Сфинкс - Крашевский Юзеф Игнаций 2 стр.


Кому незнакома капуцинская келья? Все они на один образец: маленькое окошко в сад, гвоздика на подоконнике, небольшая кровать с жесткой постелью, у изголовья распятие, у дверей кувшин с водой. Редко когда эту тесную коморку обширного улья украшает картина.

Окружающие монастырь соседи любили капуцинов и дружили с ними. Часто упрашивали одного из них погостить несколько недель в часовнях, помещавшихся при имениях. По воскресным и праздничным дням толпы собирались в костеле.

В пост посылали им рыбу, летом получали от них цветы, с удовольствием показывали друг другу их изящные работы, зеленые и белые восковые свечи. Соседние шляхтичи как бы составляли семью монахов, каждый спешил позаботиться о них, помочь им и, давая что-либо, радовался, словно сам получал. Несмотря на монастырскую тишину, мрачные стены и темный соседний лес, там было все-таки так весело и легко! В саду распускались крупные цветы, на ветках чирикали птицы; на дворе шалили румяные мальчишки, прислуживавшие в костеле; даже и монахи мирно улыбались, так как в этой тишине чувствовали себя счастливыми.

Никогда ни споры, ни столкновения не оказывали своего скверного влияния на соседей, а монастырская семья жила как настоящая семья, а то и лучше иной родственной. Но со временем пустели кельи и наполнялось кладбище; клумбы заросли травой, среди каменной мостовой двора пробивалась крапива; большой крест в саду подгнил и упал; настоятель, увидев его на земле на другой день после бури, заплакал; братия ушла из сада молча, в раздумье.

Когда я впервые заглянул в этот монастырь, он еще блистал и процветал. Проезжая мимо по шоссе, я услыхал церковное пение, увидел открытые двери и остановился. Это был полдень, в костеле не было никого, кроме нескольких мальчишек и стариков; на хорах за главным алтарем раздавалось торжественное пение монахов. Преклонив сначала колени и помолившись, я отправился затем осмотреть надписи, надгробные плиты и картины. Как раз когда я с любопытством рассматривал "Вознесение" Данкертса и взялся за карандаш, чтобы набросать эскиз, около меня появился монах (пение кончилось, а убиравшие мальчишки, вероятно, успели сообщить о моем присутствии).

Старик приветствовал меня обычным христианским обращением, напоминавшим старые века, когда крестное знамение и эти таинственные слова отличали в толпе первых последователей распятого Мессии.

— Какой красивый костел! — воскликнул я. — Что за картины.

— Правда, прекрасные? — перебил меня с радостной улыбкой старик. — Древние творения прежней набожности и таланта! А вы видели деревянные статуи на главном алтаре, которыми так восхищаются художники? А наши алтари? Если вы этим интересуетесь, то я бы вас пригласил и в монастырь; там в коридорах тоже картины известного Данкертса, да и в библиотеке; а в зале совета, говорят, хороший подбор портретов.

Замечая, что при одном лишь перечислении у меня разгорелись глаза, старик улыбнулся и повел меня, показывая, поясняя, радуясь моим похвалам, как ребенок.

— Раньше набожные люди — дай им, Господи, небесное блаженство! — все драгоценное прятали под сень креста. Гетманы, высшие сановники заботились о бедном монахе, чтобы он за них молился, потому что их обязанности и окружающий мир отвлекали невольно от Бога и молитв. Набожная мысль больше воздвигла монументов, больше вдохновила творений искусства, чем гордость и стремление к славе. Теперь же… ну, не будем худо говорить о современной эпохе, и она имеет свои хорошие стороны!

Вздохнул монах. Тихо разговаривая, мы подошли к алтарю в боковом притворе; но старик почему-то не обратил моего внимания на большую картину в дубовой раме, цвет которой свидетельствовал о недавнем происхождении. Я взглянул мельком, полагая, что, вероятно, картина не стоила внимания. Но представьте себе мое удивление при виде новой только что законченной картины, сразу говорящей о крупном художнике.

Я стоял в изумлении, всматриваясь пристально в нее. Новых картин этого типа никто, вероятно, у нас уже не увидит; нужны были глубокая вера, воодушевление и действительный талант, чтобы создать что-либо в этом роде. Наши современные религиозные картины холодны и неподвижны, в них нет жизни, так как не хватает души.

Эта же, совершенно в духе старых флорентийских маэстро, представляла известную легенду. Здесь было видение св. Луки, когда перед изображением на холсте Девы Марии она появилась перед ним. Наверху среди лазури и легких облаков, в венке из маленьких ангелочков со сложенными ручками виднелась Королева Неба в белой победной одежде. Над челом ее сияла корона из семи звезд. На руках почивал маленький Иисус с божественным выражением на лице: мать и сын смотрели вниз на святого.

