Канал грез - Бэнкс Иэн М. 10 стр.


— Все отлично, — ответила она.

Одетая в легкое кимоно, она чувствовала себя неловко, как если бы она одна из всей компании нарядилась в маскарадный костюм.

— Что происходит? — спросила она Брукмана, одетого в рабочий комбинезон. — Вы что-нибудь знаете? Зачем нас здесь собрали?

Все четверо уселись прямо на ковер.

— Должно быть, это часть какой-то важной операции, — сказал Брукман. — Скорее всего, здесь готовится что-то вроде засады, могу поспорить, что они ожидают прибытия Национальной гвардии или что-то в этом роде.

Брукман замолк и, прежде чем заговорить, огляделся вокруг:

— Вы не видели наших американцев?

— Американцев? — она огляделась, стараясь заглянуть поверх стульев и диванчиков.

— Капитана Блевинса и его жену, — тихо сказал Брукман. — Мы знаем, что Дженни они стукнули по голове, но где же Блевинсы? И Оррик?

— По-моему, когда они явились, Оррик был на носу, он вышел на палубу покурить, — сказал Мандамус. Он был в своем обычном мешковатом кремовом костюме.

— Но ты ничего не сказал, — с явным удивлением заметил Брукман.

Мандамус пожал грузными плечами.

— Я только сейчас вспомнил. Он пошел туда выкурить косяк. Я догадался по запаху. Раньше мне не хотелось об этом говорить.

— Значит, либо его тоже схватили, но не привезли сюда, как всех остальных, либо он спрятался… либо сбежал, — сказал Брукман. — Все возможно. Я подумал, что американцев, наверное, держат отдельно или, чего доброго, расстреляли. Но, может быть, все-таки оставили как заложников.

— Радистов тоже держат отдельно, — заметил Мандамус.

— Думаю, Бревинсы помогать мистелу Дженни, — сказал Эндо.

Он явно ослабил свой жесткий самоконтроль, Хисако обратила внимание, что узел галстука у него сбился вбок, а верхняя пуговица расстегнута.

— Возможно, — согласился Брукман.

— Но что нам делать? Вот в чем вопрос, — сказал Мандамус с выражением человека, сознающего тяжкое бремя ответственности, которая легла на его плечи.

— Ты хочешь сказать, не попытаться ли нам бежать? — поинтересовался Брукман.

— Прокопать туннель? — не удержалась Хисако, все взглянули на нее. — Извините.

— Пожалуй, этот способ для нас не подходит, — усмехнулся Брукман. — Но надо ли нам вообще думать о бегстве?

— Смотря по тому, какие у них намерения, — заметил Мандамус, взглянув на охранника за стойкой бара.

— Пока сьто нас не убивать, — улыбнулся Эндо.

— … нас разделили, — продолжал Мандамус. — Хотя они не сказали, что будут убивать оставшихся в том случае, если кто-нибудь попытается убежать; по-видимому, это само собой разумеется. Мы живем в мире, в котором этикет осад и захвата заложников стал достоянием общественного сознания. Они полагают, что правила нам хорошо известны. Думаю, стоит проверить эту гипотезу, прежде чем предпринимать какие-то поспешные шаги.

— Этикет захвата заложников? - Брукман чуть не задохнулся от возмущения. — Да что с вами! О чем вы толкуете! Это слова из какого-то авангардистского спектакля! Здесь вам не театр! Эти негодяи готовы сделать из нас отбивную котлету, а вы нам про какой-то этикет!

- Не придирайтесь к словам, мистер Брукман.

Хисако не дослушала, чем кончится их разговор. Она встала, едва приоткрылась дверь, чтобы лучше видеть, кто появится на пороге. Привезли еще людей из команды «Ле Серкля»; к ней подошла Мари Булар, женщины обнялись. От волос маленькой француженки пахло розами; а от кожи… от кожи пахло каким-то аллотропом обычного человеческого пота; наверное, страхом. Хисако взволнованно посмотрела на дверь, но та уже закрылась. Мари поцеловала ее в Щеку и села рядом с Мандамусом, который погладил ей руку. Рядом с Хисако стоял главный механик «Ле Серкля» Вильен, высокий, бледный, пахнущий «житаном». Он уверенно обнял ее за плечи и сказал своим на удивление грудным голосом:

It viendra[27]. Она кивнула:

Je comprends[28].

(А сама подумала: «Откуда он знает, что он придет?»)

Вильен сел рядом с Мари Булар.

Увидев, что Брукман курит одну на двоих сигарету вместе с корейцем из команды «Накодо», Хисако пожалела, что не курит сама.

