, эти трое были необыкновенными людьми.
— У меня действительно есть несколько вопросов, которые я вам еще не задавал. Я не знаю, правда, стоит ли их вообще задавать.
— Задавайте, — подбодрил меня Голдмен. — У вас и так слишком много сомнений, может, нам удастся разрешить хотя бы некоторые из них.
— Хорошо. Вот я раздумывал над математической стороной дела, но до сих пор так ни к чему и не пришел. Хотя боюсь, что одного часа для этого мало.
— Хорошо. Вот я раздумывал над математической стороной дела, но до сих пор так ни к чему и не пришел. Хотя боюсь, что одного часа для этого мало.
— Да, мало.
— До сих пор для наглядности пытаются переводить математику в образы. Но мне кажется, что математики этим никогда не пользуются.
— Кто пользуется, кто — нет, — в первый раз улыбнулся Зви. — Я пользовался, но это только мешало моей работе. Поэтому я от этого отказался. Подобно тому как не существует слов для обозначения неизвестных нам предметов, так не существует образов для понятий, выходящих за рамки нашего опыта.
— Оригинально, не находите, Скотт? — поинтересовался Гринберг.
— Я боюсь разрыва цепочки, боюсь, что все придет к совершенно другому результату. Не будет, к примеру, этого проекта. Кроме того, вдруг я ошибусь и погублю вас и тысячи, а может, и миллионы, других людей, живущих сегодня на Земле?
— Здесь-то и разделяются абстрактные понятия и математика, — сказал Зви. — Ответ на ваш вопрос — отрицательный, но у меня нет способа объяснить вам это.
— А себе вы это объяснить можете?
Зви медленно покачал головой, а Гринберг пояснил:
— Не в большей степени, Скотт, чем Эйнштейн мог представить себе свою идею искривленности и ограниченности пространства.
— А я могу представить, — возразил я. — Правда, не такую сложную материю, как идея Эйнштейна, но возврат в прошлое на двадцать четыре часа, например, представить могу. Вчера в это время мы вчетвером сидели за этим же самым столом, и я пил шотландское виски с содовой. Ну что из этого следует? Значит, я — вчерашний и я — пришедший из будущего идентичны?
— Нет. Просто это был вчерашний день.
— А если бы я пришел из будущего, но держал в руке не стакан виски, а бутылку вина?
— Это парадокс, — мягко пояснил Голдмен, — перед которым наш разум бессилен. Именно поэтому мы не решились испытать нашу машину. Дорогой Скотт, и вы и я умрем, и это тоже является парадоксом и тайной. Мы, физики, математики и ученые, открыли кое-какие координаты и на их базе составили некоторые уравнения. Наши символы работают, но наш разум, наше воображение не в силах следовать за ними. Я могу размышлять о неизбежности смерти, об опухоли, которая растет во мне; вы, как мужественный человек, в меру своих представлений принимаете вероятность смерти. Но никто из нас не может постигнуть того, что нам предстоит. Вы понимаете, о чем я говорю?
— Не совсем.
— Тогда вам остается только положиться на наши объяснения.
Я пожал плечами и кивнул.
— Есть еще вопросы, Скотт? — спросил Гринберг.
— Тысяча вопросов, не считая те, которые я уже задал. К сожалению, на мои вопросы у вас нет ответов.
— Я бы хотел знать ответы, — вздохнул Гринберг. — Очень бы хотел!
— Отлично. Тогда начнем. Во-первых, деньги.
Гринберг положил на стол деньги, уложенные в маленькие пачки.
— Десять тысяч долларов, американских. Мы пытались раздобыть больше, но думаем, что на непредвиденные расходы будет достаточно и этого. Поверьте, Скотт, их было не так-то просто достать. Мы использовали все наши возможности в Вашингтоне и теперь знаем, что работники музеев совсем не такие неподкупные люди, какими кажутся. Спокойно расплачивайтесь за все наличными. В то время это было принято. Вот вам еще двести фунтов стерлингов, английских. На всякий случай.
— На какой случай?
— Кто его знает. Мы просто не хотим, чтобы вы были вынуждены менять деньги, поэтому приготовили еще и небольшие суммы в лирах и франках.
— И в марках?
— Немецких и австрийских — примерно на пять тысяч долларов тех и других. Странно, но их было достать легче, чем доллары. Правда, большую часть суммы мы получили от человека, имеющего некоторое представление о нашем проекте. Металлических монет не даем, они только создадут вам дополнительные трудности.
— Револьвер?
— Мы против револьвера, хотя в те времена носить револьвер было принято. В нашем случае вам безопаснее пользоваться ножом. Вот он. — Он положил на стол складной перочинный нож с перламутровой ручкой. — В нем четыре лезвия, такие ножи в то время носили все джентльмены. Для дела используйте большое — оно острое как бритва.
Зви, прищурившись, внимательно смотрел на меня. Я открыл нож и провел пальцем по лезвию. Я даже был доволен, что они не дали мне револьвер. В конце концов, тот мир мог оказаться более цивилизованным, чем наш.
Голдмен принес большую картонную коробку и поставил ее на стол.
