Генрик Сенкевич. Собрание сочинений. Том 5 - Генрик Сенкевич 13 стр.


— Отсюда и до алтаря недалеко. Переход почти к самому клиросу ведет. Там король с королевой обычно слушают мессу.

— Я дорогу туда хорошо знаю, — вставил словечко Заглоба, — с Яном Казимиром я накоротке был, случалось, и Мария Людвика ко мне благоволила, тогда они и меня приглашали послушать мессу, дабы в обществе моем побыть и набожностью моей укрепить дух свой.

— Не желаете ли пойти взглянуть, сударыня? — спросил Кетлинг, делая слуге знак, чтобы отворил двери.

— Пойдемте, — отвечала Кшися.

— Ступайте без меня, — сказал пан Заглоба, — ноги у вас молодые, не болят, а я на своем веку, слава богу, натоптался довольно. Ступайте, ступайте, а уж я здесь с человеком останусь. Если вы и по две молитвы прочтете, все равно не буду в обиде, отдохну малость.

И они пошли.

Кетлинг взял Кшисю за руку и повел по длинному переходу. Руки ее он не прижимал к сердцу, шел сосредоточенный и спокойный. Иногда вдруг силуэты их освещались боковыми окошками, а потом снова погружались в темноту. Сердце у Кшиси билось чуть чаще обычного, потому что они впервые оказались наедине, но спокойствие и кротость Кетлинга понемногу передались ей. Наконец они поднялись на клирос, что был справа, тут же за скамьями, неподалеку от большого алтаря.

Они опустились на колени и начали молиться. В костеле было тихо и пусто. Перед большим алтарем горели две свечи, но в глубине костела царил торжественный полумрак. Только сквозь разноцветные стекла проникал свет, радужные его блики освещали их спокойные, сосредоточенные на молитве, ангельски прекрасные лица.

Кетлинг первым поднялся с колен и, не смея нарушать тишины в костеле, заговорил шепотом:

— Посмотрите на эту бархатную спинку, на ней вмятины от голов — здесь сиживали король с королевой. Королева всегда сидела с той стороны, поближе к алтарю. Отдохните немного на ее месте…

— Правда ли, что она всю жизнь была несчастлива? — усаживаясь, шепнула Кшися.

— Я слышал эту историю еще ребенком, ее сказывали во всех рыцарских замках. Может быть, она и в самом деле была несчастлива, не могла выйти замуж за того, кому отдала свое сердце.

Кшися откинулась, касаясь головой углубления, оставшегося на память о сидевшей здесь когда-то Марии Людвике. Она закрыла глаза; какое-то мучительное чувство сжимало грудь, холодом повеяло от пустой ниши, покой, еще минуту назад переполнявший ее, сменился леденящим душу оцепенением. Кетлинг молча смотрел на нее, тишина казалась замогильной.

Мгновенье спустя Кетлинг стал перед Кшисей на колени и заговорил с жаром, уже не робея:

— В том нет греха, что здесь, в святом этом месте, я стою перед тобой на коленях, ведь разве не сюда, в костел, приходит за благословением чистая любовь. Ты мне дороже здоровья, дороже всех земных благ, я люблю тебя всей душою, всем сердцем и здесь перед этим алтарем в своей любви перед тобой открываюсь!..

Лицо Кшиси стало вдруг смертельно-бледным. Несчастная девушка по-прежнему сидела, откинувшись на бархатную спинку, никак не отзываясь на слова Кетлинга, а он продолжал дальше:

— Обнимаю ноги твои и на коленях жду твоего приговора, с чем я отсюда уйду — в радости ли великой или великой печали, какую сердцу моему вынести не под силу?

Минуту он ждал ответа Кшиси и, не дождавшись, склонился так низко, что едва не коснулся головой ее ног, должно быть, он уже не мог скрыть своего волнения, голос у него дрожал, казалось, еще немного, и он задохнется.