По ее часам прошло еще двадцать минут, и тут наконец привели Филиппа и остальных членов команды. Она подбежала к нему и бросилась на шею. Вооруженные охранники подтолкнули их, чтобы они отошли от двери.

Успокоив друг друга, что с ними ничего не случилось, они подсели к своим товарищам. Филипп и Брукман принялись обсуждать, что все это может значить. Она слушала их вполуха, потому что ей нужно было только одно: сидеть подле Филиппа, держась с ним за руки или положа голову ему на плечо. Его басовитый голос убаюкивал ее.

Она проснулась оттого, что кто-то осторожно потряс ее за плечо. Лицо Филиппа казалось большим и теплым. Он как-то странно держал ее за левое запястье.

— Хисако-сан, они хотят забрать наши часы. Он поглаживал ее запястье большим пальцем. Не поняв, в чем дело, она переспросила.

Была еще ночь, в салоне было довольно жарко. Перед ней стоял товарищ майор Сукре с автоматом через плечо. В руках он держал черный полиэтиленовый мешок. Филипп снял свои подводные часы и опустил их в зияющее отверстие мешка, протянутого майором Сукре. Она взглянула на свои часики, оказалось, что она вздремнула всего на пятнадцать минут. Она начала возиться с пряжкой своих маленьких «касио», рассеянно подумав о том, где же остались ее подводные часы. Скорее всего, в каюте Филиппа.

— Не беспокойтесь, уважаемая госпожа, — сказал Сукре. — Когда все закончится, вы получите их обратно.

— Зачем вам наши часы? — спросила она, чувствуя, что еле ворочает языком.

Ремешок не расстегивался. Она с досадой что-то проворчала и наклонила голову. Филипп взял ее за руку и помог ей.

— Эй, — сказал Сукре. — Вы и есть та самая скрипачка?

Она посмотрела на него слипающимися глазами, ремешок наконец расстегнулся.

— Виолончелистка, — сказала она, опуская часы в мешок к остальным. — Я играю на виолончели.

Только тут она вспомнила, что совсем забыла об инструменте; конечно же, он, возможно, подвергается риску. Она уже приготовилась спросить о нем, но вовремя передумала.

— Я слышал о вас, — сказал Сукре. — Могу поспорить, что слышал ваши диски.

Она улыбнулась. Сукре стер со своего лица большую часть камуфляжной краски. Без нее он выглядел совсем молоденьким; продолговатое испанское лицо.

— Товарищ майор, — сказал Брукман, кладя в мешок свои часы. — Полагаю, вы не скажете нам, что вы задумали?

— А, что?

— Зачем вы это сделали? Зачем захватили суда?

— Это свободный панамский флот, — засмеялся он.

Он пошел дальше собирать часы у других. Но вдруг остановился и поглядел на Брукмана.

— Откуда вы?

— Из Южной Африки, — ответил Брукман. Сукре так и бросился к нему.

— Ты фашист? — спросил он.

Хисако почувствовала, как у нее сразу вспотели ладони. Брукман отрицательно покачал головой:

— Там меня называли коммунистом.

— Любишь черных?

Брукман помедлил с ответом. Хисако видела, как он мысленно строит свой ответ.

— Я никого не люблю просто так, товарищ майор, ни черных, ни белых.

Сукре задумался, рассеянно кивая головой.

— Хорошо, — сказал он и пошел дальше. Хисако с облегчением перевела дух.

Она купила себе новую виолончель, потратив на это уйму призовых денег. Отправляясь на зимние каникулы домой, она, сама не зная почему, взяла с собой старую виолончель, а новую оставила в академии. Ей предстояло принять решение, остаться ли в академии, или поступать в Токийский университет Тодай, о котором страстно, до слез, мечтает каждый японский школьник. Она знала, что для некоторых не попасть в Тодай значило полное крушение всех надежд. Сколько раз ей приходилось слышать о том, что кто-то совершил самоубийство из-за того, что не добрал туда баллов или, поступив, не справился с высокими требованиями.

Хочет ли она этого? Поступить в Тодай на английское отделение. Еще несколько лет назад это было бы безумием, но с тех пор ее отметки достаточно улучшились; хотя, честно говоря, она сама не знала почему. Она считала, что, скорее всего, сможет туда поступить; у нее была хорошая академическая успеваемость и тот интерес к предмету, который поможет ей одолеть университетскую программу.

Но готова ли она к предстоящим трудностям? Действительно ли она хочет стать дипломатом, или государственным служащим, или переводчиком, или учителем? Или чьей-то образованной женой? Ничто подобное ее не привлекало. Во-первых, она вовсе не мечтала о путешествиях, что сразу отметало возможность дипломатической карьеры или замужества за дипломатом; сама мысль о том, чтобы сесть в самолет, вызывала у нее легкую дурноту. А читать и говорить по-английски ей нравилось для собственного удовольствия и совсем не хотелось делать из этого профессию.