Под ними коленопреклоненный старик, в экстазе, с кистью в руке, с глазами, устремленными ввысь, казалось — жил и дышал. Полураскрытый рот, словно сдерживал чувства и радостный вздох. Два улыбающихся ангела поддерживали полотно и палитру. Символическая жертва — вол, пал на колени и прижался. Даже и он был так естествен и так выразителен, что я, всматриваясь, все больше и больше удивлялся и восхищался. Вся картина в общем поражала своей жизнью и гармонией. Каждое лицо прекрасно передавало то, что хотел на нем изобразить художник, все жило и жило той идеальной жизнью иного мира, который мы так жадно ищем в творениях искусства.

— Откуда эта картина? — спросил я с удивлением.

— Разве так хороша? — ответил добродушно старик, взглянув на меня.

— Чудно хороша!

— Ну, вот! Удивительное дело!

— Кто же ее написал? — продолжал я расспросы. — Ведь работа свежая.

— Действительно, еще нет и недели, как ее освятили и поместили над алтарем.

— А откуда она к вам попала?

— Э! Это монастырская работа, — ответил старик, покачав головой, — здешняя…

— Как? Здешняя? — переспросил я, все больше и больше удивляясь.

— Да, да. Писал картину брат Мариан.

— Вероятно, копировал с древней, и надо сознаться, копия очень хороша.

— О, нет! Это его замысел и работа. Но отцу настоятелю она пришлась не по вкусу; правда, не очень она подходила к алтарю, Да и пришлось заказать новые рамы, так как размеры картины больше предыдущей… Вот тут была прежняя, но от сырости совершенно испортилась и распалась на куски.

Если бы все это сказало мне другое лицо, я бы, пожалуй, не поверил, что в келье этого монастыря, спрятанного в глубине литовских лесов, могла создаться подобная картина — творенье громадного вдохновения, артистически задуманное и перенесенное на полотно.

— А этот художник? — спросил я старика.

— Брат Мариан? Это наш монах… — ответил капуцин, нюхая табак.

— Великий художник! А совершенно неизвестный! Ему не отдали должного! — продолжал я восхищаться.

Старик слушал эти похвалы, по-видимому, сомневаясь в моих художественных познаниях; он пытался даже увести меня от картины к фрескам Данкертса и немецкой резьбе, но напрасно. Я весь был поглощен неизвестным великим художником-земляком.

— Могу я навестить брата Мариана в его келье? — робко спросил я, подумав.

— Почему же? Вероятно, можно. Но это немного странный человек, печальный, молчаливый, очень замкнутый! В монастыре это дозволяется, отчасти потому, что так предписывает поступать любовь к ближнему, а отчасти из-за его трудов для нашего монастыря. Не знаю, понравится ли ему посещение неизвестного лица; он, бедняга, любит одиночество.

— Но только на минутку?

— Пойдем, — ответил отец Серафин, — пойдем, попробуем; если он не молится, так должен будет нас принять.

Направляясь к кельям, я не мог удержаться от расспросов, но; узнал о брате Мариане немногое.

— Мир его обидел, — говорил о. Серафин; — искал покоя, которого мир дать не в состоянии, в наших тихих стенах. Мы о нем ничего не знаем, разве только, что счастья не испытал. Видно по всему, что и в мирской жизни был художником. Следы неисчезнувших страданий явились с ним даже сюда. Молитва, труд лечат много ран. В них он ищет лекарства и утешения.

Мы подошли к дверям кельи, и о. Серафин постучал. Изнутри послышался тихий голос, но слов я не разобрал.

— Это я, я, — ответил ласково старик, — я и гость, который увидел в костеле вашего св. Луку и пожелал непременно познакомиться с вами.

Двери открылись, и мы вошли в тесную келью. Она была того же типа, что и остальные; свет падал через единственное окошко с решеткой. Узкая кровать, столик и табуретка были на своих обычных местах. Посередине, к моему изумлению, на трех палках, кое-как скрепленных веревками, в самом неудобном положении было натянуто большое полотно. На полу лежали палитра, кисти, краски и прочие принадлежности художника. Между картиной и стенами едва оставался проход. При одном взгляде я понял ясно, какое мучение представляла жизнь в этой крохотной клетке и работа, при которой нельзя было ни сесть, ни протянуть руки. Едва можно было — и то при большом навыке — сделать два-три шага. Освещение было неудобным, солнце падало прямо на полотно, а тени от решетки скрещивались на нем самым произвольным образом.