— В твои руки отдаю я свое счастье и свою жизнь. О снисхождении молю, потому что тяжело мне безмерно…

— Будем просить милосердия божьего! — падая на колени, неожиданно воскликнула Кшися.

Кетлинг не ждал этого, но не смел ее желанию противоречить. С надеждой и тревогой в сердце он стал на колени рядом с девушкой, и они снова принялись молиться.

Под сводами пустого костела голоса их, подхваченные эхом, звучали скорбно и жутковато.

— Боже, смилуйся над нами! — воскликнула Кшися.

— Боже, смилуйся над нами! — вторил ей Кетлинг.

— Смилуйся над нами!

— Смилуйся!

Теперь Кшися молилась чуть слышно, но Кетлинг видел, что девушка содрогается от рыданий. Она все никак не могла успокоиться, потом, опомнившись, долго еще неподвижно стояла на коленях, наконец поднялась и сказала:

— Пойдемте…

И они снова долго шли узким переходом. Кетлинг надеялся, что сейчас здесь услышит от нее какой-нибудь ответ, заглядывал ей в глаза, но ответа не последовало.

Кшися шла, почти бежала, словно желая как можно скорее оказаться в зале, где их дожидался пан Заглоба.

Но когда они были в десяти шагах от двери, рыцарь схватил ее за край платья.

— Панна Кристина! — воскликнул он. — Ради всего святого, умоляю…

Тут Кшися обернулась и, схватив его руку, прижала ее к губам с такой лихорадочной поспешностью, что он не успел этому воспротивиться.

— Люблю тебя всей душой, но никогда не буду твоею! — сказала она.

И не успел изумленный Кетлинг и слова вымолвить, как она добавила:

— Забудь обо всем, что было!

Через мгновенье они оказались в зале. Слуга мирно дремал в одном кресле, Заглоба — в другом. Однако приход молодых людей разбудил их. Заглоба, приоткрыв один глаз, посматривал полусонно. Понемногу, однако, он вспомнил, с кем и где находится.

— А, это вы! — сказал он, одергивая пояс на животе. — Мне снилось, что короля мы избрали, но это был Пяст. На клиросе побывали?

— Побывали.

— А может, душа покойной Марии Людвики вам явилась?

— О да, — глухо ответила Кшися.

ГЛАВА XIV


Выйдя из замка, Кетлинг, еще не опомнившись от Кшисиных слов и желая побыть в одиночестве, распрощался у ворот с нею и с Заглобой, и они отправились в гостиницу. Бася с пани Маковецкой уже успели вернуться от тетушки, и почтенная женщина приветствовала пана Заглобу такими словами:

— От мужа письмецо пришло, они с Михалом время вместе коротают. Слава богу, оба живы, здоровы, вот-вот домой нагрянут. Тут и тебе, сударь, есть весточка, от Михала, а мне от него только в мужнином письме приписка. Муж пишет, что тяжбу с Жубрами касательно Басиной деревеньки закончил в ее пользу. Теперь и у них сеймики на носу… Пишет он, имя пана Собеского там большую силу имеет, на выборы всякий народ приедет, но в наших краях все за пана коронного маршала горой. Тепло у них и дожди пошли. В Верхутке пристройки наши сгорели… Дворовый не погасил огня, а тут — ветер…

— Где письмо от Михала? — спросил пан Заглоба, прерывая поток новостей, которые почтенная пани Маковецкая выпалила одним духом.

— Да вот же оно! — отвечала пани Маковецкая, подавая письмо. — Ветер поднялся, а народ весь на ярмарке гулял.

— Как же письма сюда попали? — снова спросил пан Заглоба.

— К пану Кетлингу в усадьбу доставлены были, а оттуда их человек принес… Ну вот я и говорю, тут как на грех ветер поднялся…

— Не угодно ли послушать, пани благодетельница, что брат пишет?

