Борис Николаевич Полевой Победа
Картину Левитана «Над вечным покоем» знаете? Ну, конечно, кто же ее не знает. Помните там эти грузные облака, похожие на далекие горы, тихое озеро, длинненький островок вдали, а над ним высоко на мысу ветхая церковушка… Этакой сладкой грустью от всего веет… Вот как приедете к нам на Озероуголь, ступайте в наш шахтерский парк культуры и отдыха, отыщите там городошную площадку и за ней скамейку, что над обрывом, над самой кручей. Сядьте на эту скамейку, и перед вами картина «Над вечным покоем» в натуре. Нет, правда, правда: и озерная гладь, и зеленые берега, и, если повезет, облака, похожие на горы, и даже строеньице, на мысу, правда не церковь, а лодочная станция. Ну, да это ведь пейзаж не меняет.
Я почему про эту картину начал? Чтобы показать, что бассейн наш особенный. Донцы вон в степях своих из самых земных недр уголь таскают. На Урале есть рудники, где прямо экскаватором из открытого разреза гребут и на платформы наваливают. Ну, а мы уголек свой берем из-под самого из-под озера. Ну да. Вы что думаете? Над озером облака плывут, над водой рыбачий парус белеет, чайки летают, весной в кустах соловьи поют. Тишь, гладь. А под озером целый город: штольни, штреки, электропоезда бегут, и в забоях круглосуточная работа. Техника самая современная.
Однако я отвлекся. Не о самом бассейне нашем хочу я вам рассказать, а о двух наших людях, о том, как они насмерть поссорились, как возненавидели друг друга и к чему все это в конце концов привело. Да-а! История эта у нас на шахтах в свое время, можно сказать, прогремела. Много о ней в нарядных судачили. Но, по совести вам скажу, никто, кроме меня, по-настоящему всего этого происшествия не знает, потому что довелось мне с начала и до конца быть, как любят выражаться в газетах, в самом горнило событий.
А началось все вот как. Как-то после партийного собрания зашел ко мне домой маркшейдер наш Тараканов, Федор Григорьевич, по пустом делу зашел — партию в шашки сгонять. Маркшейдер наш в шашках дока. В два счета загнал две моих в угол, запер и смоется в бороду. А я сижу перед ним и ломаю голову, как выйти из этого плачевного, можно сказать, положения. Вдруг стук в дверь. И не то чтобы кто-нибудь так, пальцем постучал: дескать, можно войти? Барабанит кулаком что есть мочи, так что у нас шашки на доске запрыгали.
Отпер я — что такое! Стоит передо мной лучший наш забойщик Петро, то есть Петр Николаевич Стороженко, стоит, за косяк держится, а у самого губы прыгают.
Мы с маркшейдером вскочили так, что шашки на пол посыпались.
— Авария? Говори, что ты молчишь? Вода? Обвал?
Таких шахт, как наша, нигде в мире еще нет. Геология сложнейшая, опыт эксплуатации еще только накапливается. Все время надо быть настороже. Ну и подумали мы, что на шахте беда какая случилась.
Но Стороженко головой мотает:
— Нет, говорит, обвал, говорит, тут. — Стукнул себя кулачищем по груди, зубами скрипнул. Потом сел на пороге да как заплачет.
Мне даже не по себе стало. Ну, женщина заплачет — это, так сказать, в порядке вещей. А тут Петр Стороженко, парень без малого центнер весу, огромных физических сил. И винишком от него попахивает так, что спичку зажигать рядом опасно. Никогда я его таким не видал.
Стоим мы с маркшейдером Федором Григорьевичем и думаем, что делать. Утешать неудобно, уж больно велик, с каким утешением к такому приступишься? Не воду ж ему предлагать… Ну, потом кое-как он сам успокоился, хлопнул ладонью и рассказал нам, в чем дело.
А дело получилось совсем странное: оказывается, наш главный инженер, Вадим Семенович Кульков, у Петра невесту отбил. Ни больше, ни меньше. Ситуация!