Обыкновенный художник, требующий столько удобств, однообразного освещения, простора, даже не понял бы, как здесь можно писать. Картина, поставленная почти под прямым углом, в силу необходимости, казалось, занимала самое неудобное положение. Действительно, иначе она бы совсем загородила путь между стеной и кроватью. Позже я узнал, что о. настоятель предлагал брату Мариану работать в пустом зале совета, но он пожелал взамен за удовольствие писания картин добровольно мучиться в тесной келье.

На большом полотне углем резко и широко был набросан эскиз картины. Несколько других висело на стенах или стояло на полу; так что еле можно было передвигаться между ними. Посередине в рясе стоял монах высокого роста. Открытый лоб, в поперечных морщинах, впалые блестящие глаза, красивый тонкий нос, узкий бледный рот, сильная мускулистая шея — только это было видно. В руке, покрытой темными волосами, держал кисть. Эта фигура и лицо, оживленное вдохновеньем, печалью и покорностью, восхищали зрителя.

Я остановился у порога. Монах взглянул и, по-видимому, смутился; он слегка покраснел, рука задрожала; порывистым движением он сложил кисти в палитру и, бросив ее на пол, быстро подошел к нам.

Словно молнией осветилось его лицо каким-то гордым выражением, но сейчас изменилось и побледнело, поникнув.

На мои вопросы, удивление и похвалы ответил несколькими неразборчивыми словами, скромно и застенчиво, что казалось странным при его морщинистом челе и седеющих волосах. Казалось, будто он нас не пускал и хотел непременно вытеснить в коридор. Мне же очень хотелось посмотреть и другие его работы. Я удвоил похвалы и просьбы, и, наконец, при поддержке о. Серафина, получил разрешение чуть ли не силком протискаться вперед и посмотреть на новые картины. Я торопился, но внимательно глядел по сторонам.

Первая работа, еще мокрая и недавно полустертая рясой проходившего мимо, изображала святого Антония с младенцем Иисусом. Я еще не знал тогда, кто так испортил картину, сам ли художник или один из монахов. Я вздохнул, так как картина была прелестна. Большое полотно с уже положенными отчасти красками изображало св. Франциска. Христос в небесах и монах на земле, соединенные чудными лучами, были схвачены артистически. Судя по тому, что было сделано, картина могла превзойти святого Луку. Основатель ордена, оставленный нарочно в тени (так как наибольшее освещение падало на Спасителя) был прекрасно изображен при помощи всех известных материальных средств искусства. Другой монах, закрывавший лицо рукой от блеска сверху, полный естественной простоты, казалось — не видел и не понимал надземного видения.

Лица двух монахов представляли прекрасное противоречие двух человеческих натур: поэтической, идеальной — и прозаической, обычной. Но оба, впрочем, были красивы, ласковы и честны. Христос, явившийся в небесах, имел божественное выражение. Прекрасным фоном служили старые дубы, стройные ели и темные сосны.

Вся картина вообще, хотя написанная без моделей и сразу, казалась результатом долгих опытов. Я стоял и не мог оторвать глаз. Другие небольшого размера картины изображали: "Смерть святого Иосифа", "Бегство в Египет", "Обращение святого Павла", "Мученичество святой Екатерины" и т. п. На всех отпечаталась та же опытная рука, сильное чувство, гармония и красота.

Когда я смотрел на эти неожиданно найденные сокровища, брат Мариан стоял у дверей, почти стыдясь, с опущенными глазами и руками; его уже седеющая бородка свешивалась на грудь. Он ничего не ответил на похвалы, на вопросы, как будто боясь откровенности, боясь пробудить в себе мысли, не соответствующие занимаемому им сейчас положению. Я напрасно старался вовлечь его в разговор, и мне пришлось уйти с неприятным сознанием неудачи. Брат Мариан простился со мной ласково и покорно, но боялся промолвить лишнее слово, даже взглянуть на меня, напоминавшего ему оставленный мир. Я попытался было приобрести одну из его картин, но лишь только заикнулся об этом, как получил смущенный ответ, что его работа не принадлежит ему, что этим распоряжается о. настоятель.

Теперь со стариком монахом мы отправились в келью настоятеля. Нас встретили гостеприимно, угостили, и я спросил, нельзя ли получить что-либо из картин брата Мариана. Румяный, толстый настоятель, свободно расхохотавшись, ответил в свою очередь вопросом:

— Сударь мой! Разве это имеет какое значение?

— Это прекрасные картины, а со временем будут очень ценными. Брат Мариан будет вторым Лексыцким, даже теперь уже он им стал.

— А кто это Лексыцкий.

— Знаменитый краковский художник, монах Бернардинского ордена.

