Лютый остров - Юлия Остапенко 9 стр.


Присел перед ней, руку ее от лица отнял. Она вздрогнула, отшатнулась. Ох и успел же на нее страху нагнать Тягота... на гордую мою Счастливу... Или то не Тягота, то я, Лют?

– Не бойся, – пробормотал, бережно тронув синяк пальцами. – И не реви... что уж, пойдем.

На берегу уже выгружались. Еще не дойдя, я понял, что поспешила с радостью Счастлива: пожива в тот раз выдалась небогатой. Лишь в двух лодках везли пленников, баб и детей, совсем не было мужиков. И тут я заметил, что двух кораблей не хватает – ушло шесть, воротилось четыре. Оказалось – в лихую бурю попали по дороге нероды, едва уцелели, два судна потеряли, а на них как раз пленников везли. Мрачен был Среблян, сойдя на берег. Ясно было: снова в поход идти, новые корабли добывать, новых людей... Я ему поклонился. Он посмотрел на меня, будто не видя. Я вдруг увидел, что сам он уже немолод, не больно-то и рад в походы ходить. А и не ходил бы, кто ж ему велит... нет, не пожалел я его. Что заслужил, то имеет.

Вдруг услышал я звук странный, почти забытый – собачий лай! На Салхане собаки водились, да только мало их было, не то что на доброй земле, – часто дохли они, как и любая живая тварь, что попадала на Салхан. Оглянулся – и впрямь псы. Десяток щенят вывалился из лодки и вертелся на бережку, а местная детвора, в числе которых и кое-кто из наших устьевцев, визжала от восторга, копошась рядом. Там я увидел и мою Счастливу... встала на колени перед щенком, на руки взяла, он лицо ей принялся лизать. Она голову подняла, умоляюще на меня посмотрела. Я рукой махнул – а что там, бери! Щеня – оно и есть щеня...

Только тут я увидел детей, что сгрудились у другой лодки. Кнежьи воины ходили меж них, пересчитывали, одну девчонку к бабам кинули – та кричала и из рук рвалась, да что она против них... Глядел я – и ног под собой не чуял. Да как я могу смотреть на это? Как могу? Спрашивал себя – и ответа не знал, а все одно стоял на месте и смотрел.

Отчего-то, когда домой шли, не мог я глядеть на Счастливу. Та щенка к груди прижимала, гладила его, болтала ласково, ровно с дитем. Я подумал, что никогда ей так свое дитя к груди не прижать, – и едва не завыл в голос. Щенок нос ей лизнул, она засмеялась. Посмотрела на меня радостно, благодарно, будто я сам ей этого щенка принес и подарил.

А я глядел и думал: нет, взвою, Горьбога бы по мою душу, точно взвою сейчас!

Слов нет, как рад был, когда кнеж меня потребовал в свои палаты, в дружину назад, караул при нем держать.

* * *

Едва сойдя на берег и кончив обниматься с женой и дочкой, кнеж скликал совет.

На совет тот явилась вся его дружина. Спрашивал он, правда, только командиров своих, остальные стояли вдоль стен, помалкивали, кнежьи слова на ус мотали. Озабочен был Среблян, по лицу его тучи ходили, в глазах молнии посверкивали. Сошлись на одном: в поход идти надо, причем скоро. На судах, что море себе в дань забрало, зерно везли – неровен час будет Салхан-град голодать. Полей, что меж городом и скалами лежат, все одно не хватит, чтобы и город, и рудники прокормить. Беда была в том, что и уцелевшие корабли сильно потрепало в буре, чинить их было надобно, на то требовалось много дерева, а где его взять? Порешили один корабль починить, на нем пойти к Даланайским берегам, напасть там на поселение, привезть все, что надобно... Слушал и хмурился кнеж. Я стоял близ его кресла, где мне теперь по уставу было место отведено, и больше на него смотрел, чем слушал, что люди его говорят. Не любо ему было то, что они говорили. Видел я, что не хочет он снова этим летом ходить в набег – не хочет, а надо. Любопытно, один ли я это заприметил или нет? До того Сребляна все это встревожило, что не усидел он на месте, встал и стал прохаживаться по горнице, пока люди его наперебой говорили, сильными пальцами рассеянно волосы назад убирал. И чудилось мне, будто мыслью он далеко...