Ну, прослушали мы его, маркшейдер Федор Григорьевич и спрашивает:
— Как же ты это, Стороженко, девушку проворонил? Ты вона какой — ростом с добрый копер, с лица неплох и работаешь — дай бог всякому, в Москве тебя знают. А ведь он — глядеть не на что, тьфу, да и хромой вдобавок.
И уж лучше б ему, Федору-то Григорьевичу, молчать. Петро как затрясет своими кулачищами, а они у него в добрую кувалду, как закричит:
— Вот и пойми ее… Оскорбила она меня, обидела. Дураком выставила перед всем поселком. А я ей и это простил. Я по-хорошему к ней — забудем все, Варя, давай чтобы было по-старому. В новом доме первая квартира моя, давай в загс сходим, вместе заживем. «Нет, говорит, Петро, разошлись наши дороги. Хороший ты, говорит, парень, замечательный, любая девушка за тобой счастлива будет, и спасибо, говорит, тебе за любовь, а только, говорит, прощай. И надеждами, говорит, себя не мучь. По-старому не будет».
Замолчал, зубами скрипнул, и такая тощища у него в глазах, что в комнате зябко стало.
— И чего ей надо? Заработок? Так я не меньше этого колченогого инженера получаю. Диплом? Так и я учиться могу, годы наши не вышли. Чего, ну скажите, чего?.. — А потом как брякнет шляпу об пол. — Все. Конец. Не могу я тут больше жить, дядя Саша, не могу на них глядеть, уеду отсюда к чертовой матери. Давай, говорит, меня открепляй…
Ситуация! И что сделаешь! Отпустить? Как его отпустишь — лучший наш забойщик, герой, гордость бассейна. У него целая школа своя из молодых ребят. И бассейн особенный, небывалый. Кадры тут позарез нужны. С инженером поговорить: отдавайте, дескать, чужую невесту? Вовсе глупо.
Ну, как мог вразумил его: дескать, парень ты молодой, хороших девушек много, а Озероуголь наш не только в стране, но и во всем мире пока один. Большая честь из-под озера уголек добывать, небывалые пути в технике прокладывать. Ну, и на партийную совесть поднажал — дескать, тебе, как молодому кандидату партии, не годится из-за личных дел большое общественное бросать. Ну, а в заключение пообещал: «Ладно, говорю, с этой злодейкой Варей потолкую, а об уходе с бассейна забудь и думать, из головы выброси. А то, говорю, всем партсобранием за тебя возьмемся».
Ничего он мне не ответил, повернулся и ушел. Даже шляпу свою фетровую на полу оставил.
А девицу-злодейку эту мы хорошо знали — Варюшка Гречишкина, из местных она, из колхоза, что за озером, из коренной рыбачьей семьи. Пришла она к нам сама, без зова, когда мы еще тут на местности колышками план первой шахты намечали. Так, голубоглазая девчонка с косичками. Но смышленая. Сначала она стряпухе нашей помогала, палатки прибирала, потом с нами землю рыла, а когда первую шахту в эксплуатацию сдали, обучилась на курсах и стала машинистом на подъемке. Наша воспитанница, общая любимица всех, так сказать, основоположников нашей шахты. Вызвал ее и говорю:
— Что ж ты это, дурешка, такого золотого парня бросила? Герой. По секрету скажу — к большому ордену мы его представили, а ты?
Знаю, отвечает, все знаю. Только, говорит, Александр Ильич, сердцу не прикажешь. Полюбила, говорит, инженера, и все.
Сказала, а у самой и глаза засверкали, как вода в нашем озере, когда ее солнце осветит. И глаза эти ее мне больше слов сказали.
— А у него-то, спрашиваю, это серьезно? Он-то тебя хоть любит, твой инженер?
— Не знаю, говорит, Александр Ильич, мы с ним об этом и не говорили, робкий он человек, молчаливый. А вот я его люблю — это знаю. Это серьезное. Отцу с матерью еще не говорила, а вам скажу — вот не вижу его, уедет он куда, мне и солнышко не так ясно светит. Я и не знала, что вообще так на свете бывает.
Что ей на это ответишь? Ситуация!