— А, а! Есть там что-нибудь законченного у брата Мариана?

— Кажется, — поторопился я ответить, — что "Бегство в Египет".

— Прекрасно! Денег от вас, сударь, не возьмем, но если б вы взамен подарили что-нибудь монастырю?

— Что же вам угодно? С удовольствием!

— Если бы так красивую красную ризу? Не в чем праздновать дни св. Мучеников.

Эти слова настоятель произнес с легким сомнением, получит ли желаемое.

Я охотно согласился.

Настоятель победоносно улыбнулся, как бы удивляясь и жалея меня, и встал.

— Ну, так пойдем за этим "Бегством".

Мы опять направились в келью брата Мариана.

Настоятель вошел, не постучавшись; художник, вероятно, даже не расслышал скрипа двери, так как мы нашли его на коленях у кровати с лицом, закрытым руками. Перед ним было странное распятие, поразившее меня, так как крест Спасителя был укреплен на спине бронзового Сфинкса. Услыхав привет настоятеля, он живо вскочил и, смутясь, стоял перед нами, с улыбкой, скрестив по монастырски руки на груди.

— А, а! Как тут пройти! — воскликнул толстый настоятель. — Еле можно пробраться среди этих вещей. Третьего дня я уже стер какую-то картину, да к тому же — что гораздо хуже — выпачкал новую рясу. Вот, — добавил, — этот господин хочет получить ваше "Бегство в Египет", картину, которую он очень хвалит. За нее он дарит конвенту красную ризу на дни Мучеников. Если вам, брат, не очень жалко расставаться со своей работой…

При этом он ласково взглянул на монаха. Тот слегка побледнел, но ничего не сказал, только склонил голову, повернулся живо к картине, снял ее, еще раз взглянул и (словно боясь, что не хватит потом решимости) вручил настоятелю.

— Все это, — промолвил он, — собственность монастыря. Хвала Господу, что я на что-нибудь пригоден. Возьмите, пожалуйста!

Стоимость ризы я сейчас же уплатил, обрадовавшись, что так легко приобрел, неожиданно, в пути, столь прекрасную картину. Настоятеля и Серафина зачем-то позвали, а я остался с глазу на глаз с братом Марианом.

Приблизившись к нему, я попытался узнать, не примет ли и он чего-либо взамен картины, которой, казалось, было ему жалко; но он с ласковой улыбкой ответил:

— Наш устав не разрешает иметь собственность; да мне ничего и не надо. Покой, тишина монастыря, вот мои сокровища.

С этими словами прижал руку к груди и в глазах заблестели слезы.

— Значит, мир изранил твое сердце? — спросил я с участием.

— Не спрашивайте, — ответил. — Мне пришлось бы вспоминать то, о чем я хочу забыть. Разве вам хотелось бы ради простого любопытства лишить меня надолго дорогого покоя, который я, наконец, обрел?

— Это не любопытство, — возразил я, — это искреннее сочувствие. Вы меня подкупили большим талантом, вы мастер. Верно, недавно вы надели это платье. Раньше вы носили другую одежду и, вероятно, сильно страдали, если решились спрятаться под рясу монаха, обладая душой, не для него как будто созданной.

— Как? — промолвил капуцин, всматриваясь в меня с тихой грустью. — Уже судишь обо мне, брат? Совсем еще меня не зная? Так скоро? Кто знает, к чему я был создан! Верно лишь то, что я здесь счастлив, насколько может быть счастлив человек на земле.

Вдруг послышались шаги идущих монахов, и брат Мариан умолк. Едва настоятель и Серафин вошли, как мы простились. Неудобно было оставаться дольше, чтобы не мешать монахам и не прерывать путешествия. Я унес с собой лишь предмет долгих дум и приобретенное "Бегство в Египет".

Солнце уже заходило, когда я в сопровождении добрейшего о. Серафина, усердно угощавшего меня нюхательным табаком, опять прошел через монастырский двор и отыскал своих людей и лошадей, потерявших терпение при столь неожиданно затянувшейся остановке. Все планы путешествия были нарушены из-за недостатка времени; пришлось переночевать в городишке, так как приличная корчма находилась на расстоянии четырех миль, а такой путь, да еще по скверным дорогам, не проехать было к ночи.

Рано утром я еще прослушал заутреню у капуцинов, потом напился кофе у настоятеля, но брат Мариан, как мне передали, слегка прихворнул и повидать его не удалось. Я не особенно и добивался визита, боясь ему быть в тягость, так как видел, насколько он не хочет вспоминать мир и все, что от него приходит к монаху, старающемуся забыть все за собой оставленное.

Назад Дальше