Может, оттого и случилось то, что дальше было. Среблян, как я сказывал, был среди неродов лучшим воином, а как быстр он и как трудно его врасплох застать – то я по собственному опыту знал. Никто не мог обернуться на опасность быстрей него. Никто и не обернулся.

Я тоже не обернулся, куда мне в скорости со Сребляном тягаться? А только вдруг что-то екнуло во мне. Что-то кольнуло внутри, как было, когда с Могутой дрался. И как кольнуло – я выхватил меч. Сам не ведаю, для чего, – а вот почуял лихо, еще никем не замеченное, и выхватил.

Среблян, меряя горницу шагами, как раз до дверей дошел и спиной к ним повернулся. И в тот же миг в проходе появился человек. Я успел заметить только, что он лыс и ободран, увидел блеснувшее на свету лезвие – то ли нож, то ли копье... Возник он у Сребляна прямо за спиной. Бросился молча – никто ни крикнуть не успел, ни оружие выхватить. Да только я-то меч в руке уже держал. И бросил его вперед, метя клинком человеку в грудь.

Потом-то я понял, как это со стороны смотрелось. Ходит себе кнеж по палате, а тут один из его людей обнажает меч и прямо в кнежа кидает. Немудрено, что на меня тут же кинулись. Гвалт поднялся – страшное дело. Я думал, сразу зарубят – а ведь даже не знал, достиг ли мой клинок цели, да и в самом деле не попал ли я ненароком в Сребляна... И тут только до меня дошло, что я сотворил.

– Отпустите его! Да пустите же! – Голос воеводы отдался громом, все так и смолкли, будто онемев разом. Пустили меня. Я вырвался, тяжко дыша, глянул вперед.

Среблян, живой и невредимый, стоял у двери и смотрел вниз. У ног его лежал, корчась и загребая руками воздух, тот самый мужик, которого я заприметил в дверях. Меч мой торчал у него в груди, насквозь ее пробив, – я аж удивился, и где у меня сила взялась так метнуть? Мужик хрипел, кровавые пузыри губами пускал, взглядом затуманенным, будто у бешеного пса, глядел на Сребляна и все силился сказать что-то, да только сипел. Вид у него был жуткий, глаза запавшие, щеки ввалились так, что кости черепа проступали, и пахло от него, будто он последние лет десять просидел в яме, – землей и нечистотой. И вдруг увидел я широкие вмятины, темнеющие у него на запястьях. Следы от оков...

То каторжник был. Один из тех мужиков, кого нероды отправляли на рудник в гору Салхан, кровавое серебро копать.

И тут пронесся над горницей вой, страшней которого я в жизни не слыхал. У меня аж волосы дыбом встали – так собака воет, которой злые дети хвост отрубили. Услышишь его – и сердце в миг на куски порвется, столько горя и муки нечеловеческой в этом вое.

Из угла метнулся не кто-нибудь – Ивка. Как есть, в бабьей своей одеже – да иначе я его и не видел никогда. И откуда он взялся там, как проник, зачем в тени прятался, что вынюхивал? То мне поныне неведомо, а тогда я о том и вовсе не подумал. Кинулся он к каторжанину, что последние мгновения свои доживал, рухнул перед ним на колени. Никого, казалось, вокруг не видел – ни дружинников, ни Сребляна, что в двух шагах стоял и смотрел на него.

– Батька! – закричал Ивка таким голосом, будто сам собирался упасть замертво. – Батька!

Каторжанин повел налившимися кровью глазами, лицо его измученное озарилось удивлением. В толк, верно, не мог взять, что это за девка над ним воет, за руку хватает, батькой зовет? А потом так и застыл, даже судорога его бить перестала. Поднял руку неверную, Ивке на щеку положил, провел, будто ощупью надеялся вызнать то, в чем глаза отказали. Ивка ревел, черные от сажи слезы катились по нарумяненным щекам и капали его отцу на разрубленную грудь.