Теперь расскажу я вам насчет этого самого главного инженера Кулькова, Вадима Семеновича. Парень он молодой, недавно со студенческой скамьи, но уже успел отличиться в сложных условиях в Сибири. К нам приехал, когда работы по строительству первой шахты уже были в разгаре, и, скажу прямо, коллективу он не понравился: сухарь какой-то, слова лишнего не скажет, не улыбнется. Голоса, правда, никогда не поднимает. Но уж если кто иной раз в работе промахнется, так с ним он, не поднимая тона, так поговорит, что тот вспотеет от обиды: лучше бы уж как следует изругал. И из себя не видный: сутулый, угловатый, губы в ниточку и к тому немножко хром: ногу ему повредило в Сибири во время обвала.
За что такого любить — непонятно.
А Варюшка наша втюрилась в него без памяти. Он в рудоуправлении, бывало, поздно засиживался, а она ночь-полночь возле ходит, ждет. Сидят они вместо в столовке — глаз не спускает. И если кто при ней о нем худо скажет или даже просто пошутит — съесть готова того живьем.
Ну, а Петро — тот видеть его не мог. Инженер в комнату, он вон. Заметит их вдвоем — в первый переулок свернет. Ведь что с парнем стало? Бывало, раньше кто на вечерах песню заводит? — Петр Стороженко. Чей смех на весь поселок гремит? — Его. Вокруг кого девчата табуном? — Опять же вокруг Петро.
А тут вроде даже и характер у парня сломался. Работал, правда, по-прежнему, лихо работал, красиво. Но как поднимется на-гора — в баню, из бани — на озеро. Так до самой смены никто его больше и не видит. Удочки завел, лодку в деревне купил, так целые дни и занимался этим самым апостольским промыслом, точно старик какой. Наловит, бывало, рыбы, а потом ходит с пудовой насадкой по поселку, собак кормит. И тут уж его и случайно не задень. Чуть что — зубы скалит, из-за каждого кривого слова готов в ссору. И чего только мы не предпринимали! И душеспасительные разговоры с ним вели, и дела всякие общественные ему поручать пробовали, и на бюро вызывали — не помогает. Я его все время из поля зрения не выпускаю, а ребятам говорю: вы его оставьте, не трогайте, время лучший лекарь — любую рану заживит.
Ладно! А у Варюшки с инженером дела вроде идут на лад: не разлей вода; на работу вместе, с работы вместе, в кино или там в клуб на концерт — рядом. Ну, наши поселковые бабешки, женщины, извиняюсь, уже совсем их было поженили. Вдруг — бах! Новость!
Прибегает ко мне профорг первой шахты весь, фигурально выражаясь, в мыле.
— Варю Гречишкину уволили!
— Уволили? Кто? За что?
— Кульков уволил. Она на минутку вышла из кабинки — объявление физкульткружка повесить. А ему в шахту спускаться надо. Где подъемщица? Нету. Куда ушла? «Не знаем». Он, ни с кем не посоветовавшись, — раз приказ. «За самовольное оставление ответственного поста».
Час от часу не легче! А тут кряду же врывается Стороженко. Как был из шахты, в робе, в шахтерке, в резиновых сапогах, весь черный, неумытый, белки глаз сверкают. Хлоп кулаком по столу.
— Что, не говорил я! Сердце эту пакость чуяло! Инженер! Побаловался с девкой — и с шахты ее вон, чтобы глаза не мозолила! Так! А ты, кричит, что, — покрывать его будешь, секретарь парткома? В райком, в обком напишем…
Я его урезонивать: утихни, разберемся, выясним… Какое!
— Нет, кричит, теперь мне вашего разбора не надо, теперь я сам разберусь. Пусть моя голова летит, а и ему не поздоровится. Нам, говорит, с ним на одном земном шаре двоим тесно. Либо я, либо он.
Говорю ему:
— Остынь, прежде чем такие слова говорить…
Не дослушал, убежал…
Ситуация!
И верно, думаю, как бы парень в сердцах глупость какую не сделал. Захожу к этому самому инженеру Кулькову. Как же это, мол, так, товарищ главный инженер, ни с кем не посоветовавшись, никому даже не сказав, лучшую нашу воспитанницу, первую нашу шахтерку и вдруг сразу вон со двора.