— Как же, как же, отчего не послушать…

Пан Заглоба сломал сургуч и начал читать, сначала вполголоса самому себе, а потом громко для всех:

— «Посылаю вам первое письмо, а второе, должно быть, и не последует, потому как и оказии здесь редкие, да скоро я и сам personaliter[48] перед вами предстану. Хорошо здесь, в поле, только сердце мое с вами, нет конца мыслям и воспоминаниям, для которых solitudo[49] любой компании милее! У нас здесь теперь поспокойнее стало, татары притихли, только кое-где отряды небольшие в травах попрятались, мы две вылазки сделали, да так успешно, что у них и свидетеля поражения не осталось».

— Молодцы наши, не дали им спуску! — воскликнула радостно Бася. — Ох, хорошо быть солдатом!

— «Дорошенковские ребята, — читал далее Заглоба, — озоровать горазды, да только без орды сложили крылья. Намедни языка поймали, говорит, ни один чамбул с места не тронется, а я полагаю, что коли до сей поры не было ничего, то уже и не будет, скоро неделя, как травы зазеленели, и коней пасти можно. В ярах и в оврагах снег еще подзадержался, но степь зеленая, ветер теплый, от коего уже и кони линяют, а это весны первый signum. Я послал за заменой, вот-вот она подоспеет, дождусь и сразу в дорогу… Пан Нововейский вместо меня будет нести службу, но только ее и нет почти. Мы с паном Маковецким день-деньской лис травим единой потехи ради, потому как весной мех непригодный. Дроф тут тьма-тьмущая, а челядинец мой подстрелил из самопала пеликана. Обнимаю вас от всего сердца, целую ручки сестре своей, благодетельнице, а также панне Кшисе, на ее благосклонность fortissime[50] уповая, и молю бога лишь об одном, чтобы доброта ее оставалась неизменной. Кланяйся от меня панне Басе. Нововейский всю свою злость за отказ на местных головорезах выместил и шеи им накостылял, да все равно не унялся. Видно, не больно ему полегчало, бедняге. Поручаю вас богу и его милосердию.

P. S. У проезжих армян купил я в подарок панне Кшисе горностаевых палантин, глаз не оторвешь; а для гайдучка припас сладостей турецких».

— Пусть пан Михал сам их ест, а я не маленькая, — отвечала Бася, и щеки у нее запылали, будто ее обидел кто.

— Иль ты не рада, что он скоро вернется? Сердишься на него? — спросил пан Заглоба.

Но в ответ она что-то буркнула, видно слегка досадуя, что пан Михал не принимает ее всерьез, да еще долго размышляла о дрофах и пеликане, о котором прежде не слыхивала.

Покуда читали письмо, Кшися сидела с закрытыми глазами, спиной к свету, и это было для нее спасением, потому что домочадцы не видели ее лица, а то они сразу догадались бы, что с ней творится неладное. Разговор в костеле, а теперь письмо от пана Володыёвского были для нее подобны ударам грома. Чудный сон рассеялся. С этой минуты девушка оказалась лицом к лицу с действительностью, тяжкой, как несчастье. У нее не было сил, чтобы тут же мгновенно собраться с мыслями, и только смутные, неясные ей самой чувства теснили грудь. Володыёвский со своим письмом, с обещанием скорого приезда и с горностаевым палантином показался ей пошлым до отвращения. И напротив, никогда еще Кетлинг не был ей так дорог. Сами мысли о нем были ей дороги, его слова, его лицо, и даже печаль его казалась бесценной. И вот нужно отойти в сторону от своей любви, от этого обожания, от того, к чему рвется сердце и тянутся руки; оставить любимого человека в отчаянье, в вечной грусти, убитого горем и отдать душу и тело другому, который из-за этого чуть ли не ненавистным становится.

«Нет, нет, не совладать мне с собою!» — повторяла в душе Кшися. И чувствовала себя пленницей, которой вяжут руки, а ведь она сама их себе связала, могла же она сказать Володыёвскому, что будет ему сестрой, не боле.