– Батька...

– Отрадко... сынок... – прошептал каторжанин и провел ладонью по его лицу, размазывая свою кровь и его румяна. – Что ж они с тобой сделали, изверги?

И так удивленно он это сказал, не зло, не презрительно совсем. Я в на его месте из последних сил бранью такого-то сына покрыл, с проклятием отцовским на Ту Сторону отошел. А он только молвил снова: «Что ж ты, сынок...» И умер.

Ивка рыдал, обхватив отца поперек груди, перемазанный весь в отцовской крови, в голос рыдал. И те, кто стоял кругом него, молчали, словно земли в рот набрав, сырой, холодной земли.

Я подумал – не подойти ли, не забрать ли мой меч Прожор, до крови охочий. Почему бы и не забрать? Глядел на Ивку и думал об этом: хорошо ли то будет, достойно ли, если подойду, оттолкну пацана, упрусь ногой в тело его отца, да и выдерну свой клинок. И что почувствую, когда так сделаю? Пойму ли, что вот наконец стал неродом, как всегда боялся? Ох, руки мои дурные, проклятые, что ж вы вечно вперед лезете, делаете прежде, чем голова думает?! А и поделом бы в оковы вас, не творили бы этакого зла! Подумать ведь сил несть, что пережил человек этот, Ивкин отец, чтобы досель дойти. Как с рудников бежал, как в город проник, в кнежий двор прокрался, миновав стражу... Сколько людей на пути своем убил, чтоб добраться до воеводы, своими руками забить нелюдя, который жизнь ему поломал, сына его отнял... а даже не знал ведь, что хуже, чем отнял, – облика человеческого лишил. И коли верно Горьбог дает каждому по заслуге – достоин был господин наш Среблян такой смерти от злого удара в спину. Достоин! И лежал бы сейчас на этом полу вместо Ивкиного отца, кабы не я. Так должно было быть, да кто-то за руку дернул меня, проклятого, – не иначе Янь-Горыня, чтоб пусто было ей...

Под нестихающий Ивкин вой кнеж обернулся и поглядел мне в лицо.

Не ведаю, долго ли смотрел – мне мнилось, что целый год. Потом сказал:

– Мертвяка вон. Прибрать тут.

И ушел, не стал продолжать совет, ни на кого больше не посмотрел.

* * *

Наутро нашли Ивку в его собственной горнице за запертыми дверьми. Повесился Ивка.

Счастлива, как узнала об этом, горько плакала. Часто что-то стала плакать моя зазноба, как за меня пошла... Оказалось, она тайком от меня с Ивкой дружбу водила. Уж не знаю, в чем была та дружба – платьями они, что ли, менялись? – да мне и недосуг было вызнавать. Я не сказал ей, как все вышло, но она и без меня узнала – люди болтать принялись, язык им узлом не завяжешь. Думал – озлится Счастлива. А не озлилась вроде, наоборот. Гладила мои волосы, и целовала меня, и ни словечка не говорила. Не знаю, что думала – я боялся спросить.

Тело Ивкиного отца сбросили со скалы – каторжанин и убийца, как ни суди. А Ивку хоронили с честью, не так, как жить силовали. Как мужчину хоронили. Смыли с него краску и кровь батькину, от которой он так и не успел отереться, одели в мужскую одежу, меч меж сомкнутых рук поклали – хотя уверен я, никогда он меча не держал. Так я понял, что было уже Ивке шестнадцать лет – с железом только взрослых хоронят. После сколотили плот, сложили костер, положили Ивку на него. Подожгли – и пустили на волны. Как знать, теперь, может, отпустит Янь-Горыня своего пленника – отмучился... Я глядел на пламя это, полыхавшее над темной водой заревом, будто в ночи солнце взошло, и думал – что ж за человеком он был? Сколько лет так вот жил, и ничего, вроде не жаловался. А как предстал перед отцом умирающим, как открыл ему весь свой позор – не выдержал, не смог жить? А может, он все надеялся, что вот вырвется с каторги батька, вернется за ним, спасет – а теперь не стало этой надежды? Как узнать, кто скажет теперь? И не было в ничего ведь, если в не я. Может, думалось мне, удержи я тогда руку свою, подумай прежде – был бы мертв теперь Среблян, а Ивка с отцом его живы. Может, так и снимается проклятие – с кнежьей гибелью от руки им замученных? А я мог снять, да не снял... Только ведь дед Смеян говорил, Среблян тоже убил Бушуя – а не изменилось ничего.