А он стоит передо мной бледный и неподвижный, точно весь замороженный, и холодом от него так и несет.
— Мне, говорит, Александр Ильич, самому не меньше вашего Варвару Гречишкину жаль. Но сделать ничего не могу. Покинула самовольно ответственный пост. Представьте, говорит, в эту минуту авария. Обвал, вода — а подъемка не работает.
— Однако, говорю, ни обвала, ни воды в данную минуту не было.
— Это никого не оправдывает. У нас шахта экспериментальная, все и всё время обязаны быть настороже… — И тихо спрашивает: — У вас, Александр Ильич, дело какое-нибудь ко мне есть?
Что станешь делать? Формально он прав. Дисциплина. Единоначалие. Ничего не возразишь. А но существу? Есть ведь такие вопросы, которые и для себя-то решить трудно…
Да, так и ушла наша Варюшка, наша воспитанница, с шахты обратно в родной колхоз. Заходила она с вещичками и ко мне в партком прощаться. Плакала. Как же! Вместе с нами здесь на поле лопатами дерн ковыряла, там, где сейчас вон какие махины стоят. Сердцем к шахте прикипела. Разве легко от этого всего оторвешься? И любовь ее первая тут оставалась. Легко ли? Но что поразило меня тогда: не сказала она об инженере и слова худого.
— Он, говорит, хороший, добрый, вы его не знаете… Во всем я сама виновата…
Лицо руками закрыла и от меня вон…
Вот она, какая любовь-то бывает. И исчезла она от нас вовсе — ни слуху ни духу.
Молодежь из их колхоза в наш клуб через озеро на каждый концерт на баркасе плавает. А она нет, ни разу. Говорили их ребята, будто отказалась в избе-читальне работать, в ловецкую бригаду будто пошла. Еще говорили, будто в вуз поступает, готовиться стала… Но в общем никто ничего толком не знал.
А тут, между прочим, было так. Петр Стороженко и вовсе от людей отбился. Целые дни пропадает на своей лодке. Как встретит инженера, так зубы сцепит, кулаки сожмет и прочь. А инженер после этой истории с Варей тоже вроде переменился. Ни в клуб, ни в кино, ни в библиотеку — никуда. Целые дни на шахте. То видишь, по двору ковыляет, то у подъемки. Вниз спустишься — он там. Ничего не скажешь, человек зоркий, взыскательный. Как-то вижу, идет по двору, на дворе лужа. Остановился он перед ней, ищет глазом, где через нее перемахнуть лучше. Ну, десятник взял тесину из штабеля, перебросил ему: «Давайте руку, Вадим Семеныч». А тот лужу по воде перешел, десятнику на доску показывает:
— Дома, говорит, у себя, наверное, найдете какую-нибудь паршивую планку с гвоздем, так гвоздик клещами вынете, распрямите да положите в ящичек, а планку в другое место. А тут мерный материал, ценность, а вы его в грязь! Государственное. Чужое. Так?
И бах десятнику замечание в приказе.
Никому спуску не давал. Работать умел, по этой линии про него худого не скажешь. Но только, я вам честно признаюсь, не лежало у меня к нему сердце после истории с Варей. А тут еще все время опасаюсь, как бы Петро чего не отчубучил. Мало ли что может такой парень вгорячах выкинуть.
А инженер будто ничего и не замечает — ломит напролом во всех своих делах.
Я вам уже говорил тут, что берем мы уголек из-под самого из-под озера. Тонкая это штука — путь к нему лежит через плывуны, и сам-то он под водой. Зато уголек какой! И толщина слоя — богатеющая. Но каждый метр бетонировать надо. За каждой каплей воды, как за диким зверем, смотреть: просочится она, ходок пробьет да в шахту хлынет, а сверху-то ее — вон оно — целое озеро, поди удержи.
Как-то к нам на Озероуголь профессор один приезжал из Москвы, учитель нашего Кулькова, знаток большой горного дела. «Ваш бассейн, говорит, уникум, единственный в мире. Перед такими, говорит, почвенными условиями отступали ученые всего света. А мы нет, мы путь к нему найдем». Это все так. Но дело-то небывалое. Эксперимент. Тут Кульков прав: осторожность, осторожность и еще раз осторожность!