Вспомнился ей и недавний поцелуй, на который она ответила. Стыд и раскаянье овладели ею. Любила ли она уже тогда Володыёвского? Нет! В сердце ее не было любви, было сострадание, любопытство, озорство какое-то, и все это под покровом сестринского чувства.

Только теперь она поняла, что поцелуй этот был от лукавого и разница между ним и поцелуем по любви такая же, как между ангелом и дьяволом. Кроме презрения к себе, Кшисю разбирал еще и гнев, но душа ее возроптала и против Володыёвского. Он тоже был виноват, почему же и раскаянье, и разочарование, и угрызения совести выпали только на ее долю? Почему бы и ему не испить эту чашу? И неужто она не вправе сказать ему, когда он вернется: «Я ошиблась… Сострадание к вам приняла за чувство. Ошиблись и вы; отрекитесь же от меня, как я от вас отрекаюсь!..»

При мысли о его грозном гневе волосы у нее стали дыбом от страха, но боялась она не за себя, а за любимого, которого ждала месть. Воображение рисовало ей такие картины: Кетлинг вступает в поединок с Володыёвским, сабля которого не знает пощады, и падает замертво, словно цветок под взмахом косы; она видела его кровь, его бледное лицо, закрывшиеся навеки глаза, и страдания ее превзошли всякую меру.

Кшися быстро встала и ушла к себе, чтобы скрыться от людей, не слышать больше разговоров о Володыёвском и о его скором возвращении. Злость и досада против маленького рыцаря разбирали ее все больше.

Но раскаянье и печаль шли за ней по пятам, не покинув в часы молитвы, а когда она, измученная, легла в постель, сели на краешек ее кровати и завели с ней разговор.

— Где он? — спросила печаль. — Вот видишь, он и до сей поры не вернулся; бродит где-то в ночную пору, руки в отчаянье ломая. Ты бы рада любую бурю от него отвести, жизни ради него бы не пожалела, а вместо этого напоила ядом, нож вонзила в сердце…

— Если бы не легкомыслие, не ветреность, с какой ты желаешь заманить в свои сети любого, кого встретишь, — говорило раскаянье, — все могло бы быть иначе, а теперь тебе достаются лишь слезы. Ты виновата! Ты во всем виновата! Нет выхода, нет спасенья, стыд, боль и слезы — твой удел.

— Помнишь, как он в костеле стоял перед тобою на коленях, — снова заговорила печаль. — Чудо еще, что сердце твое не разбилось от жалости, когда он в глаза тебе смотрел, к доброте твоей взывая. Тут и над чужим-то трудно было бы не сжалиться, а как не пожалеть его — любимого, единственного. Боже, смилуйся над ним, боже, пошли ему утешение!

— Если бы не твое легкомыслие, — снова повторяло раскаяние, — он мог бы заключить тебя в объятья, назвать своей избранницей, женой…

— И вечно быть с тобою! — прибавляла печаль.

— Твоя вина! — восклицало раскаянье.

— Плачь, Кшися, плачь! — вторила ему печаль.

— Слезами вины не смоешь! — возражало раскаянье.

— Делай, что хочешь, но помоги ему, — откликалась печаль.

— Володыёвский убьет его! — тотчас же отозвалось раскаянье.

Кшися в холодном поту приподнялась и села. Ясный свет месяца освещал спальню, которая в белом этом блеске казалась необычной и даже страшной.

«Что же это? — думала Кшися. — Там спит Бася, я вижу ее, месяц осветил ее лицо, но не знаю, когда она пришла, когда разделась, когда легла. Я ведь не спала ни минуты, но, видно, бедная голова моя мне больше не служит…»

Так размышляя, она легла снова, но тотчас же печаль и раскаянье сели на краешек ее кровати, словно две богини, и, следуя своей прихоти, то вдруг тонули в лунной купели, то выплывали из серебряной глуби.