Ох, голова моя, голова, что ж ты думать горазда, когда поздно думать...

– Май, – говорила Счастлива, гладя мои волосы, заглядывая мне в глаза, – Маюшко, что с тобой? Сам не свой ходишь... на меня не смотришь... есть перестал... Что случилось, скажи?

А как сказать?

Не знаю, что бы я делать стал – все в мыслях у меня совсем перемешалось, – а только Среблян прислал своего человека, позвал меня к себе. Я встал и пошел. Думай – не думай, а не сдержал я слова, матери данного, прижился на острове, стал-таки рубить за кнежа его врагов. Сделанного не воротишь.

Среблян меня встретил один на один. Долго на меня смотрел, молчал. Не умел я взгляды его разгадывать, так и не научился.

– Что за службу хочешь? – спросил наконец воевода.

И тут во мне будто проснулось что-то – или ожило. В черной темени, что со всех сторон меня застила, словно луч света мелькнул.

И сказал я твердо, четко и громко:

– Возьми в поход!

Скривился кнеж, словно в рот кислое взял. А какого ответа он ждал от меня? Думал, злата да девок попрошу? На что оно мне!

– В поход, – повторил Среблян – будто выплюнул. – И что же ты – станешь мужиков невинных резать? Баб неволить? Сопляков таких, как ты сам, вязать да в лодку волочь? Станешь?

– Стану! – ответил я яростно, а сам в лицо ему смотреть не мог, глаза отводил.

Долго молчал кнеж. Я уж не знал, куда мне деваться, что еще ему сказать, чтоб послушал.

– А ведь и вправду станешь, – сказал воевода тихо. – Только не теперь еще. Слишком мало ты тут пробыл.

Мало? Мало, говоришь, кнеж?! Вправду мало того, что я давеча жизнь тебе, паскуде, спас, что зарубил несчастного раба твоего, а другого – все равно что своими руками в могилу свел? Мало тебе этого? Ну а мне – так вполне довольно!

Выдернул я меч мой Прожор из ножен, грохнул оземь Сребляну в ноги.

– Ты меня Лютом назвал?! Так как доказать тебе, что и впрямь я таков? Возьми, говорю, в поход! А не возьмешь – так мне все одно, где кровь лить! Убей тогда сразу, не то пожалеешь!

– Меч, – сказал кнеж, – подними.

Я долго стоял, глядя на него, дыша тяжело и шумно. Потом все же поднял, хотя и жгло мне ладонь железо это проклятое. Среблян странно смотрел на меня, и глаза у него блестели таким блеском, какого я прежде в них не видел.

– Добро, – сказал он. – Испытаю тебя. Выдержишь – возьму.

И вроде того я и хотел, того добивался – а грудь мне сдавило от этих слов.

Но сказанного не воротишь, как и сделанного.

* * *

То, что с рудников раб сбежал и на воеводу покушался, было тут, видать, делом нешуточным. Долго и тщательно кнеж разбирался, как так случилось, почему допустили. Виноватых нашли, наказали. А и того ему было мало – порешил кнеж отправиться самолично к Черной горе, к руднику, на месте расследовать, кто там недоглядел. С собой взял дюжину дружинников – и меня.

Я прежде только дважды за ворота Салхан-града выходил. Первый раз – когда в лодке сбежать с острова пытался, другой – когда от деда ушел, бродил ущельем, слушал, как коршуны крыльями бьют, добычу стеклянным взором высматривал. И кого им было тут ловить? Ничего живого, казалось, не несли в себе эти скалы. Стояли и стояли недвижимой твердью, волнами омываемые, и все одно им, кто по ним ходит, кто и чью кровь проливает. Я сам в гористом месте всю жизнь прожил, знаю я, что такое горы – высь, величие, сила, краса! А ничего этого не было на острове Салхан. Только тишь, неподвижность и мертвенный холод, каким, казалось, дышал каждый камень, каждая горсть земли.