Так вот начал я вам о том, что главный наш инженер Кульков вместо того, чтобы Стороженки остерегаться, точно нарочно на рожон лез.
Работает раз Стороженко в забое, хвать — главный-то к нему и нагрянул.
— В центральный, говорит, ствол на втором горизонте плывун ударил. Поручаю вам, товарищ Стороженко, заделать. Только тихо, шума не подымать. — И говорит он это спокойно, будто спрашивает, как, мол, поживаешь.
А ведь у нас любому откатчику известно, что такое плывун. Плывун — это в наших условиях самое страшное слово. Как он только пробьет себе ход побольше, тут уж его ничем не угомонишь. Шахту поминай как звали, успевай только людей спасать. Так вот, как только Стороженко услышал это слово «плывун» — сейчас же к аварийному сигналу. А инженер его за руку:
— Не сметь! Не поднимать паники.
Он, видишь ли, высчитал, что можно без шума брешь заделать, работу не срывать и людей попусту не баламутить.
Ну, а у Стороженки, понятное дело, внутри все кипит-клокочет. Ему ясно — вредитель шахту затопить хочет. «Ладно, мы тебя расшифруем». Решил сигнала не давать, идти с инженером, а когда его вредительство ясно станет, тут его за руку и поймать и поднять тревогу.
Влезли они на крышу клети, кольев, пеньки с собой взяли. Поднимаются. А плывун уже потоком хлещет, бурый, густой, будто шахта ранена и кровью исходит. Поднялись до прорыва. Клеть остановили.
— Затыкайте, — говорит инженер.
А Стороженко про себя думает: если он вредитель — может, здесь заткнешь, в другом месте сильнее прорвет. Так ведь тоже в нашем деле бывает, если неправильно рассчитать. Колеблется Стороженко, медлит, а Кульков презрительно усмехается:
— Струсили?
Схватил инженер кол, намотал на конец ком пеньки да как со всего размаху в промой ткнет. А сила-то у него цыплячья. Плывун затычку вытолкнул да колом-то инженера прямо в грудь. Тот отпрянул, оступился на хромую ногу да мимо мостков прямо в колодец. Высота метров тридцать. Бетон. Но успел он в последнюю минуту за железную планку, которой крыша клети обшита, ухватиться. И повис. Висит над пропастью, а подтянуться сил нет, в лицо ему плывун хлещет, сшибает его с клети вниз…
Уж много времени спустя Стороженко рассказывал мне про это самое происшествие. «Висит, говорит, думаю, ну и пусть. Не подняться ему самому, оборвется, полетит вниз, и все тут. Сам себя и за мою обиду, и за Варьку, и за все наказал». Мелькнула у Стороженки такая мысль, однако только мелькнула. А сам он сейчас же бросился к краю крыши, лег на живот, ногами кое-как за канат зацепился, подбородком уперся в железную обивку, а руками схватил инженера подмышки.
— Виси, говорит, черт тебя подери, смирно. Не болтай ногами.
И, вы понимаете, перегнувшись над пропастью, подбородок калеча об острое железо, потихоньку, очень медленно, стал отползать и инженера выволакивать. Минуты три тянул. Подбородок весь искромсал. Вытянул-таки. Поставил па ноги.
— Держись за канат! Храбрец!
Сорвал с себя резиновую робу, шапку, с инженера пиджак стащил, всем этим кол обмотал, нацелился да со всего размаху и загнал в промыв. Силища, я вам скажу, у него, у этого Стороженки! Заткнул-таки. Потом они вместе все это закрепили кольями, зашпаклевали. И, представьте, так там управились, что на шахте узнали о прорыве только когда строительный отряд получил аварийный наряд — пробетонировать пораженное место. Да еще работница, дежурившая у клетки в тот день, рассказывала потом, как Стороженко и Кульков поднялись на-гора по пояс голые, оба грязные, обляпанные плывуном. И инженер будто протянул забойщику руку, а забойщик будто руки не принял, повернулся и, ничего не сказав, пошел прочь в банно-прачечный комбинат мыться…