— Ваша одежда, — пояснил он, улыбаясь примирительно. — Вы можете начинать переодеваться. Поразительно, какие они франты. Потом вы сможете оставить ее у себя.
— Потом…
Гринберг ждал, его лицо казалось задумчивым.
— У нас будет «потом». Только это и вдохновляет меня.
— Не думайте об этом, Скотт, — посоветовал Гринберг.
— У нас будет «потом». И все тут.
— Перестаньте. Наш разум не создан для парадоксов.
— «Мои дороги не твои дороги; и мои мысли не твои мысли», — процитировал Голдмен.
— Бога вспомнили?
Голдмен улыбнулся. Это вдруг успокоило меня, и я начал снимать свою одежду.
— Чертовски завидую вам, — неожиданно заявил Зви. — Если бы не проклятая хромота и не опухоль двенадцатиперстной кишки, я бы сам отправился. Ведь ни одному человеку никогда еще не представлялась такая возможность, никто еще не переживал ничего подобного. Вы вступаете во владения разума Божьего.
— Для атеистов вы, евреи, — просто религиозные фанатики.
— Это тоже часть парадокса, — согласился Гринберг. — На костюме этикетка Хеффнера и Кляйна. Прекрасные портные. Костюм сшит из импортного ирландского твида ручной выработки. В вашем саквояже лежит еще один костюм из темно-синего шевиота. Кроме того, у вас есть шесть сорочек, нательное белье и все остальное.
Он принес саквояж, стоявший у стены рядом со странным сооружением из трубок и проводов, на создание которого они потратили семь лет. Голдмен прикрепил к сорочке воротничок и передал ее мне.
— Никогда не носили таких? — поинтересовался он.
— Такие носил мой отец. — Впервые за многие годы я вспомнил об отце, и на меня нахлынули воспоминания.
— Не надо, — Зви покачал головой.
— Почему? — спросил я беспомощно. — Почему? Он что, меня не узнает?
— Вы его тоже не узнаете, — спокойно ответил Зви. — Ведь это будет тысяча восемьсот девяносто седьмой год, а вы родились только в тысяча девятьсот двадцатом. Сколько лет ему было, когда вы родились?
— Тридцать шесть.
— Следовательно, в тысяча восемьсот девяносто седьмом году он будет мальчиком примерно тринадцати лет, можете подсчитать точнее, Скотт? — встрял Гринберг.
Голдмен подошел ко мне и помог справиться с двумя пуговицами, которыми воротник пристегивался к сорочке.
— А теперь разрешите мне завязать вам галстук. Я знаю, как это делается. Внимательно следите за мной, чтобы научиться завязывать самому. Выполняйте наши рекомендации. Мы вторгаемся в систему — громадную, необычную систему, — и поэтому наше вмешательство должно быть минимальным. Зви только что правильно сказал: мы вторгаемся в разум Божий. Мы все — дерзкие люди, а может быть безумцы, как и те, кто взорвал первую атомную бомбу. Они познавали, и мир заплатил за это. Но наше вмешательство должно быть возможно меньшим. Вы не должны отклоняться от рекомендаций. Вы не должны ни с кем разговаривать, если это не будет абсолютно необходимым. Вы не должны ничего трогать, ничего изменять — за исключением того, о чем мы договорились. Теперь смотрите, как я завязываю галстук, очень просто, правда?
Я уже полностью овладел собой и хотел быстрее приступить к делу. Гринберг помог надеть твидовый пиджак.
— Великолепно. В полном соответствии с традициями Хеффнера и Кляйна. Прекрасно одетый джентльмен из высшего общества. Примерьте шляпу.
Он протянул мне мягкую фетровую шляпу, моего размера.
— Шляпа моего дедушки, — с удовольствием сказал он. — Ей-богу, вещи они делать умели, правда? Теперь, Скотт, слушайте меня внимательно: у нас остается всего десять минут. Вот ваш бумажник. — Он протянул мне большой пухлый бумажник из крокодиловой кожи. — Здесь бумаги, документы и все необходимое. Нож, деньги. Не забудьте переобуться. Обувь тоже ручной работы. В бумажнике вы найдете полную инструкцию на случай, если вы забудете какие-нибудь детали. Эти часы, — сказал он, передавая мне великолепные золотые карманные часы, — тоже принадлежали моему дедушке. Их носят в комплекте со шляпой. Они отремонтированы и отлично ходят.
Я кончил возиться с викторианскими ботинками прекрасной ручной работы. С такой мягкой обувью у меня не будет проблем. Гринберг продолжал точно и быстро инструктировать меня:
— В вашем распоряжении двадцать девять дней, четыре часа, шестнадцать минут и тридцать одна секунда. Точно по прошествии этого времени с момента прибытия вы должны вернуться сюда, в этот пакгауз, на это же самое место. Пакгауз будет таким же пустым, каким он был, когда мой дедушка приобрел его полвека назад. Через несколько минут я помечу красной краской ваши ботинки. На полу останется их контур. Когда вы будете собираться назад, займите то же самое положение. Ясно?