Но точно так же она не была уверена в том, что ей хочется стать профессиональной виолончелисткой. Она очень любила это занятие и, вероятно, достаточно хорошо владела инструментом, чтобы играть в оркестре, — но снова та же загвоздка: можно все испортить, превратив любимое занятие в работу.

Чтобы отвлечься от этих мыслей, она стала заядлой спортсменкой и проводила в гимнастическом зале академии гораздо больше часов, чем могли одобрить преподаватели виолончельного класса. Она забывалась, увлеченно занимаясь развитием своих физических возможностей.

Зимнее путешествие на пароме с юга на север выдалось штормовым, но большую часть пути она просидела на палубе под открытым небом, прижимая к груди окоченевшими, несмотря на перчатки, руками футляр со старой виолончелью, стуча зубами и ощущая на губах соленые брызги, покрывавшие все лицо каплями холодного пота, между тем как судно качало и оно то зарывалось носом, то заваливалось набок, а белые волны обрушивались сверху и скатывались вниз, швыряя паром, словно борцы сумо, старающиеся в схватке вытолкнуть противника с ковра.

Она нашла мать внезапно постаревшей. В Саппоро Хисако пошла со старыми подружками в кафе и, сидя с ними за столиком, вдруг поняла, что им почти не о чем друг с другом говорить. Она пошла на ледовый фестиваль, но тот выглядел в ее глазах совершенно смехотворно. Попробовала покататься на лыжах, но в самом начале каникул подвернула ногу и оставшееся время пролежала с растяжением, кое-как ковыляя по квартире.

В этот приезд она навестила господина Кавамицу. Она уже давно не бывала у него, постоянно находя все новые причины, чтобы отложить свой визит. Однажды она все-таки позвонила ему, но не застала дома и поймала себя на том, что чувствует облегчение. Но теперь она шла с надеждой встретиться с ним, и он открыл дверь.

Господин Кавамицу обрадовался ей. Его квартира пропахла юдзу[29] и свежим тростниковым ароматом новых татами; госпожа Кавамицу приготовила чай.

Они поговорили о Жаклин Дюпре. Господин Кавамицу сказал, что Хисако может стать восточной Дюпре. Хисако рассмеялась нервным смехом, прикрывая ладошкой рот.

— О!. дзюдо, карате, кендо… да ты стала настоящей ниндзя, Хисако, — сказал господин Кавамицу, когда она рассказала о своем новом увлечении.

Она, улыбаясь, склонила голову.

— Но это не очень подходит для девушки, — сказал он ей, — это так… агрессивно. А ты не отпугнешь от себя всех мальчиков?

— Может быть, — согласилась она, не поднимая глаз и теребя хлопковую оторочку татами.

— Но, возможно, это не так и плохо, если ты хочешь стать великой виолончелисткой?

Она закусила губу.

— Ты хочешь стать великой виолончелисткой, Хисако? — спросил он так торжественно и серьезно, как будто эти слова были частью храмовой церемонии.

— Не знаю, — ответила она и взглянула на него, внезапно почувствовав себя совсем юной и словно бы незамутненно чистой и ясно увидев, что господин Кавамицу тоже внезапно состарился.

Она почувствовала, что краснеет и становится чище.

Господин Кавамицу важно кивнул и налил еще чаю.

Возвращаясь обратно на пароме, она опять сидела под открытым небом, глядя на вздымающееся, бушующее море под свинцовыми тучами, изливавшимися темными полосами дождя. Опять она прижимала к себе футляр со старенькой виолончелью и наблюдала с пустынной палубы, как волнуется холодное море, уткнувшись подбородком в плечо дешевенького, но такого дорогого для нее футляра, то и дело сотрясаемая ознобом.

Через некоторое время она встала, покачиваясь, прошла по шаткой палубе к самому борту, подняла футляр с виолончелью высоко над головой и швырнула в воду. Футляр упал плашмя, ей показалось, что она явственно услышала глухой удар. Море подхватило виолончель, и та, переваливаясь в холодных волнах, поплыла за кормой, словно потерянная лодка.

Дело обернулось неприятностями. Кто-то заметил в воде футляр и решил, что это человек. Паром замедлил ход, начал разворачиваться и, опасно кренясь от бортовой качки, поплыл в обратную сторону. Ничего этого Хисако не видела и не слышала, так как рыдала, запершись в туалете.