Не по нраву мне было все это, потому и не ходил я за ворота. Но теперь уж пришлось. Ехали мы каменной тропою в гору, гуськом – больно она была узка, больше чем двум всадникам бок о бок на ней не уместиться. Долго ехали, с утра до самого вечера. Солнце в горах и без того рано заходит, а в Черной горе оно, казалось, вовсе никогда не показывалось. Не жаловала Радо-матерь злую свою, нелюбимую дочь Янону, не дарила светом ее палаты. Когда кругом еще были только голые скалы, услышал я гул – далекий еще, протяжный, непрестанный. Так и не понял – то ли молоты и кирки то били глубоко под землей, то ли стон стоял невольничий, то ли плакала сама земля, устав от векового проклятия. Никто другой из дружинников, равно и сам Среблян, на этот гул внимания не обратил – или виду не подал. Смолчал и я.

Как добрались до места, уже почти совсем стемнело – а работа все велась. Я после узнал, она никогда не прекращалась: невольники в руднике трудились в две смены, пока одни отлеживались, другие скалу рубили. Богата была Салхан-гора, казалось, вовек не иссякнет в ней серебро, пока его кровью людской поливают, будет давать всходы...

У входа в шахту ярко горели огни – десятки факелов освещали подъезд. Алые отблески их так и плясали по глади серебряного изваяния, высившегося на скале. Из ста пудов серебра отлили Янь-Горыню – страшную деву со змеящимися по ветру волосами, с раскинутыми руками, точно весь мир она ими схватить и удушить хотела, с темным, прекрасным и жестоким лицом... Такой ли она взаправду была? Дед Смеян ее видел – будь он тут, сказал бы. А только не думал я, что, окажись он здесь, я и вправду стал бы расспрашивать.

Мы остановились, спешились. Сребляна ждали, встретили с поклоном, стали зазывать в дом на угощенье. К скале тулились домишки, грубые, тесные, – там невольники ютились. Выше по тропе стоял большой, удобный с виду дом – в нем жили надсмотрщики и начальник рудника. У домишек курился дым, теплились огни, а у штольни кипела работа.

– Ты погоди с угощеньем, – услышал я спокойный кнежий голос. – Сперва ответишь, а там посмотрим, приму ли его от тебя.

Мужик, с которым он говорил – тучный, богато одетый, – лебезил, в пояс кланялся – знал, чем завинил, клялся, что ведет уже следствие, что страшно покарает виновных. А в чем виновных – в том, что, может, сжалились, позволили человеку на волю бежать? Слушал я, кусая губы, а серебряная Янь-Горыня, казалось, скалилась мне насмешливо, пряча ухмылку в зыбкой тени...

– Ладно, ладно, Крепляк, поздно уже, про то говорить завтра станем. А хотя есть на сегодня еще одно дело... Лют! Подойди-ка.

Я опомнился, пошел. Кнеж стоял ближе к шахте, чем к поселению, в нескольких шагах всего от того места, где кипела работа. Невольники толкали из шахты тачки с непромытой рудой, тяжко надрывались, пока тащили в гору, – вход в штольню шел под откос. Вдоль хода стояли копейщики в низко надвинутых на глаза шлемах, недвижимо стояли, на всякий случай, – а за тем, чтоб работа шла ходко, глядели надсмотрщики. Крик стоял в душной вечерней глуши, хлысты так и свистели, перебивая стоны и дальний гул отбойных молотов.

Как я подошел, Среблян шагнул к одному из надсмотрщиков – тот тут же в ноги ему склонился, – забрал у него кнут. Не говоря ни слова, вложил мне в ладонь. Повернулся и так же молча, не глядя, указал на раба, что как раз остановился с тачкой против нас.

Назад Дальше