— Нет, не уснуть мне сегодня! — решила про себя Кшися.

И снова принялась размышлять о Кетлинге, с каждой минутой страдая все сильнее.

И вдруг неожиданно в тишине раздался жалобный Басин голос:

— Кшися!

— Не спишь?

— Мне приснилось, что турка пронзил пана Михала стрелою. Господи Иисусе! Сон — вздор! Но у меня зуб на зуб не попадает. Давай помолимся, чтобы бог отвел от него несчастье!

«Пусть бы его кто подстрелил!» — подумала Кшися. Но тут же ужаснулась собственной злобе, и, хотя нечеловеческое усилие ей было надобно, чтобы именно сейчас молиться за счастливое возвращение пана Михала, сказала:

— Хорошо, Бася!

И они обе поднялись с постелей и, встав голыми коленками на залитый лунным светом пол, начали читать молитвы. Голоса их звучали то тише, то громче, вторя друг другу: казалось, что опочивальня превратилась в монастырскую келью, в которой две маленькие белые монашки свершали ночное бдение.

ГЛАВА XV


На другой день Кшися была уже спокойней, потому что среди множества соблазнов и запутанных тропинок выбрала себе дорогу хоть и тернистую, но не ложную. Вступив на нее, она хотя бы знала, куда придет. Кшися решила все же увидеться с Кетлингом и объясниться еще раз, чтобы оградить его, спасти от прихоти случая. Выполнить это было нелегко. Кетлинг вот уже несколько дней как не показывался на глаза и даже не приходил ночевать.

Кшися теперь вставала на заре и шла в костел доминиканцев в надежде как-нибудь встретить его там и поговорить без свидетелей.

Через несколько дней она столкнулась с ним у самых ворот. Увидев ее, Кетлинг снял шляпу и стоял молча, склонив голову. Бессонница, мрачные мысли вконец измучили его, глаза впали, на висках проступила желтизна; нежное лицо его теперь казалось восковым, он напоминал Кшисе редкостный, но поникший цветок. Сердце у Кшиси обливалось кровью, и, хотя ей при ее робости любой решительный шаг был труден, она первая протянула ему руку и сказала:

— Пусть господь вас утешит, поможет забыть все печали.

Кетлинг взял ее руку, приложил к своему пылающему лбу, а потом с жаром прижал к губам, долго не отнимал ее и наконец ответил голосом, исполненным смертельной муки и отчаянья:

— Нет для меня ни утешенья, ни забвенья!..

Кшися едва сдержалась, чтобы не броситься ему на шею и не воскликнуть:

«Люблю тебя больше жизни! Твоя!» Она знала, что, стоит ей расплакаться, она непременно так и скажет, и поэтому долго молчала, сдерживая слезы. Но понемногу превозмогла себя и заговорила спокойно, хоть и быстро, чуть задыхаясь:

— Может, и полегчает тебе, коли узнаешь, что я никому не достанусь… Я иду в монастырь… Не осуждай меня, я и без того несчастна! Умоляю, поклянись, что во имя нашей любви ни одной душе не скажешь ни слова, не доверишь нашей тайны ни другу, ни брату. Это последняя моя просьба. Придет время, и ты узнаешь, почему я так поступила… Но и тогда не суди меня. А сейчас я больше ничего не скажу, я и говорить-то больше не в силах. Поклянись, дай слово, что будешь молчать, не то умру.

— Клянусь и даю слово! — отвечал Кетлинг.

— Да вознаградит тебя господь, а он видит, как я тебе благодарна! И другим не подавай виду, пусть ни о чем не догадываются. Мне пора. Ты так добр ко мне, что я слов не нахожу. Но отныне нам придется видеться лишь на людях. Скажи мне только, ты не сердишься, не затаил обиды?… Мука — это одно, а обида — совсем, совсем другое… Помни, ты отдаешь меня богу, ему одному… Помни об этом!

Назад Дальше