Паром и без того уже опаздывал, отстав от расписания, а тут потерял еще два часа, изменив свой курс в поисках «тела». Как ни удивительно, но они отыскали в бушующем море старый футляр, который уже почти скрылся под водой, выставив на поверхность только самую макушку. На нее накинули веревку и вытащили футляр на борт. Внутри было написано имя Хисако. Об этом происшествии сообщили в академию. В наказание ей дали внеурочные дежурства по общежитию и дополнительные уроки по выходным.

Старая виолончель, конечно, была окончательно испорчена, но Хисако ее сохранила, и однажды, когда закончилось ее наказание, а токийские парки розовели от цветущих вишен, она в воскресный день взяла просоленный футляр с покореженной от воды виолончелью и отправилась поездом в Кофу, забралась на голую вершину одного из холмов к северу от пяти озер Фудзи и на полянке с помощью нескольких баллончиков горючего для зажигалок кремировала инструмент в его искореженном, сплюснутом гробу.

Умирая, виолончель вздыхала, стонала и потрескивала, а струны лопались звонко, как удары хлыста. На фоне распускающихся деревьев и яркого неба дым казался бледным и нематериальным, но от жаркого пламени, поднимавшегося в чистом весеннем воздухе, затрепетала даже сама Фудзи.

Воины прохаживались между людьми, загнанными в большую комнату. Она сидела рядом с Филиппом. Комната выглядела как бальный зал с причудливым потолком. Парящие в вышине железные балки были окрашены в серый и желтый цвета, но, пристально всматриваясь, она так и не могла разглядеть, закрыто ли стеклом пространство между железными переплетами или там ничего нет. В огромной комнате были разбросаны озерца, и купы деревьев, и холмики, поросшие кустарником и цветами, а в дальнем конце медленно шествовали нагие женщины с полотенцами. От теплой воды в озерцах поднимался туман, клубами ходивший под арками красных церемониальных ворот, что проступали из рваных прядей тумана, как буквы неведомого алфавита. На черном берегу источающего пар озерца расположились лежащие в ряд люди, они улыбались, их медленно засыпали черным песком.

На середине озерца, полускрытая от взоров клубящимся туманом, из воды вынырнула женщина в черной купальной шапочке, плавательных очках и с зажимом на носу. Она закачалась на воде, как поплавок, издавая звук, похожий на печальный свист. В руке ее, зажатое между указательным и большим пальцами, блестело что-то маленькое и белое.

Хисако оторвала взгляд от женщины. Людей на берегу все так же продолжали засыпать черным песком; одетые в желтую форму служители с пластмассовыми совочками медленно возводили могильные холмики над улыбающимися, безмятежно беседующими людьми. Она взглянула на часы, висящие высоко под самыми сводами, но они наполовину расплавились и растеклись, как на картине, и стрелки их застыли на четверти девятого. Она взглянула на часы у себя на руке. Но они показывали то же самое время.

Воины подходили все ближе, собирая по кускам людские останки.

За стенами стеклянного зала на холме виднелся замок. В зале было жарко, а за стенами лежал снег. Могучие каменные стены замка были оторочены белизной, и на каждом уступе широкой крыши, распростертой, словно крыла застывшего в полете исполинского ворона, лежал снег, смягчавший контуры замка, так что он сливался в вышине с молочно-белым небом.

Воины подошли к ним с Филиппом. На них были длиннополые топорщащиеся одеяния из серого и коричневого материала, лица скрыты за длинными сетчатыми масками, в обеих руках они держали по длинной бамбуковой трости. Они притрагивались ими к людям, превращая те части их тела, которых касались, в золото. Они притрагивались к руке или ноге, или ступне, или кисти руки, или к туловищу, или к голове и вслух называли то, к чему прикоснулись. Эта часть тела превращалась в золото, остальным же ничего не делалось. Нетронутые части целыми и невредимыми оставались лежать на плитках пола, порой чуть трепыхаясь. Вслед за воинами с бамбуком шли другие, которые с извинениями собирали в черные мешки превращенные в золото части тела.

У плавающего мальчика отняли ногу, у толстого фараона — голову (он так и остался сидеть безголовым, а там, где только что была его голова, остался гладкий розовый обрубок шеи, пальцы фараона нетерпеливо барабанили по плитам, которыми был выложен край бассейна), у младшего брата отняли руки, у чернокожего мужчины — туловище (его конечности силились расположиться в правильном порядке, как будто тело было все еще здесь, но всякий раз, когда они, казалось, вот-вот достигнут успеха, какая-нибудь рука или нога дергалась и сводила на нет все усилия, и тогда по лицу оставшейся без туловища головы пробегала гримаса раздражения).

Назад Дальше